Библиографическое пособие. Курган. 2023
«Истина - не временщик, от времени не зависит». Стоит вспомнить эти слова Константина Сергеевича Аксакова именно сейчас, когда наследие славянофилов возвращается к нам. Есть что-то утешительное и закономерное в том, что идеи славянофилов, казалось бы, напрочь забытые, отвергнутые, признанные исторической ошибкой, так нужны нам сегодня, ибо помогают разобраться в том, что происходит с нами сейчас.
Октябрьский переворот 1917 года был в чем-то сродни перевороту более раннему, совершенному еще Петром I. Столь же грубое, насильственное разрушение прежнего уклада жизни, копирование западных идей и форм жизни, та же фанатическая вражда, разделившая семьи. Поэтому так важно мнение публицистов и мыслителей, обращавшихся к реформам Петра и искавших в них зерна истины.
Осуждавшие всякое насилие, славянофилы пытались понять смысл и значение петровского переворота, отдаленного от них лишь немного больше, чем Революция 1917 года от нас. Впрочем публицистика славянофилов никогда не была чисто политической, а всегда обращалась к нравственному чувству человека, требовала он него сделать выбор между истиной и ее подобием, между обычаем, бытом и юридически сформулированным законом.
Славянофилы не оставили четкой, единой, законченной теории. Каждый из них внес что-то свое и новое в учение, оставаясь, если прибегнуть к их собственным категориям, «голосом в общем хоре».
В этом хоре очень хорошо различим и голос Ивана Сергеевича Аксакова (1823-1886), публициста, критика, теоретика, поэта.
Иван Аксаков окончил Императорское училище Правоведения в Петербурге, служил в Сенате, в Министерстве внутренних дел, был товарищем Председателя Уголовной Палаты, исследовал раскол, по поручению Географического общества изучал торговлю на украинских ярмарках и выпустил специальное исследование по этому вопросу, отмеченное Академией наук весьма почетной и престижной наградой - половинной Демидовской премией.
Внешне и жизнь и карьера молодого чиновника складывались благополучно. Но его духовные устремления не исчерпывались безукоризненным выполнением служебного долга. Можно ли приносить пользу служебной деятельностью и какую именно пользу? В чем вообще заключается польза народа и можно ли ее сформулировать? Всегда ли прав народ или же и у него могут быть заблуждения, недостатки, пороки? Вопросы и для нас непростые. Для Аксакова же в попытке ответить на них заключалось, по его собственному признанию, «все его убеждение», «professione de foie».
Иван Сергеевич Аксаков родился 8 октября 1823 года в селе Надёжино Белебеевского уезда Оренбургской губернии. Осенью 1826 года семья переехала в Москву. Получил домашнее образование.
«Семейство как практическое начало любви» - так в подготовительных материалах к «Братьям Карамазовым» автор романа определил значение уз близкого родства. Семья, в которой появился на свет философ, поэт, публицист Иван Аксаков, служила примером таких отношений. Отец Сергей Тимофеевич, писатель и критик, мать Ольга Семеновна, их четверо сыновей и семь дочерей являли собой полную противоположность тому, что Достоевский называл «случайным семейством», где меж детьми и взрослыми пролегает полоса отчуждения.
У Аксаковых - доверие без дидактики, взаимная открытость, общие разговоры и дела, близкие мысли, никакого разрыва между формой и содержанием, чувством и его внешним выражением. Любовь же, соединяющая родителей, братьев, сестер, органически сливается с верой.
В доме чтение было крепкой традицией, которой следовали ежедневно. Чтение было его страстью с самых ранних лет: «Меня отыскали лежащего с книжкой. Мать рассказывала мне потом, что я был точно как помешанный: ничего не говорил, не понимал, что мне говорят, и не хотел идти обедать. Должны были отнять книжку, несмотря на горькие мои слезы. Угроза, что книги отнимут совсем, заставила меня удержаться от слез, встать и даже обедать. После обеда я опять схватил книжку и читал до вечера». Став старше, он вслух декламировал стихи и любил читать матери: «Самое любимое мое дело было читать ей вслух «Россиаду» и получать от нее разные объяснения на не понимаемые мною слова и целые выражения. Я обыкновенно читал с таким горячим сочувствием, воображение мое так живо воспроизводило лица любимых моих героев: Мстиславского, князя Курбского и Палецкого, что я как будто видел и знал их давно».
Иван Аксаков вспоминает: «Прочитав Карамзина, он тотчас же собирал в своей комнатке наверху своих сестер и братьев и заставлял их слушать его историю... В особенности возбудил его восторг эпизод о некоем князе Вячке, который, сражаясь с немцами при осаде Куксгавена, не захотел им сдаться и, выбросившись из башни, погиб. Оттого ли, что имя этого героя предано совершенному забвению,, тогда как имена прочих доблестных подвижников сохраняются в людской памяти, - не знаю, только Константин Сергеевич, будучи лет 12-ти, установил праздник Вячки 30-го ноября».
День семьи Аксаковых с утра был наполнен занятиями: «От утреннего чая и до завтрака и потом до позднего обеда все мы заняты своими делами: играем, рисуем, читаем. После обеда мы уже не расходимся по своим углам, а сидим вместе: весь вечер продолжается уже общее чтение. Каждый вечер мы читаем что-нибудь... по порядку выхода».
Литературные вечера у Аксаковых привлекали многих гостей. Знаменитые «литературные субботы» в аксаковском доме украшали своим присутствием видные театральные и литературные деятели того времени. Так, в зиму 1839-1840 гг. Н. В. Гоголь читал главы из поэмы «Мертвые души».
Многостраничные послания Ивана Сергеевича, исписанные красивым, уверенным почерком, прилетали в отчий дом сначала из училища правоведения, где подростком он постигал курс наук, затем - из Астраханской, Калужской, Ярославской губерний, Бессарабии и Малороссии, куда посылало его по делам службы правительство, из экспедиции 1853-го, во время которой он описывал нижегородские ярмарки, из Крыма, когда в составе комиссии князя Виктора Васильчикова оценивал ущерб, нанесенный Черноморскому побережью войной, из заграничных поездок... Подробно, в запоминающихся, ярких деталях обрисовывал увиденное и услышанное, фиксировал труды и дни, делился впечатлениями, создавая у близких эффект соприсутствия, преодолевая расстояние теплым, сердечным словом: «Милый отесенька и милая маменька, милые сестры и братья».
Иван Аксаков воспринял от семейных корней и преданий высокий строй души, твердую нравственную основу, неколебимость духа, восхищавшие современников. Федор Тютчев отзывался о нем: «Это натура до такой степени здоровая и цельная, что в наше время она кажется отклонением от нормы. У древних был очень меткий образ для характеристики таких сильных и в то же время мягких натур - они сравнивали их с дубом, в дупле которого пчелы оставили свои медовые соты».
Идеализм в Аксакове сочетался с надежным ощущением почвы, стремлением не упускать из виду реальность, как бы ни контрастировала она с его убеждениями. В 1840-1850-е он отчаянно спорил с родными, друзьями - отцом, братом Константином, Александром Кошелевым и другими, упрекая их в чересчур восторженном отношении к старине, неприятии деятельности Петра, ригористичном отрицании современности: «Допетровской Руси сочувствовать нельзя, а можно сочувствовать только началам, не выработанным или ложно направленным, проявленным русским народом; но ни одного скверного часа настоящего я не отдам за прошедшее».
В 1838 -1842 гг. Иван Аксаков учится в Петербургском Императорском училище правоведения, где готовились кадры для руководящих постов государственно-административного аппарата и прежде всего министерства юстиции. К этому времени относятся и самые ранние из дошедших до нас стихотворений Аксакова, хотя он начал писать еще под крышей родительского дома. Окончив училище с чином 9-го класса - коллежского секретаря, позволившего занимать младшие руководящие должности, получил назначение в Уголовный департамент Московского сената; с декабря 1843 по ноябрь 1844 г.- в комиссии, занимавшейся ревизией Астраханской губернии; с июня 1845 по апрель 1847 г.- товарищ (т. е. заместитель) председателя Калужской уголовной палаты; затем снова в Москве в Уголовном департаменте.
К своим служебным обязанностям Аксаков относился очень серьезно, выполнял их на редкость добросовестно, порою даже проявляя чрезмерное усердие, но не потому, что хотел угодить начальству (члены Астраханской комиссии, например, поражались его способности работать легко и непринужденно по 16 часов в сутки), а в силу исключительного трудолюбия, ненасытной жажды деятельности, сохранившейся у него до последних дней жизни. И если в Училище Аксаков еще верил в общественную полезность выбранного поприща, то, отправляясь в Астрахань, он на этот счет уже никаких иллюзий не имел. «Я решительно убеждаюсь,- пишет в то время Аксаков,- что на службе можно приносить только две пользы: 1) отрицательную, т. е. не брать взятки, 2) частную, и только тогда, когда позволишь себе нарушить закон».
Не менее поразительны сыновьи чуткость и внимательность Аксакова, вообще свойственные всем детям С. Т. и О. С. Аксаковых. Куда бы Иван ни направлялся, уже начиная с дороги, не взирая ни на какие обстоятельства, через каждые три дня, регулярно, он посылает письма родителям, подробно рассказывая о том, какие места проезжал, что видел, чем занимался, с кем встречался, вел разговоры, о чем думал, размышлял, что переживал и чувствовал. Созданные человеком наблюдательным, жизнелюбивым, обладавшим незаурядной художественной восприимчивостью мира, написанные прекрасным языком, астраханские и калужские, затем петербургские, ярославские, заграничные письма Аксакова- это поистине и проникновенная летопись души одного из замечательных людей России того времени, и бесценный по своим сведениям и наблюдениям дневник путешественника по родным и чужим землям, и по-своему уникальный литературный памятник эпохи.
Годы напряженной служебной деятельности Аксакова были плодотворными в творческом отношении. Письма и поэзия являлись для него единственными отдушинами в отупляющей рутине канцелярских буден, не давая очерстветь его душе. Стихи тех лет - это раздумья человека, который видит в себе силы для больших свершений и дел, но вынужден тратить «цвет лучших дней» на службу, в которой «слишком мало толку». При этом он не скрывает иронического отношения ни к месту своей службы, называя его «фабрикой сенатской» (стихотворение «Итак, в суде верховном...», 1843; опубл. в 1888 г.), ни к «лучезарной» перспективе чиновничьей карьеры, которую венчают генеральство, звезды и ленты («Жизнь чиновника. Мистерия в трех периодах», 1843; опубл. в 1861 г. в Лондоне; в России- в 1886 г.). Иронизирует он и по поводу своего усердия: «Трудись, младой герой - чиновник, / Не пожалей, смотри, себя, / И государственный сановник / Представит к ордену тебя!!!» («Послание», 1844; опубл. в 1886 г.).
В астраханский период Аксаков охотно пишет шуточные стихи и экспромты («Шибко едет вниз по Волге...», «Благовонная сигара...», «Едет длинный караван...» и др.). Тогда же впервые со всей остротой перед ним встанет вопрос: «Но для себя, но для отчизны, / Но для других - что сделал ты?» («Христофор Колумб с приятелями», 1844), который пройдет рефреном через его творчество и ответом на который станет вся его кипучая деятельность, полная борьбы, треволнений.
Летом 1846 года Аксаков предпринял попытку опубликовать сборник своих стихотворений, включив в него и все крупные, написанные им к тому времени, произведения - мистерию «Жизнь чиновника», отрывки из незавершенной поэмы «Мария Египетская» (1845; опубл. в 1886 г.), задуманной как психологический портрет раскаявшейся грешницы, а также драматические сцены «Зимняя дорога» (1845; опубл. в 1847 г.), представляющие своеобразный диспут о современной и будущей России, который вели два молодых человека разных убеждений - славянофил и западник, «едущие из Москвы на именины одного помещика». Цензор «ужасно», как писал Аксаков, «перепачкал» рукопись; полностью зачеркнул мистерию и два стихотворения - «Зачем опять теснятся в звуки...», «Сон» (1845; опубл. в 1886 г.), вымарал немало строк в других произведениях. В результате сборник так и не увидел света. Цензор поступил благородно, вернув рукопись, а не доложив о ее «крамольном» направлении по начальству. Только издательской неопытностью молодого поэта можно объяснить его стремление заручиться официальным разрешением на публикацию стихотворений, где звучал призыв не ждать, пока падут «громадные засовы» на воротах, ведущих в будущее, а действовать во имя «жданной свободы» («Зачем опять теснятся в звуки...»), и рисовалась ироническая картина, как «в дышле разные народы / Идут под крепкою уздой, / Гордяся призраком свободы!» («Сон»). Опыт общения с цензурой не прошел бесследно, Аксаков уже больше не пытался издать свои стихи отдельной книгой, и собранные воедино стихотворения поэта увидели свет лишь после его смерти.
Первое выступление Аксакова в печати относится к 1845 году. Большая подборка его стихов была помещена в двух выпусках (1846, 1847) славянофильского «Московского литературного и ученого сборника» («Среди удобных и ленивых...», «26 сентября», «Очерк», «Ночь», «Вопросом дерзким не пытай...», все. - 1845, и др.). Два стихотворения «Бывает так...» и «Совет (К. С. Аксакову)» появились на страницах «Современника» (1846). Основной мотив этих стихотворений Аксакова - «мучительная двойственность» его «тогдашнего бытия: стихотворца и чиновника, службы и поэзии», когда вера в «близости еще за тучей / От нас таящегося дня» сменяется ощущением безысходности: «Но время мчится, жизнь стареет, / Все также света не видать...» («Среди удобных и ленивых...»), а вспыхнувшую надежду гасит отчаяние: «И жизнь теперь, как бремя, носим мы, / И веры нет в грядущие успехи...» («Бывает так...»). Это не помешало Ивану Сергеевичу, однако, вынести приговор существующей действительности: «Ваше царство пасть готово, / Ваше благо - вред и ложь, / Ваш закон - пустое слово, / Ваша деятельность - тож!» («Голос века», 1844; опубл. в 1862 г.), осудить «гнилое племя просвещенных обезьян», под игом которых страдает народ («С преступной гордостью...», 1845; опубл. в 1886 г.), дать клятву: «Да тяжесть нашего греха / И поклонение обману / Могучей силою стиха / Изобличать не перестану!» («Языкову», 1845; опубл. в 1886 г.) и остаться верным этой клятве до конца.
По характеру своего дарования Аксаков был поэтом-гражданином с ясно выраженной общественно-политической позицией, творчество которого составило как бы связующую нить между лермонтовской поэзией, стихом, «облитым горечью и злостью», и некрасовской «музой мести и печали», не дав прерваться отечественной традиции гневной, страдающей и бичующей лиры. И он сам это прекрасно понимал: «...стремление к пользе, воззвание к деятельности, нравственные строгие требования, борьба высшего содержания - вот что наполняет мои стихотворения...».
В 1847 году, став обер-секретарем Московского сената и членом суда, Аксаков «ринулся,- как писал впоследствии, - ...вместе со своими товарищами по воспитанию в неравную борьбу с судейской неправдой», но быстро осознал свое «бессилие помочь истине, невозможность провести правду через путы и сети» судопроизводства. Не желая быть соучастником беззаконий, которым потакали «сановные старики», засевшие в судебных инстанциях, Аксаков в сентябре 1848 году переходит в министерство внутренних дел и сразу же направляется с секретной миссией в Бессарабию: изучать раскольничьи секты. Оперативно справившись с заданием, в конце января 1849 году возвращается в Петербург, надеясь на продвижение по службе. Однако начальство не спешило предоставить более широкое поле деятельности недавнему борцу «с судейской неправдой». И снова отчаяние прорывается в стихи Аксакова: «Бесплодны все труды и бденья, / Бесплоден слова дар живой, / Бессилен подвиг обличенья, / Безумен всякий честный бой» («Пусть гибнет все...», 1849; опубл. в 1859 г.).
Томительное ожидание нового назначения было прервано 18 марта 1849 г. визитом жандармского подполковника, получившего приказ доставить А. в III отделение. Этому визиту предшествовал арест 4 марта и заключение в Петропавловскую крепость славянофила Ю. Ф. Самарина, вызвавшего царский гнев своими «Письмами из Риги», содержавшими критику правительства, которое безучастно взирает, как немецкое юнкерство притесняет русский народ. Рассказывая об участи Самарина, Аксаков в письмах к родителям просит всех «быть очень осторожными», называя петербургское общество не иначе, как «подлое». Эта просьба-предостережение вместе с нелестной оценкой петербургской знати, а также отдельные высказывания и намеки в ответных письмах С. Т. Аксакова дали повод «блюстителям порядка», вскрывавшим «по долгу службы» всю «подозрительную» корреспонденцию, предположить о существовании среди славянофилов «тайной организации» с антиправительственными замыслами. Напуганный революционными событиями, охватившими в 1848 г. ряд европейских стран, царь отдает распоряжение о немедленном аресте Ивана Аксакова, что и было исполнено.
Однако «тайной организации» обнаружить не удалось. Аксакова продержали четыре дня под стражей, задали 12 вопросов, в т. ч. относительно его литературной деятельности, получили письменные на них ответы, которые лично просмотрел и прокомментировал сам царь, и милостиво отпустили... под негласный надзор полиции. А чтобы у него не было времени славянофильствовать и осуждать столичное общество, подыскивают и соответствующее поручение, «скучное и многосложное»: провести ревизию всего городского хозяйства Ярославской губернии, дать полное статистическое и топографическое описание недвижимого имущества и поземельной собственности, состояния служб, бюджета, торговли, промышленности, ремесел, делопроизводства и т. п., добавив еще и секретное задание, связанное с изучением старообрядческих сект. Кипя от возмущения по поводу непонятного для него ареста, Аксаков горит желанием вести беспощадную борьбу с «Бессмыслицей и Злобой», поправшими «святую правду»: «Нет! словом злым и делом черным / До дна души потрясены, / Мы все врагов клеймом позорным / Клеймить без устали должны!».
Почти два года (с мая 1849 по март 1851 г.) ушло у Аксакова на выполнение данных ему поручений, и это несмотря на то, что работал он каждый день с 7 утра до 10 вечера. Ему пришлось просмотреть несчетное количество бумаг, встретиться со множеством самых разных людей, участвовать в расследовании открывшейся в Ярославле «шайке воров и грабителей», побывать во всех городах, расположенных на территории губернии, а в иных и по нескольку раз, в т. ч. и по делам Следственной комиссии о беглых, бродягах и пристанодержателях, в которую был включен 25 июля 1850 г. Было от чего отупеть, погрязнуть в мелочах и пошлости провинциальной жизни, запутаться в паутине бумажной круговерти, вообще разучиться мыслить и чувствовать, на что и рассчитывали пославшие. А спасло Аксакова «поэтическое, говоря его словами, отношение к труду», бесконечная любовь к родине, ненависть к существовавшему порядку и вера в великое предназначение России. Эта вера, боль, любовь и гнев отольются тогда у него в чеканные, получившие широкое распространение, строки: «Клеймо домашнего позора / Мы носим, славные извне;/ В могучем крае нет отпора,/ В пространном царстве нет простора, / В родимой душно стороне!» («Клеймо домашнего позора...», 1849; опубл. в 1888 г.). Некрасовское: «Душно! без счастья и воли / Ночь бесконечно длинна...» (1868) -отражение тех же настроений...
Аксаков тяжело переживает и продолжающуюся трату сил на бесплодную служебную деятельность («Усталых сил я долго не жалел...». 1850; опубл. в 1856 г.), и поражение революций в Европе: «Пережита тяжелая година; / Была борьба и пролилася кровь... / Где ж истина? Безмолвствует могила...», и в поисках этой истины взывает к ней: «Блесни лучом, откликнись мне ответом, / На твой алтарь всего себя отдам! / Перед собой устал я лицемерить! / Для дел твоих мне силы сбереги... / О, если есть, чему я должен верить, / Ты моему безверью помоги!..» («После 1848 года», 1850; опубл. в 1886 г.).
В январе феврале 1851 г. произошло объяснение Аксакова с министром внутренних дел Л. А. Перовским по поводу поэмы «Бродяга», над которой поэт работал в 1846-1850 гг. (не завершена; первая часть опубл. в 1852 г., наброски - в 1859 г.) и отрывки читал ярославским знакомым. Героем поэмы («повести в стихах», как называл ее автор) был молодой крестьянин, убежавший от помещика в поисках лучшей доли. Такой выбор заинтересовал III отделение уже в марте 1849 г. Отвечая тогда на вопрос: почему избрал «беглого человека предметом сочинения?» - Аксаков писал: «Оттого, что образ его показался мне весьма поэтичным, оттого, что это одно из явлений нашей народной жизни, оттого, что бродяга, гуляя по всей России как дома, дает мне возможность сделать стихотворное описание русской природы и русского быта в разных видах...». По своему замыслу, поэтике, сочувственному отношению к народу и его изображению «Бродяга» предвосхитил ряд художественных открытий Н. А. Некрасова, обозначив путь, который приведет великого поэта к созданию «Кому на Руси жить хорошо».
Ознакомившись с поэмой и не найдя в ней ничего «предосудительного», министр, тем не менее, высказал пожелание, чтобы Аксаков, «оставаясь на службе, прекратил авторские труды» во избежание возможных неприятностей. Отвечая министру, Аксаков вспылил, ему тут же было указано на «совершенно неприличный» тон, после чего оставалось либо «нижайше просить» извинения, либо подать в отставку. Поэт выбрал второе. 19 февраля 1851 г. он подает соответствующее прошение и в апреле покидает Ярославль, навсегда расставаясь с государственной службой, со средой «бездушной, где закон / Орудье лжи, где воздух смраден / И весь неправдой напоен...» («Моим друзьям, немногим честным людям, состоящим на государственной службе», 1851; опубл. в 1859 г.).
В 1852 г. Аксаков издает первый том «Московского сборника», помещая в нем свою статью «Несколько слов о Гоголе» и отрывки из «Бродяги». Обе публикации вызвали недовольство цензуры, особенно первая, где вопреки правительственным установкам давалась восторженная оценка деятельности писателя как «подвига жизни». Второй том вообще был запрещен, рукопись конфискована, а авторам, в т. ч. и Аксакову, предложившему для печати статью «Несколько слов об общественной жизни в губернских городах» с открытым призывом к молодым людям не бояться борьбы и объединяться «крепким союзом на дело добра и правды!», было высочайше повелено все свои сочинения «представлять отныне для цензуры не в Московский цензурный комитет, а в Главное управление цензуры в Петербурге», что было равносильно запрету печататься. Иван Аксаков, сверх того, лишался прав впредь быть редактором какого-либо издания. Этот запрет сохранялся до 29 марта 1858 г.
Снова оказавшись не у дел, Аксаков отдается творчеству и пишет одно из самых обличительных своих, да и пожалуй всей русской литературы XIX века, произведений - «Присутственный день Уголовной палаты. Судебные сцепы» (1853; опубл. в 1858 г. в Лондоне, в «Полярной звезде»; в России в 1892 г.), разоблачавшее глазами «отставного надворного советника» всю систему царского судопроизводства. «Гениальной вещью» назвал эти «сцены» А. И. Герцен. В ноябре 1853 г. поэт принимает предложение Географического общества изучить и описать украинские ярмарки. В течение года он живет на Украине, посещает все ее губернии. Его «Исследование о торговле на украинских ярмарках» (опубл. в 1858 г.) было удостоено большой (Константиновской) медали Общества и «половинной» премии Академии наук и до сих пор сохраняет свою научную ценность.
В августе 1854 года начинается Крымская война. 18 февраля 1855 г. Аксаков записывается в Серпуховскую дружину Московского ополчения, с которой идет походом через всю Украину к Одессе и далее в Бессарабию. Принять участие в военных действиях дружина не успела. Затем он работает в Комиссии по расследованию интендантских злоупотреблений в Крыму во время войны. В начале 1857 г. уезжает за границу, побывал в Мюнхене, Париже, Риме, Неаполе, Берне, Цюрихе, тайно посетил Лондон, где встречался с Герценом. Аксаков становится его тайным корреспондентом. В последующие годы в герценовских изданиях появляется серия статей и заметок Аксакова (более 30) под псевдонимом Касьянов.
Вернувшись на родину в сентябре 1857 г., он погружается в литературную и общественную деятельность, принимает активное участие в издании журнала «Русская беседа», став с лета 1858 г. фактически ее редактором; является инициатором создания Славянских благотворительных комитетов, в работе которых играет ведущую роль; получает разрешение на издание газеты «Парус» (1859), ставившей своей целью защиту интересов как русского, так и славянских народов, их прав на самостоятельное национальное государственное и культурное развитие. Газета была закрыта после выхода второго номера, как только А. пообещал в следующем номере начать разговор о необходимых условиях решения крестьянского вопроса и «уничтожения крепостного права».
В апреле 1859 года умирает его отец; последние дни доживает «Русская беседа»; не добившись разрешения на издание вместо «Паруса» новой газеты, Аксаков в январе 1860 г. отправляется в поездку по славянским странам. Возвращается через год, привезя в Москву тело умершего на о. Занте брата Константина, Оказавшись на родине в самый разгар предреформеныых баталий, Аксаков сразу же включается в литературно-общественную борьбу, найдя свое истинное призвание в общественной деятельности, став одним из ведущих публицистов в России 60-80 гг. XIX в.
Он издает газеты «День» (1861-1865) и «Москва» (1867 -1868), пишет для них передовицы, выступая по всему кругу проблем внутренней и внешней политики правительства, действия которого постоянно оспаривает и критикует, особенно в сфере национальной экономики и «славянском вопросе». Цензура нещадно вмешивалась в текст статей Аксакова, вычеркивая абзацы и даже целые полосы. Поэт не остается в долгу и каждый раз вместо изуродованных или просто непропущенных передовиц дает в черной рамке объявление, что передовая статья не может быть напечатана «по независящим от редакции обстоятельствам». Пристальное внимание цензуры объяснялось тем, что в произведениях Аксакова, как подчеркивалось в секретном цензурном обзоре 1865 г., «виден гражданин-демократ с социалистическим оттенком». Издание аксаковских газет неоднократно приостанавливалось на срок от трех до шести месяцев, что в конце концов привело к прекращению «Дня», а «Москву» просто закрыли.
В 1872-1874 гг. Аксаков председатель Общества любителей российской словесности при Московском университете, ведет заседания, выступает с речами, пишет «Биографию Федора Ивановича Тютчева», первое издание которой (1874, второе- 1886) было конфисковано цензурой и уничтожено из-за общего, как заявили автору, «предосудительного направления», когда народное самопознание, выразителем которого в книге выступал замечательный русский поэт - лирик, философ, мыслитель, ставилось выше официальной идеологии.
Возглавляя Московское славянское благотворительное общество, Аксаков непосредственно участвует в оказании помощи Сербии и Черногории, начавших в 1876 г. войну против Турции за свою свободу и независимость: организует заем сербскому правительству, собирает пожертвования на нужды сербской армии (было собрано около 800 тыс. руб.), помогает переправлять за границу добровольцев. С началом русско-турецкой войны 1877-1878 гг. все внимание Аксакова сосредоточено на политической и материальной поддержке болгарских дружин, сборе средств, приобретении и переправке им оружия. 22 июля 1878 г. Аксаков выступил на собрании Московского славянского общества с речью, получившей всемирный резонанс, в которой резко критиковал решения Берлинского конгресса и позицию, занятую на нем русской делегацией, которая не смогла ничего противопоставить «открытому заговору против русского народа», против «свободы болгар», «независимости сербов», позволив «Русь-победительницу» разжаловать «в побежденную». Царская реакция последовала незамедлительно: Аксакова высылают из Москвы, а Славянские благотворительные общества вообще распускают.
После двухлетней ссылки Аксаков возвращается в Москву, получает разрешение на издание газеты «Русь» (1880-1886), активно выступает как публицист и литературный критик, по-прежнему отчаянно воюет с правительством и цензурой. Однако сил на это новое противоборство хватило у него лишь на шесть лет. Не выдержало сердце… 27 января 1886 года Иван Аксаков скончался.
Последний славянофил
Иван Аксаков постоянно стремился как можно лучше узнать Россию. Использовал для этого служебные поездки, позволившие ему взглянуть на народ изнутри, познакомиться с раскольниками-староверами; инициативы Русского географического общества, для которого он описывал украинские ярмарки; собственные путешествия. Мыслитель-славянофил изучал и Европу, чтобы судить о ее путях не голословно. В 1857-м посетил Германию, Францию, Швейцарию, Италию, а в 1860-м - славянские страны.
На госслужбе Иван Аксаков провел почти десять лет. Чиновник по форме, он не был таковым по духовному складу. Свое дело понимал не как послушное исполнение предписаний начальства, но как честное служение. Именно такими хотел видеть русских управленцев Гоголь, призывавший трудиться не за страх, а за совесть, обретать нравственную опору в Боге: «Христос научит вас, как закалять дело крепко и навеки».
Вот и Аксаков в статьях и письмах, с одной стороны, мастерски описывает быт и нравы местной чиновничьей братии, иронизирует, где добродушно, а где едко-зло, над ее крючкотворством, горько сетует на организацию государственного управления: «Служебная деятельность в России лишена всякой жизненной почвы. Она есть высшее выражение формализма». А с другой - обращается к чиновничеству почти с проповедью, требуя «полагать душу в дело, не скучать препятствиями, не свыкаться и не мириться со злом». Рисует иную, высшую модель управления, в основе которой - преданность «истинному народному началу и идеалу». А этот идеал, в представлении славянофилов, совсем не материальное благоденствие, не секулярные гражданские права и свободы, но Царствие Божие. В своей публицистике - от ранних заметок до развернутых выступлений в газете «Русь» - он представал как убежденный сторонник оправдания истории, внесения христианства во все сферы, от педагогики и культуры до экономики и хозяйства, устроения человеческого общества «на законах высшей нравственности и христианской правды»: «Обыкновенно смотрят на религию как на «утешение в скорбях», как на «отраду», на Бога - как на приют, как на богадельню для увечных, больных и всяких духовных инвалидов... Бог есть не только утешение, но сила на подвиг, труд, на деятельность, на жизнь».
В русской мысли он одним из первых формулирует идею истории как «работы спасения». Содержание исторического процесса - преображение мира в Царство Христово, «постепенное перерождение форм и условий нашей общественной жизни под воздействием начал, данных миру Божественным Откровением». Новыми смыслами наполняется и тот труд, который каждый человек должен совершить над собой, чтобы стать достойным участником вызревающего Царства: христианская активность - не эгоистическое самоспасение, а прежде всего взятие на себя ответственности «за всех и за вся».
Вера в созидательный смысл истории и действий человека поддерживала его в самые тяжелые моменты, когда родных и друзей настигали болезни, похищала смерть.
Иван Сергеевич пережил немало трагедий: уход из жизни отца и брата Михаила, умершего у него на руках, потерю Константина, гибель при родах долгожданного первенца, отнявшую надежду у немолодого уже Аксакова на радость отцовства. Но этот «могучий дуб», как называли его современники, не сломался, не прогнулся под ударами судьбы.
Духовным детищем стало для него славянофильство, обескровленное после смерти Ивана Киреевского, Алексея Хомякова, Константина Аксакова. Еще в 1850-е по приглашению Михаила Погодина он был неофициальным редактором «Русской беседы», рупора славянофильских воззрений. А в 1860-е, когда главные авторы журнала ушли в вечность, подхватил упавшее знамя. Газеты «День» (1861-1865) и «Москва» (1867-1868) стали голосом этого направления в эпоху реформ.
Акт об освобождении крестьян Иван Сергеевич трактовал не только в сугубо историческом, но и в историософском ключе. Видел в нем начало пробуждения России, ее выхода на собственные, незаемные пути: сняты внешние оковы, стреножившие развитие народного организма; «20 миллионов крестьян введены в круг нашей гражданской жизни», теперь нужно признать их право «на самобытное развитие, на самобытную духовную деятельность». Аксаков надеется на плодотворный синтез органического чувства народности, которое несет в себе крестьянство, и знания образованного сословия.
Задачи журналистики виделись ему в том, чтобы она отзывалась «на каждое явление общественной жизни, подвергала его суду с известной точки зрения», чтобы «результаты, добытые отвлеченным мышлением» озаряли смысл современности. «День» и «Москва» действительно откликались на ключевые вопросы времени - крестьянский, дворянский, судебный; о юго-западных окраинах и железных дорогах, студенчестве и нигилизме, свободе слова и цензуре, католицизме и православии, международных делах, - трактуя их со славянофильских позиций.
«Исповеданием веры» славянофильства на новом этапе русской истории стал цикл статей, публикация которых в газете «День» началась 3 марта 1862-го. По признанию самого Аксакова, это была попытка доразвить учение «о Государстве и Земле» его брата Константина.
Иван Сергеевич хотел показать, как должны строиться взаимоотношения государства и земства спустя полтора столетия после реформы Петра, нарушившей баланс в пользу первой из этих сил.
Гипертрофия казенщины, которой народ с его общинной, родовой жизнью противостоять не способен (из-за слабости в нем основ индивидуальности, личности), вызывает необходимость в третьей силе, активной и сознательной. Та, будучи органически сопряжена с народным духом и верованиями, сможет сопротивляться губительному влиянию бездушной государственной машины. Такой силой, по мысли Аксакова, должно стать общество. Оно слагается из личностей, не утративших связи с народом и при этом способных, благодаря своей образованности и просвещенности, перевести в область ясной мысли и конкретного дела идеалы, сокровенно присутствующие в жизни русского этноса. Становясь инстанцией самосознания и самоопределения нации, сферой выработки ее нравственных и социальных принципов, общество явится неким посредником между народом и правительством, оторванным от живого источника отечественных преданий. Национальное целое преодолеет однобокость развития, ориентированного на идеалы и формы, заимствованные извне, выйдет на собственный путь.
Произнося слово «общество», Иван Аксаков понимал под ним отнюдь не «высший свет» с его праздными сплетнями и болтовней и не тех представителей образованных сословий, что оторвались от корней. Тем более не ту беспочвенную, отщепенческую интеллигенцию, которую позднее авторы «Вех» (1909) и сборника «Из глубины» (1918) обвинят в том, что она толкает низы на безбожный бунт. Подлинное общество есть «выражение народного самосознания, деятельность живых сил, выделяемых из себя народом». Это именно «народная интеллигенция в высшем значении этого слова».
Иван Аксаков, безусловно, был ее представителем. Как и его друзья-славянофилы Александр Кошелев, Юрий Самарин, Федор Чижов, активно участвовавшие в подготовке реформ Александра II, стремившиеся внести в преобразования «почвенный» элемент; как и оказывавшие огромную помощь газете «День», заступники перед властью - графиня Антонина Блудова и Федор Тютчев.
Последний в течение восьми лет поддерживал «День», «Москву» и «Москвич», недолго выходивший после запрета «Москвы». В передовицах, поднимавших вопросы о государстве и обществе, о «просвещенном общественном мнении» и свободе печати, о России и Западе, о католичестве и православии, о судьбе славянского мира, Аксаков зачастую соединял свои мысли с тютчевскими суждениями и оценками. А вскоре они породнились не только духовно.
В Анне Тютчевой, старшей дочери поэта, Аксаков встретил друга, помощницу, единомышленницу. Европейски образованная, обладавшая острым, живым умом и отзывчивым сердцем, фрейлина императрицы была горячей сторонницей славянофильских идей. Современники отмечали в ней ту же внутреннюю цельность и душевную чистоту, тот же «высокий строй мысли и чувства», что и у Ивана Сергеевича.
6 авг. (1865 г. Петербург).
Сейчас еду, и, уезжая из Петербурга, хочу еще раз проститься с тобою, моя Анна. Христос с тобою. Ради Бога, не смущайся никакими сомнениями на мой счет, ни на счет всемогущей и животворящей силы твоей любви. Только люби меня - ив твоей любви будет эта всемогущая и животворящая сила, которая сумеет всегда поддержать меня на высоте того нравственного чувства, которым я полон (так как ты в прочности его сомневаешься), которая сумеет всегда подать мне счастие и направить мой путь на благое, которая сумеет всегда дать мне нужное, полезное, то, что на потребу моей душе. Любовь - не страсть, а любовь, не стыдящаяся лица Божьей правды,- такая любовь есть разум и сила, и свет, и тепло. Ты имеешь все, что мне нужно,- от тебя будет зависеть дать это мне нужное. Не насилуй себя, не смущай себя именно теперь. Будь счастлива, верь и отдайся счастию без смущения и сомнения: оно от Бога. Отдайся счастию, и оно, как добрый воздух, как благодатное солнечное тепло, благотворно, само собою, воздействует в твоей душе и очистит твою душевную атмосферу и даст, незаметно для тебя и без усилий твоих, здоровье твоей душе и вызовет силы, нужные для подвига жизни.
«Да не смущается сердце ваше. Веруйте в Бога и в Мя веруйте». Не сравнивай постоянно меня и себя, не говори мне о своих летах, не тревожься, не суетись преждевременно, как Марфа. Внеси благоухание любви, веры, поэзии и высшей жизни духа в мой дом. Все это тебе дано, все это в тебе есть, есть и есть. Я хочу, чтоб ты могла мне сказать: да, я дам тебе счастие, потому что я так тебя люблю и что любовь моя - я чувствую - такая сила во мне, которая достигнет, чего хочет. Прощай. Христос с тобою. Прости, что я пишу тебе по почте, но думаю, что на таком маленьком расстоянии письма распечатывать не станут. А если и распечатают, так не беда: посмеются над моей любовью и только. Прощай, Анна, сокровище мое и радость моя.
7 августа 1865. Москва. Вечер. Суббота.
Спешу уведомить Вас, что ни Катерины Фед(оровны), ни Фед<ора) Ив(ановича) нет еще в Москве. По приезде часа через три я отправился к Сушковым, но Д(арья) Ивановна не могла меня принять, а про Ник(олая) Вас(ильевича) и Кат(ерину) Фед(оровну) мне сказали, что они приедут только завтра к обеду; поэтому завтра вечером съезжу к ним и отдам письмо в руки. Надеюсь, что Кат(ерина) Фед(оровна), несмотря на дорожную усталость, меня примет. Про Фед(ора) Ив(ановича) я узнал от человека Сушковых, что он уехал в деревню на два месяца. На другой день моего отъезда в П(етер)бург Ф(едор) Ив(анович) был у меня, выражал сожаление, что не застал меня дома, и посылал узнавать от маменьки, когда я буду назад. Это последнее дает мне повод думать, что он что-нибудь знает или предполагает. Впрочем, надеюсь завтра узнать об этом и, разумеется, тотчас же сообщу Вам.
Письмо Ваше я тотчас отдал, и через несколько же часов маменька принесла ответ, который пришлю с оказией, а ответ ее графине Блудовой может идти и по почте. Маменька вполне счастлива, радостна, умилена и благодарит Бога. Сестры6 также и вполне искренно, и как-то особенно со мною нежны и ласковы, и все в каком-то светло-мирном состоянии духа, будто все осязательно ощутили на себе милость Божию. Все стали лучше, добрее. Вероятно, я и сам стал добрее и лучше. Что же это со мной Вы наделали: я не изволю гневаться (совсем разучился гневаться). Просто неловко жить. Неужели так всегда будет? Но как же и гневаться счастливому, умиленному, благодарному, осененному милостью Божией, обладающему таким сокровищем, как душа «дурной, слабой» NN (ох уж это NN - как противно прибегать к этой формуле). Я испытываю в себе какое-то сочетание чувств - важности и радости. Не ветреная, легкомысленная радость, не безумное, охмеляющее счастие,- а какая-то важная радость, какое-то серьезное, строгое счастие. Не так ли?
Получили ли Вы мое письмо, писанное вчера в Петербурге? Может быть, Вы были им недовольны, нашли его нескромным и неуместным - так как оно послано по почте? Вчера севши в вагон, я надеялся уединенно отдаться моим мечтам и свежим воспоминаниям, радовался длинному досугу. Не тут-то было. В вагоне оказался Гильфердинг - расстроенный и встревоженный. Он получил телеграмму от жены из Старой Руссы, что сын их двухлетний опасно занемог. Мне незнакомо отцовское чувство, но в настоящую минуту я будто стал с ним знаком и принял живое участие в Гильфердинге. Он высадился на Чудовой станции и взял почтовых, чтоб ехать к жене. Тотчас после него подсел ко мне для знакомства со мной один господин из партии полулибералов, полунигилистов и не давал мне покою до самой ночи. Ночь я почти не спал - была ужасная духота, и только рано-рано утром мог я наконец вынуть свой портфель, посмотреть на карточку и поздороваться...
Август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль, март - 8 м(еся)цев... Да это целая жизнь! Страшно сказать, я считаю 8 месяцев крайний срок: по всей вероятности, желаемое мною совершится не в январе, а в апреле. С января я, по крайней мере, буду свободен, могу много и часто видеться, но ведь и до января-то пять месяцев! Каково же до января жить в таком напряженном состоянии... Конечно, можно и должно выдержать с мужеством это испытание - помня, что надо запасаться силами не на 8 месяцев, а на всю оставшуюся жизнь,- на серьезное дело, на святой и строгий подвиг... Вчера в 5 часов, в Ваш любимый час, я вспоминал с невыразимою любовью об беспокойном извощике, который, бывало, возил меня в этот час на станцию железной дороги, а в 7 часов вечера - как больно стеснилось сердце (как грустно стало)... Зато у меня явилась одна блистательная комбинация, о которой сообщу Вам потом и которая, в случае успеха, авось, поправит в Ваших глазах мою репутацию практического человека... Я читал Ваше Русское письмо, посланное со мною. Ошибок почти нет, кроме «милости Божья», надо: «милости Божьей». Я им очень доволен, и получившие также: Вас ждет искренняя всяческая любовь на пороге. Надо радоваться, и отравлять эту радость сомнениями - грешно.
Прощайте, устал и спешу отдохнуть. Примусь за «Дневную» работу с бодрым сердцем. Христос с Вами. Я чувствую между нами общение молитвы. И не одна моя молитва, но и много теплых молитв возносится теперь за Вас к Богу. Теперь Вы уже легли почивать. Спите спокойно, осененная крестным знамением и благословением. Прощайте…
С воскресенья на понедельник 8/9 августа (1865 г. Москва). Ночь.
Хотя уже поздно и я написал немало писем- все деловых, практического содержания, но не могу лечь спать, не сказавши Вам несколько строк, не простившись с Вами. Пишу и не знаю - как пойдет это письмо, с оказией или без оказаии и в недоумении, как его писать. Нынче, в 8 часов вечера я был у Сушковых. Только за час или полтора до моего приезда приехали Ваши путешественники,- тем не менее меня приняли. Очень неловко было объясняться с Кат(ериной) Федоровной, т. е. очень трудно устроитьtete-a-tete. Письмо я ей отдал. Дарья Ив(ановна), которая, может быть, и в самом деле ничего не знает, или, вернее,est censee de ne rien savoir,- Д(арья) Ив(ановна) во всяком случае, со свойственным женщине тактом умела находить предлоги, чтоб уходить и оставлять нас одних, но Ник(олай) Вас(ильевич) весьма бестактно мешал нашему разговору, и Катерине Федоровне) приходилось измышлять всякие уловки, чтоб заставлять его иногда выйти из комнаты. Тем не менее, я успел кое-что ей передать и узнал от нее, чтоФ(едор) Ив(анович) очень был озадачен моим отъездом в Петерб(ург) и говорилД(арье) Ив(ановне) разные свои предположения на этот счет (которые Д(арья) Ив(ановна) успела, как видно, в час времени по приезде, передать уже Катерине Ф(едоровне)). Китти (позволяю себе так называть ее - сокращения ради) упрашивала меня - ничего не говорить отцу при обратном его проезде, утверждая, что он теперь исполнен какого-то особенного раздражения на Вас. Что это значит? Отчего это раздражение? Может быть, именно оттого, что, по его мнению, Вы упорствуете в том Образе жизни, который ему так противен? Мне кажется, что Китти не понимает этого раздражения и дает ему другой смысл, но объясниться мы не могли. Вы пишете в письме к Китти, что сами объявите отцу. В таком случае - зачем же я стану объявлять... Китти хотела списаться с Вами насчет устройства переписки. Видно, что не скоро еще устроится. Но когда же я получу от Вас письмо? Меня начинает брать тоска. Первые дни после прощанья с Вами еще ничего, я еще был так полон свежим ощущением личной интимной беседы с Вами - а теперь начинаю попросту грустить, и кажется мне, что это пойдетcrescendo. Но не опасайтесь - настолько я пересилю себя, что оно не помешает моей работе. Напротив, разве ускорит ее; будет стимулом покончить с ней: так хочется мне Вас видеть... Мысль о долгах и денежных средствах не выходит у меня из головы, и я принял разные меры, о которых сообщу Вам завтра, потому что теперь уже половина третьего, а мне нужно еще надписать адресы и запечатать подготовленные письма. Я всегда с ночи все заготовляю, а утром, пока ещея сплю, их рассылают или отправляют на почту. Прощайте, почивайте мирно.- Христос с Вами, мое сокровище.
(14 августа 1865 г. Москва). Суббота. Ночь.
Получил письмо от Стенбока. Он считает дело возможным, просит прислать несколько сведений и пишет Управляющему Удельной конторой в Самаре, чтоб осмотрел имение и произвел оценку. Сейчас же напишу Стенбоку, что нужно, но все будет зависеть от оценки Управляющего Уд(ельной) конторой, а потому я не очень надеюсь на успех. Нынче мне очень мешали. Приехал Н. А. Милютин и просил поводить его по Москве, по Кремлю. Он москвич родом и воспитанием, но 25 лет уже не был в Москве, и можно ли поверить, что я видел его умиленным до слез. Я водил его и в Успенский Собор. Если б ты знала, мое сокровище, моя милая, милая, милая Анна, как хороша Москва именно в Успенский пост. Ведь Успеньев день - это праздник Собора, следовательно, праздник всей Москвы. В течение всего поста каждодневно совершаются в Москве крестные ходы за заутреней или за всенощной и целый день поются заказные молебны пред образом Успенья. Народу множество. А теперь еще, в ожидании приезда Государя, еще больше. Вчера утром, когда я был у обедни в Успенском, я любовался Кремлем и с благодарною любовью глядел на Николаевский дворец, особенно на 7 окошко нижнего этажа. По моему счету это выходит 7-е. В Кремле решилась наша судьба. Мы прошли с Милютиным потом «городом», т. е. рядами лавок, и обедали в Троицком (Русском) трактире на Ильинке, где нас уже дожидались братья Сухотины. После обеда, часу в 8-м, пошли мы опять в Кремль. Шли всенощные, гудели колокола на Иване Великом, и вечернее солнце освещало Замоскворечье чудным светом (хотя несколько осенним). Ну как же не вспомнить тебя при этом случае! Ведь я знаю, как было бы тебе хорошо в эту минуту, знаю - как дорога тебе жизнь православия, тебе, моя прирожденная славянофилка. Я мог бы сочинить тебе акафист: «Немецкое естество победившая, естество Русское превознесшая, от юности славянофильствующе, православия умное чадо, радуйся» или что-нибудь в этом роде. Будешь ли ты довольна моими статьями? Теперь мне как-то совестно написать то, что бы не заслужило твоей похвалы или одобрения, а с другой стороны - это меня стесняет, потому что надо бы работать с плеча, а иначе не поспеешь. Как бы мне хотелось, чтоб ты могла покороче познакомиться с маменькой и чтоб она могла суметь передать тебе все, все предания Аксаковского рода, все семейные поверья и обычаи, изустную Семейную Хронику, наконец, сказания о прежнем, уничтожающемся быте, о бытовой жизни православия, об явлениях этой старой, ныне вымирающей жизни. А ты могла бы это передать в свою очередь нашим детям, если Бог нам их даст. И как охотно бы она это исполнила, и как любит она это рассказывать, и как некому ее слушать, потому что сестры довольно равнодушны к этому. Они не умеют еще к этому отнестись объективно и им все это надоело. Впрочем, не суди их строго, и вовсе не суди; я тебе о каждой расскажу подробно, чтоб ты могла и любить их и знать, как обращаться с каждой. Тебя будут они любить, а уж маменька и говорить нечего. Я бы желал, чтоб в эти месяца постепенно установилась переписка между тобой и матерью. Надеюсь, что Перовский догадается прислать мне письмо, потому что его самого не дождешься. Парады, маневры. Я хочу завтра сходить в Кремль, посмотреть, как народвcтретит нового Наследника. Потом вечером, по предварительному приглашению вашейсеcтры, заехал к Сушковым. Очевидно, знают иД(арья) И(вановна) и Н(иколай)В(асильевич). Это видно по несколько усилившейся внимательности, но никакого намека даже не было. Впрочем, через 10 минут после меня наехали гости, и я поспешил уехать, не успев переговорить с К(атериной) Ф(едоровной). Она успела только мне сказать, что вряд ли вы переедете в Царское, если погода хорошая, а дождетесь возвращения Государя. Так что я и не знаю, куда адресовать. Впрочем, я решился подождать завтра письма твоего. Если из него ничего не узнаю, то впонед(ельник) все-таки отправлю письмо, адресуя в Зимний дворец. Таким образом, ты двое суток сряду не получишь от меня писем. Я тоже уже с четверга утра не имею от Тебя писем. Так хочется получить новое. Но прощай, прощай. Пора кончить. Почивай мирно, Анна, Христос с тобою. Когда же засверкнут мне твои глазки? Ну, прощай.
Воскресенье, 15 августа (1865 г. Москва).
Нынче утром в 9 часов курьер привез мне твое письмо при записке Перовского. Я прочел его, твое письмо, и весь точно лучами озаренный, отправился в Кремль. Возвратившись оттуда в 1-м часу, опять перечел его и спешу теперь докончить это письмо, чтоб послать его Перовскому. К сожалению, Государь тотчас после парада переезжает из Москвы в Петровский парк, с ним Наследник, а с последним, конечно, и Перовский. Все-таки я пошлю в парк сейчас же, хотя он мне ничего не пишет, когда присылать ему письмо, а курьер, верно, отправится только завтра по железной дороге. Милая Анна, я вполне, вполне доволен твоим письмом, доволен им во всех смыслах, не только за себя, но и за тебя. Хорошо, друг, когда можно, читая письмо, креститься и благодарить, благодарить Бога! Я отказываюсь от мелочных требований, я утешаюсь ходом, т. е. развитием твоего чувства, оно именно такое, какое мне нужно,- оно идет степенно, серьезно, важно, забирая с собой все твое внутреннее существование, а не скачет порывом, как бешеный поток, стремительный, но мутный и неглубокий и громоздящий в беспорядке камни (чувствую, что слишком злоупотребляю сравнениями, но что делать, это вовсе не претензия, а естественное движение, обратившееся, может быть, в привычку. Будь к нему снисходительна). Я не хочу, чтоб ты себя сколько-нибудь насиловала, и, кажется, я сказал тебе на другой же день нашего объяснения 11 августа, я выразил твердую уверенность, что ты будешь меня любить, что быть не может, чтоб ты меня не полюбила, я это чувствую по силе своей любви к тебе. Чего мне желать больше, когда ты говоришь мне, «ce n`est pas mon moi mauvais, que vous a choisi, s`est ma conscience, s`est mon etre moral, s`est la meilleure parnie de moi-meme»! Для меня это так свято, так свято - это именно чего мне нужно, потому что я сам полюбил тебя всею святынею своей души, всем, что во мне от Бога и Божьего! Любить тебя - для меня это значит очищаться, освящаться, подниматься к Богу. Какую великую нравственную ответственность налагает на меня такое твое избрание. Такое избрание«oblige», точно так, как иmon amour oblige. Ты мне точно родина души. Не смущайся моими словами, не думай, что я имею преувеличенное понятие о твоих достоинствах и не знаю твоих недостатков. Я их знаю, но знаю также и то, что ты единственная женская душа в мире, которая способна понять мои стремления, мои идеалы, которой дорога чистота, которая ищет совершенствования, с которой рука об руку мы можем вместе идти к Богу. Дурная ты или хорошая, но моя совесть, мое нравственное существо, лучшая сторона меня самого - находят себе гармонию и мир в любви к тебе,- тогда как вся прежняя моя жизнь была диссонанс. Добро ты мое! Народ зовет иконы «Божьим милосердием». Ты для меня также истинное «Божье милосердие». Да, ты моя любящая, покорная Анна! Ты прибавляешь счастливая. Какого же счастия выше могу я себе желать, какой лучший плод может вырастить любовь, какая взаимность может быть сильнее, когда женщина, которую любишь самою святою любовью, всем существом своим,всемсердцем, всею душою, говорит тебе, что она счастлива и что счастье это ее святит, мирит и подъемлет к небу. И потом - суди сама: вера, поэзия, любовь к России, духовное разумение России, упование на Россию, чувство и сознание народности - все у нас общее. В этом последнем отношении многое еще тебе остается неизвестным, и какой источник будущих наслаждений для меня вводить тебя в этот мир! Я чувствую, что Хомяков и брат5 приветствуют тебя в этом мире, как свою. Русская ты моя радость, моя драгоценнейшая, бесценная Анна!
В твоем письме есть золотые строки насчет России. Украду. С каким счастием буду я разбирать с тобою бумаги покойного брата. Мы вместе будем готовить к изданию второй том6, моя сотрудница. Арсенья7 очень ограниченный человек, ограниченнее сестры. Он может годиться только до 11-летнего возраста мальчику. Отчего Сергею Ал(ександрови)чу не жить в Киеве? Там университет, там прекрасный климат, там есть охрана(Ген(ерал)-губ(ернатор)).Это мы можем считать решенным, мое сокровище: если свадьба в генваре, если к этому времени не сыщется именья в Харьк(овской) губ(ернии), мы до первого парохода живем в Абрамцеве. Неудобство то, что оно соединено железной дорогой с Москвой, всего два часа езды, так что мы не оберемся гостей, посещений, да и самим придется ездить в Москву то к имянинам, то чтоб видеться с кем-либо, и пр. и пр. Нельзя будет отрешиться вполне от старого и в уединении начать новую жизнь. Всякий, кто поедет к Троице, заедет к нам. Абрамцево полторы версты от Хотькова монастыря и3версты от своего прихода, Ахтырской Божьей матери в селе Ахтырке, князя Петра Ивановича Трубецкого (родного брата обергофмейстера). Тут в Ахтырке всегда живут Трубецкие и Лопухины, правда, весною и летом только, но наезжают и зимой. Соседом нашим Путята, Ник(олай) Вас(ильевич). Но делать нечего. Лучше там пожить три месяца, чем жить в наемном доме в Самарск(ой) губ. и отправляться туда зимою. Там зимы ужасны. Там беспрестанно «бураны»: снежные бури, ужасные бури. Маменьке очень хотелось бы, чтоб мы жили в Абрамцеве целый год и чтоб вообще Абрамцево досталось нам. Ей так больно подумать, что это прекрасное место, которое так страстно любили мой отец и брат, в котором так много писано и думано ими, досталось в чужие руки. Но сестры, которым Абрамцево передано, находят его вредным местом для здоровья (и действительно, там довольно сыро и почва холодная), источником всех недугов в семействе, кладбищем, на котором вести ежедневную жизнь нельзя, и, наконец, убыточным для содержания. Они продают его, и, если б я выиграл в лотерею, я бы купил его.
В Кремле была торжественная встреча Государю. Народу была тьма. Государь сначала с Красн(ого) Крыльца прошел в Успенский, там отстоял всю обедню, потом после обедни прошел в Чудов. Он казался очень тронутым и в то же время несколько грустным. Взойдя на Чудовское крыльцо, он повернулся к народу и заставил Наследника поклониться ему. Прием народа был очень радушный, и «какой молоденький» с любовью говорилось про Наследника. Все эти народные торжества и крики сильно действуют на мои нервы,- которые были и без того возбуждены чтением твоего письма. Ах, мое счастие! Чем заслужил я у Бога таких святых и чистых радостей. В Америк(анской) фотографии здесь оказалась твоя карточка, которой у меня нет. Я заказал одну себе через сестру (негатив, говорят, сохранился). Таким образом, у меня будет шесть твоих карточек, объемлющих всю твою жизнь лет за 12. Они всегда со мной. Я их ношу с собой, как презерватив. Если что дурное лезет в душу, я хватаюсь за боковой карман, осязаю портфель с твоими карточками и нахожу в этом себе подкрепление. Прощай, мой милый, милый друг, отрада моя, прощай, Анна. Спешу послать это письмо в парк. Христос с Тобой. Я с каждым днем и с каждым письмом твоим все больше и больше тобой доволен и счастлив, а ты ведь знаешь, как я строг и требователен. Я хочу, чтоб любимая мною становилась просто не в состоянии делать дурное (разумеется, безгрешным быть нельзя), которое делала прежде. Ты говоришь о своейlegerete. Она пройдет под бременем и игом взаимной любви. Прощай. Перовский прислал ко мне за адресом Соловьева и Победоносцева, и я пользуюсь случаем послать тебе это письмо. Целую руки твои и обнимаю тебя, мое сокровище.
Мне расхотелось посылать тебе письмо Шеншиной. Забудем старое, я всем и всепростил. Но пусть идет потому что иначе и половина письма моего не имеет смысла. Маменька тебя горячо целует, тебя, мою Анну.
(Начало сентября 1865г.Москва). Пятница вечером.
Дорогая, милая Анна, знаешь, откуда я теперь? Из гостиницы Шевалдышева. Утром Китти дала мне знать о приезде твоего отца и о том, что он хочет быть у меня вечером. Я поспешил его предупредить и, несмотря на совет Кат(ерины) Федоровны приехать в 6 часов к Сушковым, отправился прямо в гостиницу - немного смущенный, признаюсь тебе, так что я не тотчас взошел в дверь. Но ФедорИвановичрассеял сам все мои недоразумения. Когда ему доложили обо мне, он выбежал ко мне навстречу и с рыданием бросился мне на шею. Он столько выразил тут любви к тебе, столько боли сказалось в нем от твоих страданий, от страданий твоей жизни, столько веры высказал он, что серьезная моя к тебе привязанность способна излечить твои раны и дать тебе наконец мир и счастие, что я был сильно тронут. Мне хотелось, однако, знать, как он понимает наши отношения, и потому я, между прочим, ввернул тихие слова, что конечно, тут нет уже ничего похожего на очарование молодости, на поэтические иллюзии, на вешние цветы и т. д. Да, сказал он, разумеется это не весна, но это такое серьезное счастие! Затем, так как мы оба были взволнованы, то мы предпочли оставить Вашу особу в покое и перейти к разговорам о состоянии России, о моем путешествии, о недоразумениях в ней царствующих и пр., и проговорили очень живо часа два, и потом расстались в самых дружеских простых отношениях. Но он, как ты и предсказывала, ужасно возмущается мыслью о прекращении «Дня» и я должен был его успокаивать надеждою, что орган этот будет поддержан Самариным. Одним словом, Анна, ты была бы, я думаю, довольна, мой друг, нашей встречей. Он говорит, что ты верно приедешь в воскресенье. Пожалуйста, дай мне о том знать заранее, если можешь, чтоб мне не уехать понапрасну в Ильинское и вообще распорядиться днем. Сношения с Москвою должны же производиться у вас частые. Можно написать мне через Дарью Ивановну.
На дворе дождь, дождь, дождь, эта сырость никуда для тебя не годится, а ты пьешьРагоци, а ты еще не оправилась от простуды, мое сокровище, еще кашляешь. Не в моих ты еще руках, Анна, но я чувствую в себе деспотическую наклонность оберегать твое здоровье против твоей воли. Паче всего буду осматривать твою обувь. Но не прими этого в шутку. Я серьезно, серьезно прошу тебя, моя милая Анна, береги свое здоровье. Исполни это, как дело повиновения и покорности, если просьба моя не действительна. Я это делаю из чисто эгоистических расчетов. Твое здоровье - мое здоровье, твоя боль - моя боль. И это во всех смыслах. Вчера, возвращаясь из Ильинского, в карете, потом ложась спать, потом нынче урывками между корректур, я думал так много о тебе, и так сострадал с тобой. Я как-то пристальнее вгляделся в твою душу, побывал в ней и видел направо и налево-рубцы ран старых, язвы еще не зажившие,- тут болит, там нельзя дотронуться, чтоб не произвести боли. И так бы хотелось залечить все эти язвы, заживить (как выразительно это русское выражение, оно непереводимо) все твои раны и каждую порознь, именно заживить, т. е. вызвать жизнь и уврачевать жизнью. Любви моей достанет на то, и такая мне святая радость будет от всякого выздоровевшего уголочка твоей души. Любви достанет, но нужна здесь не только любовь, но и разум любви. Этого именно я и просил так жарко у Бога вчера (в карете!), и буду постоянно просить. Я погрешил вчера против этого разума при свидании с тобой, моя милая Анна, но с Божьей помощью постараюсь не грешить и не давать власти над разумом любви своему нраву и разнымdispositions d`esprit. В каком-нибудь дурномdispositions d`esprit, или расположении духа, можно, пожалуй, иной раз так небережно обойтись с иной нежной раной, или вообще с иной нежной стороной твоей души, что надолго оставишь в ней болезненный след. Не репримандами надо тебя врачевать, Анна, не в них собственно должна ты познавать мою власть и силу,- тебя не исправлять надо, но лечить,- лечить счастием, лечить миром, лечить нежностью мужской силы, ласкою любящей, любящей тебя власти - и умной мыслью, умным словом для удовлетворения, так сказать, умственной стороны твоей совести. Милая Анна, я выну все занозы из твоей души, я размягчу все в ней затверделости, я сниму все наросты, я заживлю все твои раны, или не я, но моя любовь. Вчерашняя вспышка была последняя, надеюсь: то, что в моих словах могло быть правды, было испорчено неправдою раздражения, не свободного, может быть, от чувства самолюбия, над которым я не сумел возвыситься. Серьезная правда лучше правды, поданнойdans une sauce piquante, она как-то честнее и правдивее, законнее и благотворнее. Но я чувствую, что любовь моя совершенствуется, не то что становится сильнее (это трудненько, потому что - сильна она!), но именно совершенствуется. И падут пред ней все преграды в твоей душе и полонит она тебя всю, наполнит собой все углы и закоулки твоей души, и на все приложит печать своей любви, своего владычества. Другими словами, попроще, моя любовь водворится в твоей душе так, чтоб ты ее чувствовала, сознавала и помнила ежеминутно - по-видимому, не чувствуя, не сознавая и не помня. Точно так, как я готов был бы покрыть тебя поцелуями, не оставив живого местечка, точно так хотелосьбы мне иной раз поласкать и поцеловать твою душу и каждое в ней местечко! Я чувствую, что то, что я написал - выходит очень смешно и глупо, но ведь ты этого никому не покажешь, а меня извинишь. Это только показывает, что видеть, именно видеть тебя и слышать, и говорить с тобой становится моею живою, не отвлеченною потребностью.
Знаешь, моя благодать (ведь Анна значит благодать? Ты не очень скандализуйся таким апострофанием: на Урале есть гора Благодать), знаешь, чем меня особенно смутило твое последнее мрачное расположение духа. Я видел в немune certaine defaillance, некоторый упадок сил, который меня страшит, потому особенно, что тебе ведь предстоит не легкий подвиг, а жизнь - забот, жизнь, не лишенная стеснений, при нашем малом состоянии, одним словом, подвиг, требующий силы и бодрости. Конечно, большая часть этой силы и бодрости требуется от меня, но мудрено было бы сохранить мне эту бодрость, если б - за мужем - на тебя находили часто минуты этого ослабления, если б ты... тяжело мне и выговорить - могла в иной раз раскаиваться в сделанном тобой непоправимом шаге. Что делать, Анна, такова твоя участь, но знай, что я не могу быть счастлив, если не увижу тебя счастливою, серьезно счастливою, а не ликующею, как 20-летняя девочка. Я оттого не меньше буду любить тебя, но если ты хочешь давать мне отраду в жизни, как ты однажды писала, то надобно, чтоб моя любовь не переставала давать могущественную, животворную, действенную отраду твоей душе. Вот мне и будет отрада - видеть отраду в твоей душе! Что касается до разныхdispositions d`esprit, то я вполне их допускаю, но вот видишь ли, мой милый Ум: нельзя требовать от тебя, чтобы ты была одинаково каждый день любезна и приветлива со всеми, но вот чего, кажется мне, можно требовать, чтоб ты была добра, чтоб это последнее свойство не зависело от расположения духа. Если нельзя этого требовать от тебя, то ты сама от себя, я думаю, можешь, да и едва ли и не должна, этого требовать. Как ты думаешь? Нельзя, напр(имер), подчинить расположению духа - веру в правду, в истину, в Бога? Я знавал женщину, которая не признавала иного нравственного кодекса, кроме сердца, и куда, в какую трущобу безнравственности и, в сущности, бессердечия к другим, не заводило ее «сердце», признавая законным удовлетворение какого-нибудь специального своего сердечного влечения! Всякая нечистая похоть, всякий нервный каприз признавался за «сердце». Не подумай, что я привел пример для сравнения. Между этим культом «сердца» и твоим нравственным миросозерцанием - бездна, бездонная бездна. Но я привел это как грубую крайность, как наглядный пример самооправдания. Очень мне нравятся слова молитвы церковной: «Утверди, Господи, на камени заповедей твоих, подвижное сердце мое!»
Ну, будет об этом, моя радость, мое сокровище, моя милая, бесценная Анна, душа ты моя многострунная!.. У нас началась перевозка, и это очень некстати вышло, а откладывать нельзя. Именно в воскресенье и в понедельник это будет самый разгар. Не знаю, долго ли ты пробудешь здесь, приехавши в воскресенье? Маменька не хочет благословлять в понедельник, она не любит понедельник. Может быть, впрочем, можно будет успеть это совершить и в воскресенье, только не сейчас по твоем приезде: ты устанешь и надо же тебе побыть с отцом. Только все-таки надо днем, а не вечером. Если же ты не приедешь в воскресенье, то дай мне знать непременно: не ждать же мне до четверга! Я хочу, хочу тебя видеть,- только пусти.
Вчера, по возвращении, нашел я у себя официальную телеграмму, извещающую, что издание «Дня» без цензуры - разрешено. № 30 вышел, однако, сегодня вечером еще процензурованный, но с будущей недели - начнется новая эра. Наступает-то она немного поздно, когда уже человек из сил выбился. Это как орехи белке, по словам басни, когда зубы у нее искрошились. В 30 №, который ты получишь, тебе читать нечего почти, кроме разве на самой последней странице извещение о том, что «День» станет выходить без цензуры. На будущей неделе я выдам только один №.
Прощай, милый мой друг, забота ты моя радостная, милая Анна. Христос с тобою. Жду от тебя непременно извещения, найди способ, позволяю себе этого требовать. Не правда ли, твои глазки искрятся по-прежнему светло и весело? Ах, Анна, Анна, как я тебя люблю!
Середа. 6 октября (1865 г. Москва). После обеда.
Вот уже скоро 7 часов, а письма от тебя нет, милая Анна. Что это значит? Быть не может, чтоб ты не написала. Вчера тоже принесли письмо от тебя в 8 часов вечера. Этого никогда не случалось с письмами из Петербурга. Или их читают в Почтамте, или же отправляют не с первым почтовым поездом, а со вторым, пассажирским. Последнее все-таки лучше, чем если бы посылку их отлагали до следующего дня. Подожду еще часик. Так или иначе, но мне голодно, голодно без твоих писем. Эта каждодневная пища сделалась мне необходимостью. Через 9 суток в это время я буду катиться в вагоне в Петербург. Надо же так случиться, что и Петербург, и Петергоф сделались для меня какими-то притягательными любезными центрами. Я нынче обедал у Юрия Оболенского (брата Дмитрия, здешнегопредсед(ателя) Казенной палаты) вместе с Мансуровым (начальникомМосков(ской) цензуры) и Победоносцевым. За обедом пили шампанское и поздравляли его в качестве жениха, дамы потребовали у него карточек невесты, которых он и вынул из кармана целую дюжину, смущаясь и конфузясь. Никому из присутствовавших (кроме Победоносцева) и в голову не приходит, что и я нахожусь в таком же положении. Видно, я очень застраховал себя в этом отношении. А мне-то все кажется, что каждому заметно. Это очень замечательно, Анна, что даже при том довольно видном положении, которое мы оба занимаем, каждый в своем роде, секрет может быть соблюден так долго, несмотря на ежедневную переписку, на частые свидания, на то, что он все же известен человекам более 20-ти. Право, род человеческий скромнее, чем думают. - Победоносцев едет в Петербург после 12-го, стало быть, будет в Петерб(урге) почти в одно время со мной.
Письма все нет. Больно. Это мне немножко мешает. Я знаю, что ты не виновата, мое сокровище, милая моя Анна, а все-таки мне не по себе. А написав тебе письмо, я должен сесть писать передовую статью для следующего №, т. е. субботнего; а один № (85) уже печатается и отправится завтра к тебе в Петербург. Какая тоска писать эти статьи, Анна, какое усилие должен я делать над собой, чтоб заниматься теперь этим делом. По-настоящему надо бы нынче в ночь написать одну статью, да завтра в ночь тоже одну, да в Субботу одну. В Воскресенье я поеду в Абрамцево осмотреть работы и по возвращении не в состоянии буду писать статьи. А в Понедельник) изо Вторник надо еще написать статью на тот №, который будет печататься пока я буду в Петербурге. Мне хотелось бы выдать два №№ на будущей неделе, такие, как на этой, но не знаю, успею ли.
Ну, слава Богу. Сейчас принесли мне твое письмо, но не по почте, а от Китти, которая имеет обыкновение посылать не прямо ко мне - это далеко, а в типографию, где я печатаю, и которая от них два шага. А оттуда приносят хоть в тот же день, но не в тот же час. Милая Анна, теперь я оживился снова и мне легко. Письмо это писано в Понед(ельник), и ты предупреждаешь, что завтра, в Четверг, я письма не получу. Хорошо, что ты меня предупредила. Я все-таки тебе писать буду. Мне кажется, Анна, что ты, при ответе, не всегда имеешь в виду мое письмо, т. е. не на все^вопросы отвечаешь, а я уж и забываю сам, какие вопросы.- Письмо твое, Анна, наполнило сердце мне радостью, и так захотелось мне тебя видеть. Мне кажется иногда, что ты меня заочно больше любишь, чем вблизи. Я и пишу, и объясняюсь на письме лучше, чем говорю. Мне так весело, что ты находишь повод гордиться мною; мне хотелось бы принести тебе в дар что-нибудь более достойное моей любви, дать тебе право гордиться (не в злокачественном смысле) званием моей жены. Но кончится «День» и с ним моя деятельность,et je retombe dans l`obscurite. Мне лично это решительно ничего; мне хочется теперь отдохнуть, заняться, погрузиться в чтение, в работу мысли,- может быть. Бог даст, из этого что-нибудь и выйдет. Но твое самолюбие, как жены, ничем не будет польщено. Ты хвалишь мою статью. Мне это лучшая награда, Анна, милая моя Анна. Я знаю, что в ней есть две-три умные, никем не высказанные мысли, но они только намечены, неразвиты: если б ты знала, какая это спешная, суетная работа,- как пиша эти статьи, я не ощущаю себя служителем мысли, священнодействующим, мало того - кругом меня так мало резонанса, что мне кажется, что я пишуpour mon bon plaisir. Напр(имер), эта статья - только от Китти с Д(арьей)Иван(овной), да от тебя только и слышал я об ней отзывы. В клуб я не езжу; слышу, что дворяне-конституционисты ею недовольны, и то некоторые, а остальные и не читали. Так и канет в воду слово (вообще я не избалован успехом и похвалами, кроме похвал моей честности). Друзья так мало помогают, что я невольно думаю, что газета моя их не привлекает, тогда как издаю газету не ради собственного удовольствия и себе в разорение. Когда я окончу «День», я переплету себе все 4 года,- тогда, перелистывая его, ты сама увидишь, что, однако, много, много в нем было высказано нового, оригинального, меткого, умного, и что есть заслуги в этом 4-х летнем труде. Пусть попробуют понести этот подвиг и не уступить ни в чем, ради успеха. Издавать 4 года без всякого - не только успеха, в обыкновенном смысле этого слова, но даже одобрения - очень тяжело. Я уверен, впрочем, что «День» принес пользу многим, и это-то и есть настоящий успех,- и эта мысль меня поддерживает,- но на сотрудников и приятелей это отсутствие внешнего успеха сильно действует. - Вот Самарин, напр(имер), которого к числу поклонников успеха я никак не отношу, который считает продолжение «Дня» нужным, который пишет ко мне письма, - ни разу не отозвался ни об одной моей статье ни строчкой. А мне бы это нужно, не похвалы ради, а ради критики, - так как я выражаю не свою личную мысль только, а общее убеждение. Надо знать, верно ли и достойно ли оно выражено.
Я, наконец, из гордости, может быть, и неуместной, и не спрашиваю никогда о моих статьях, если мне об них не говорят сами, исключая только тебя. Впрочем, и ты теперь судишь, может быть, пристрастно. Дома мне говорят, что видно, что мои статьи пишутся кое-как. Я не могу применить к себе стихов Хомякова: труженик. Чего я именно прошу у Бога - это честного отношения к делу, которого мне недостает именно, это всепроникновения всецелого- служением идее. Мне недостает также уверенности в своих дарованиях, да и они какие-то странные во мне. Что они есть, в этом я не могу сомневаться, но они таковы, что другие, кажется, могут в них сомневаться. Но довольно об этом. Ты ведь за меня, а не за «День» выходишь, не мои дарования, а мою душу любишь, мое сокровище благодатное, моя милая, моя бесценная Анна. Я так устал, так хочу отдохнуть в тебе, в твоей любви, в несуетной жизни сердца и духа. Ах, поскорее, поскорее уедем отсюда прочь, Анна, в деревню, в деревню. Жалею, что она не дальше, не глуше, не в теплом углу России. Озабочивает меня еще вопрос о деньгах. Николай Тимоф(еевич) не приедет сюда, а остается на зиму в Казани. Приходится к нему обращаться на письме. Я возвестил ему письмом, под секретом, известие о моей женитьбе, но ответа еще не имею, а о деньгах буду писать ему из Петербурга вместе с тетушкой НадеждойТ(имофеевной), которая имеет на него влияние. Таким образом, все, все впереди. Если б выиграть в лотерею - все бы развязалось. Что может быть скучнее, гнуснее, отвратительнее, убийственнее заботы о деньгах. Но в деревне это не будет так чувствительно. Я, право, кажется, готов зажиться, поселиться навек в деревне. Похвали меня, Анна. Хожу каждый день, хоть это и отнимает у меня время. Я здоров. По временам болит только голова, Бог знает отчего, но это больше нервная боль. Хотелось мне снять с себя фотограф(ическую) карточку получше, и уже в новом моем состоянии, да все жду, чтоб опала щека, которая у меняa vue d`oeilпухнет от каждой усиленной корректуры: начинает биться в середине нерв, а это так несносно, потом бьется нерв в глазу, в бровях и приливает кровь. Ведь у тебя нет моей карточки - в новом моем звании, да ты и не спрашивала. Все равно, как сделаю, так тебе пришлю.
Прощай, Анна. Ты не можешь меня обвинять в краткости писем, потому что одна страничка моего почерка равняется четырем твоим. Прощай, мой милый друг. Господин твой человек подневольный. Вот теперь садись, пиши статью. Приходится жать ум, как лимон. Христос с тобою, благословляю тебя, сокровище мое, моя, моя собственная, в нераздельном владении состоящая, милая Анна. Маменька и сестры тебя обнимают. Прощай, радость моя и утешение.
Пятница. 8 октября (1865 г. Москва). Перед гостями.
Усталый, возвратился я нынче из типографии, где прокорректировал 37 №, который выйдет нынче в ночь, и где провел целое утро до 4-го часу. Только что я стал думать о том, когда мне приняться за статьи для следующих №№, которые бы мне хотелось написать до отъезда в Петербург, как подали мне твое письмо. Пакет такой толстый и я так ему обрадовался, поскорее прочел письмо. Письмо не отвечало моему настроению. Изволите шутить. Ты имеешь претензию обладать ироническим даром. Я скажу - сатирическим, это вернее, потому что твоя шуткаn`a rien de gracieux, ничего добродушного. Она чисто французского закала, и на русском языке вышла бы тяжеловесна. Это твой блестящий дар для света - для меня непригодный и ненужный. Когда я читаю такие твои французские страницы, так думаю: точно из какого-нибудь французского романа, из того времени, когдаon faisait du bel-esprit, u savoir causerсчиталось верхом человеческого совершенства. В какое бы восхищение привели они какого-нибудь француза, как бы напомнили емуle bon viex tempsвремен до революции и реставрации,le salon de M-me Recamierи пр. В абрамцевском салоне таким дарам придется поблекнуть. Я, право, не знаю, что мне отвечать в том же тоне - я не расположен, да и мудрено между двумя передовыми статьями. К тому же, шутить на расстоянии 800 верст, когда шутка идет около 2-х или 3-х суток иrepartie,- тоже как-то неудобно. Я не знаю, что тебе не понравилось в моем письме от Воскресенья. Мне кажется,- ты его не поняла или прочла слишком легко, слишком поверхностно, слишком ветрено, что часто с тобою случается в отношении к моим письмам. Вообще, мне кажется, я слишком для тебя серьезен, слишком в этом смысле бываюdupeтвоих движений, принимая за серьезное - игру мыслей и чувств. Это, однако, скучно.
Вот и теперь - не знаю, отвечать или не отвечать на твой вопрос, насчет того -si l`homme porte en lui l`instinct de l`autorite. Серьезно ли ты это спрашиваешь или так себе? Это инстинкт такой врожденный, что об нем странно и говорить. Я, признаюсь, даже мало об этом и забочусь, потому что я себя иначе не понимаю. Я боюсь только того, чтобы не быть деспотом. Не только в браке, но и вообще, главное наслаждение в мужской любви - это обладание в обширном смысле слова, это власть, приобретаемая над целым другим существом человеческим, это ноша, возлагаемая на могучие плечи. Сила любит упражнение силы, применение ее к жизни, любит развернуться во всей своей полноте. Физически сильный человек, напр(имер), охотник поднимать тяжести- и делать разныеtours de force. Так и нравственная сила мужчины находит главное наслаждение в любви, сколько-нибудь не грубой, именно в господстве и в бремени той ответственности, которая ложится на него за другое существо. Жена слишком самостоятельная - непригодна для мужа, она как бы не нуждается в его покровительстве и лишает брачные отношения всякогоraison d`etre, всякой гармонии, равновесия и наслаждения. Но для этого нужно, чтоб мужчины действительно обладали мужским характером, были тверды и самостоятельны, были не бабами. В нашем общественном развитии выходит наоборот. Женщины - вследствие образования и школы большого света - стали самостоятельнее, независимее; мужчины, вследствие разных обстоятельств, отчасти вследствие излишнего анализа, рефлексии, умственных занятий, раскололись в своей цельности и потеряли много мужественной стихии,- которой инстинкты, однако, присущи, тем не менее, всякому мужчине.- Отчего Китти не выходит замуж? Я прислушивался к мужским отзывам. Она красива, умна; в нее готовы влюбиться, но всякий мужчина опасается взять себе в жены -- девушку с такою резкою речью, которая уже сколько лет самостоятельствует,preside le salonи т. д.- Нужно уже ей найти человека, с такой силой авторитета, который бы мог попрать и согнуть в три дуги ее самостоятельность, а таких людей мало. Вообще, девушка, имеющая большой успех в обществе - умом и бойкостью языка, менее всех имеет шансов выйти замуж. Изволь возиться и нянчиться с нею, в нее влюбляются, за ней ухаживают - и женятся на какой-нибудь скромной, смирной, не светской, покорливой не блестящей девушке. Девушка, обладающая блестящими светскими дарованиями, непригодна мужу, потому что в ней есть часть не ему исключительно принадлежащая, а составляющая, так сказать, общее достояние. Я бы ни за что не женился ни на актрисе, ни на писательнице: не вся моя жена, не все мне принадлежит. Поэтому я и в тебе не люблю всего того, что принадлежало свету, что расточалось другим и в чемles autres excellent mieux que moi, не люблю светских твоих дарований. Ты можешь их выбросить за окно, слышишь? Мне поэтому-то и хотелось так увезти тебя из дворца поскорее в деревню, в глушь, чтоб завладеть и обладать тобою вполне, чтоб взять тебя крепко в свои руки, выделять тебя, выработать тебя и всю насквозь проникнуть своей властью. Моя должна быть жена вполне; чуть-чуть не моя, так мне ее и не нужно. Но опять эта власть не налагается только как внешняя власть, требующая внешнего послушания. Оправдание этой власти - в любви. Мужская любовь есть сила, и принадлежность силы - ее проявление - есть власть. Власть без любви - тирания. Где любит мужчина - там он и властвует (разумеется, истинная любовь возможна только в случае христианского брака, который, в идеале, должен быть первою и единственною любовью мужчины и женщины). Где любит мужчина - там он и властвует. Где любит женщина - там она боится и покорствует. И поэтому, когда ты мне говоришь оsoumission, то хоть очень важно, что ты выработала в себе этот принцип,j`en suis peu toucheкогда очень нужно, я заставлю себя, во всяком случае, повиноваться. Когда ты мне говоришь, что меня любишь, я более убеждаюсь в твоей готовности меня слушаться - без формального предъявления моей воли, чего не любит мужчина,- это как бы профанация силы. Пусть жена меня боится, но пугать ее мне вовсе не весело. Ты все хочешь, чтоб я тебя умышленно пугал! А я хочу, чтоб ты меня любила: коли будешь любить - будешь бояться и слушаться: это есть проявление, действие женской любви. Понимаешь? Понятие боязни здесь нераздельно с любовью, точно так, как и понятие о страхе Божием нераздельно с любовью к Богу. Бояться Бога - не любя его, это значит трусить грозной силы, трусить наказания. Если кого трусят, того можно и обмануть, чтоб избегнуть его гнева. А страх женщины к мужу должен быть таков, чтоб она боялась не то что внешней его физической или даже нравственной силы, его гнева, его наказаний, а боялась правды мужниной власти, боялась быть неправой перед его любовью. Спрашивается: если муж стал болен, расстроен нервами и вследствие этого стал слаб волею, не грозен, мягок слишком душою,- одним словом, сам по себе не страшен,- остается ли для женщины обязанность бояться мужа? Разумеется, остается. Конечно, естественнее и нормальнее то положение, когда муж действительно муж, в полном нравственном смысле слова.
Моя мужская любовь почти однозначаща с заботой,- заботой о любимой мною женщине, как о ее внешнем счастии, так еще более о ее душе. Ее недостатки, ее пятна мучают меня, точно лежат на моей совести. Я должен призывать на помощь весь свой разум, всю свою волю, чтоб не измучить женщину попытками исправления, чтоб дать ей возможность органически преобразоваться к лучшему. Женщина, по своей ветрености, нередко и не замечает, как я внутренно страдаю от какого-нибудь ее дурного поступка, как темно и угрюмо становится в моей душе. Я не мог был сказать женщине: «только люби меня, а там можешь быть с другими злая, дурная,- будь хоть воровкой, только меня люби». Я напротив говорю: если любишь меня, если я тебя люблю, так ты должна всячески стремиться к осуществлению моего нравственного идеала; если ты не будешь стремиться, если ты будешь дурна, - то как бы ты меня ни любила, твоя любовь не даст мне счастия и отрады. Любовь моя если и не угаснет, - так я буду терзаться и терзаться внутренно. Если ты, напр(имер), напрасно кого оскорбишь, скажешь пустое, гнилое, праздное слово, и вообще сделаешь дурной поступок, то я сейчас усомнюсь в твоей любви, я огорчусь и оскорблюсь внутренно, как бы какой изменой с твоей стороны. Понимаешь ли ты это, Анна? Сколько раз излагал я тебе это в письме, и ни разу собственно на это не получил ответа, и не видал, чтоб это мое коренное, внутреннее убеждение, даже не убеждение, а требование всей моей нравственной стихии оставило след в твоем сознании и твоей душе. Что такое послушание, Анна? Значит ли это исполнять только приказания мужа? Нисколько, или лучше сказать - не одно это. Это значит - соглашение твоей свободной воли с моею. Нельзя исправление, веление к добру формулировать вполoжительныхприказаниях - надо, чтоб мое не приказание, а нравственное требование было принято тобою в душу и тобою возвращено и дало бы требуемый плод. Ломать твоей природы я не буду, но жду от твоей любви и покорности, и боязни мужа, чтоб сама твоя природа, под воздействием моей любви, сама собою, проникаясь вся чувством ответной любви, покорной и боящейся, - видоизменилась в согласии моему идеалу, - если только не нелепо мое требование. Я и молю Бога, чтоб Он умудрил меня в отношении тебя, дал бы вести тебя именно к Богу и по-Божьему. Понимаешь? Это не одно ласковое слово любви, которое должно доставить тебе приятное ощущение: здесь целый строй внутренних нравственных отношений мужа к жене - строй очень серьезный, строгий, совсем даже не комфортабельный и страшно требовательный.-Ты, напр(имер),tu te plais dans tes acces d`humeur, создала из них себе какое-то право, какую-то позицию, не стараешься от них отделаться и исправиться и даже решаешься защищать их. Спрашивается, где же будет твое послушание? Не в том, что когда я скажу тебе: не кушай рыбы, ты не будешь есть рыбы, а в том должно оно быть, чтоб нравственно осужденное мною было осуждено и тобою, и чтоб ты боролась в себе с теми движениями, которых я не желаю в тебе видеть. Если одолеть и не можешь, то борись все-таки; в этом я и признаю послушание. Я не стану тебе надоедать за каждыйacces d`humeur, я допускаю эти переливы душевного состояния,- но я не потерплю, чтоб от твоейmauvaisehumeurдоставалось кому-либо, напр(имер), слугам, и еще менее допущу, чтоб ты ко мне, в отношении меня позволила себе иметьun acces de mauvaise humeur. Как бы я неправ ни был. Письмо, написанное мне однажды тобою из Ильинского, может быть допущено еще от тебя, как от невесты, но если б жена мне такое письмо написала, так я бы от нее отвернулся надолго, пока бы она не сокрушилась до глубины души. Тогда бы я простил, но и прощению есть пределы. Прошу три раза легко, в четвертый труднее, в пятый начну уже чувствовать неуважение к такой дряблой воле, к такой неглубокости чувства, - а в 6-й я уже и не знаю, что сделаю в 6-й раз. Может быть, разлюблю, как естественное следствие неуважения и недостатка веры в душе жены, и убеждения в совершеннейшей бесплодности моих усилий. Вообще, я очень ревнив кдостоинству мужа и не люблю, когда жена позволяет себе при других остриться на его счет и ставить его в невыгодное положение. Даже многое, что я снесу, еще когда мы вдвоем, я не прощу, когда оно сделано при посторонних: тут, кроме любви оскорбленной, страдает честь моя мужская. Не советую, впрочем, и требовать.
Старайся излечиться от ветрености. Нет ничего в мире, что бы мне было более противно. Лучше всякая преступная вина, чем - ветреность. Я не считаю тебя ветреной, иначе бы я на тебе не женился, но ты по принципу, довольно нелепому, ее допускаешь, считая, что это мило, навязывая ее себе, воображая,que c`est la le charme de la nature. Все вздор. Ты мне все пишешь о твоейinconsistenceи проч(ее). Я не желаю этому поверить. А если она в тебе есть, - так чтоб ее не было. Пора бы уж от нее избавиться в течение 3-х месяцев. Я тогда только поверю уверениям твоей любви, когда увижу в тебе перемену. Что такое ветреная природа? Это та почва, о которой говорит Спаситель в Притче, что семя будто и принялось, но неглубоко, и ветры ее развевают и птицы выклевывают. Это хуже, чем каменистая почва. С последней нет уж никакихdeceptions. Ты же так пишешь о своейinconsistence, что хотя и называешь ее недостатком, но, кажется, не очень убеждена в этом, не очень сокрушаешься им: иначе бы от него отделалась. А ты им играешь, кокетничаешь, как будто хвалишься, браня его и рассказывая сама анекдоты про своиacces d`humeur et inconsistence. Душа серьезная, душа глубокая, душа, воспринимающая зерно глубоко внутрь себя, душа, в которой ничего не остается бесследно,- вот чего нужно.
Ну, довольно. Не могу долго сдерживать в себе прилива нежной, нежной силы. По мере того, как перо и мысль моя вели с тобой строгую, суровую, даже жесткую беседу (как бы резцом хотел я вырезать на меди свои задушевные желания), по мере этого, в душе моей возжигалась и воздымалась вверх такая любовь, такая любовь, такая любовь к тебе, такая нежность, что если б ты могла заглянуть в мою душу, ты бы испугалась этой силы. Не клевещи на себя, моя Анна, не стой за свои, твоею средою созданные и тобою оправдываемые и удерживаемые в себе недостатки. Ты считаешь себя ветреной иinconsistence, но вся жизнь твоя, если обнять ее всю, проникнута одним началом, одним стремлением - которому ты и осталась верна всю свою жизнь, несмотря на соблазны, несмотря на трудность борьбы. Я тебя лучше знаю, чем ты сама. Я верю в тот луч Божий, который так ярко горит для моих глаз в тебе. Не шали эпитетом «дрянная», старайся быть все менее и менее дрянною; старайся развивать в себе волю, - я так этого хочу, - утешай меня теми дарами, которых я от тебя требую. Ты это можешь, ты это должна, ты это исполнишь. У тебя есть ум высокий, есть душа чуткая, страстная, многострунная, у тебя есть Бог, есть вера, у тебя есть опора - любовь. Если ты, мое истинное сокровище, единственное мое сокровище на земле, без которого нет для меня жизни, если ты любишь меня сильнее, когда я тебя браню, то знаешь ли, и я, всякий раз, как тебя побраню, люблю тебя вдвое сильнее, если это возможно. , Это понятно. Моя брань - не гнев, а любовь, любовь встревоженная и целым потоком изливавшаяся из груди и поднявшая в груди целую бурю любви. Милая моя, друг ты мой, необходимость моя, стихия моя жизненная, ты - от которой зависит отныне вся моя радость на земле, сокровище мое, Анна, Анна, как крепко прижимаю я тебя к моему сердцу, как хотелось бы перелить в тебя всю свою силу. Я так тебя люблю и так странно люблю - поймешь ли ты эту любовь? есть ли она в твоих психологических книгах? - что готов был бы отдать всю жизнь свою - не за счастие твое, нет, а за то, чтоб ты могла дойти до полного осуществления моего женского идеала. Я тебя люблю, как ты есть, я тебя беру, как ты есть, я понесу бодро свою дорогую ношу, я подниму тебя вверх на своих крыльях, - только ты меня люби, люби, т. е. облегчи сама мою ношу, выбросив из нее ненужные греховные тяжести, поднимайся и сама на своих крыльях, чтоб легче мне было поддерживать тебя, Анна моя, моя милая Анна. Не пугайся моей строгостью, моей нравственной требовательностью: ведь это же и есть призвание мужа, - но я тебя не стану ни ломать, ни мучить. На это-то и прошу я у Бога мудрости, на которую ты так нападаешь в своем письме,- оно мне нужно для твоего счастия и исправления. Ах, как я люблю тебя, Анна, чувствуешь ли ты это? Совмещаешь ли ты это с первыми листами моего письма? Это не внезапная перемена: я тебя бранил и язвил бранью, а в душе клокотала любовь. Боюсь, чтоб и на письме так не случалось. Начну тебя бранить - и вдруг брошусь к тебе на шею, не выдержу (отчасти это потому, да и не отчасти, а именно потому, что самые недостатки твои не важны сами по себе, не затмевают твоей внутренней красоты для меня, а важны только потому, что хочется мне для тебя еще лучшего и высшего, и потому, что они мне лично не вполне сочувственны, так что мешают иногда полной гармонии между нами).
Прощай, мое сокровище, прощай моя милая, моя дрянная - ничем, никем не заменимая, моя славная, мое счастие, моя радость - моя жизнь, жизнь, понимаешь ли ты это, моя, моя, моя Анна, Христос с тобой. Как от всего сердца благословляю тебя (через неделю - я в дороге, я увижу тебя. Наконец-то). Как-то ты меня встретишь... Благослови нас обоих Бог. Напиши мне тотчас, моя Анна, в ответ на это письмо - много ли, долго ли ты им огорчалась? Христос с тобою еще и еще. Обнимаю тебя и целую твои светильнички-глаза.
Пятница, 1-й час ночи, 13 ноября (1865 г. Москва)
Ну, наконец, проводил я своих гостей. Некоторые из них (и самые скучные) забрались так рано, что помешали мне начать письмо к тебе, милая моя Анна. Нынешнее письмо твое, мое сокровище, показывает, что ты еще совсем не оправилась от своего нездоровья. Положим, что нет повода беспокоиться, да есть повод болеть и расстраиваться духом вместе с тобой. Так мне тебя жаль, так бы я хотел быть с тобой, так бы я тебя приласкал, приголубил, что прошло бы твое нервное состояние и ты бы хорошо, весело уснула ночью. Через неделю в это время я буду в Царском, я тебя увижу. Думаю ли я об этом, не думаю, а во мне уже само собой возникает тревога, совсем другой становлюсь я, даже когда, по-видимому, вовсе не работает фантазия и занят я иным. Во мне есть непосредственная сторона меня самого, которая - независимо от отвлеченной мысли и всяких благочестивых комбинаций - тебя любит, любит, любит! Просто любит, не ради только того блага, которое дает моей душе эта любовь. Впрочем, оттого и может оно так любить просто, что не производит это чувство нравственного диссонанса, который бы пришлось заглушать, заговаривать, оговаривать... Мне даже твои каракульки милы. И всегда были милы, и вид письма, с адресом, твоею рукою написанным, всегда производил какой-то толчок в моем сердце. Ах, Анна, Анна, в душу свою я тебя взял, ты там у меня поместилась... Ты говоришь, что я с меньшим нетерпением жду свидания с тобой!.. Ты, разумеется, этого не думаешь, мое сокровище. Мысль о тебе, о свидании с тобой только одна и живит меня, только одна и дает силу нести мой тягостный труд. Теперь каждый оконченный № - точно ступень, на которую я шагнул, поднимаясь к тебе. И теперь ступеней все меньше и меньше. О, мое сокровище, только ты люби меня, а я уж окружу тебя такой теплой атмосферой любви, обовью тебя такою нежною властью, что душа твоя в этой атмосфере и под игом моей любящей власти - отдохнет, поздоровеет, расцветет, расправит свои крылья - будет ей привольно и хорошо. Доволен ли я твоими письмами? Зачем было мне говорить, что я «доволен», когда я тебе говорил - какое счастье они мне дают. Я очень доволен тобой и твоими письмами, Анна, вполне доволен,- ты такая славная у меня, такой славный человек. Это я произношу суд беспристрастный, строгий, как бы над посторонним. И все больше и больше становлюсь я тобой доволен. Мне кажется - ты становишься лучше с каждым днем. Меньше в тебе этого своенравия, легкоподвижности душевной, этих изменчивых переливов цвета и света. В душе твоей уже есть как бы груз, который дает упор и правильный ход кораблю и делает его менее доступным игре волн. В душу мою водворяется вера, и чем больше обхватывает меня уже не отвлеченное, а реальное чувство власти,- тем живее чувствую я, что ты наконец моя, моя. Ты моя, Анна, ты моя! Порой пробежит через душу, как по поверхности моря, точно вихорь, точно бурный шквал любви, с ее восторгами, мучениями, порывною верою и сомнениями, но после этого мимолетнего шквала в душе становится потом как-то так ясно, так мирно, так светло, будто небо голубое. И так бы я тебя взял на свои руки, и благодарно бы обнял и приласкал, и долго бы долго глядел на тебя, уверенный, что ты меня любишь, любишь, что бьется твое сердце в ответ моему. Но ты хорошо знаешь, мое сокровище, что за этим ясным небом любви всегда живет гроза - власти и может даже иногда разразиться,- так что твоя потребность чувствовать над собою власть может считать себя вполне удовлетворенною. Бог даст, мы не дадим жизнипоглотить нас своими мутными волнами, не размякнем от елея счастия, не погрязнем в мелочах ежедневности. Мы постараемся, с Божьей помощью, держать высоко строй нашей жизни, нашей ежедневности, наших дум. Мне всегда чрезвычайно нравится этот возглас в церкви: «Горе имеем сердца!.. Имамы ко Господу...» И только имея я сердце горе, никогда не поникнет любовь, не опошлеет счастие, не заплывет маслом мирной ежедневности, не засалится, не вытрется о, об жизнь. Только имея сердце горе, будем мы всегда счастливы в нашей любви, будет всегда свежа наша любовь. И так я люблю эту мою любовь к тебе, что постоянно, строго буду ее беречь и стеречь, чтоб ни пятнушка на нее не село, ни пылью бы житейской она не запылилась... О, моя Анна, о, моя Анна, как мне отрадно знать, что на призыв - горе имеем сердца - звенят в ответ все струны твоего сердца! Сокровище! А все-таки мне грустно думать, что ты в настоящую минуту мучаешься бессонницей. Привезу тебе лекарство, но желал бы, чтоб ты, если это можно, теперь же его испробовала:coffeaгомеопат, одну каплю в двух чайных ложечках воды, на ночь, или часа за два до ночи. Посмотрю я, как посмеет явиться эта невральгическая бессонница при мне, т. е. когда мне можно будет присутствовать при твоем сне. Колиcoffeaне поможет, так я тебе усыплять буду магнетизмом собственноручным.
Принесли и 44 №. Тут опять статья о Славянах. Прочие статьи - хотя очень важные, но важны для местностей, которых касаются. Напр(имер), «Экономисты Западного края». В России едва ли кто ее прочтет, между тем она будет иметь огромное значение для трех губерний Юго-Западного края, для крестьянского там дела, а это дело - самый главный рычаг борьбы с Поляками умирения и обрусения края! Осталось 8 нумеров.
Что я в письме, которое ты ждала и которое тебе лично мало дало, говоришь ты, - расписался о моем разговоре с Самариным, это понятно. Да это так и следует, мое сокровище. Ты бы сама меня попрекнула, если б я легко отнесся к этому делу. Я сам вполне разделяю мнение Самарина, но лучше его понимаю требования жизни. Я, как редактор, стоя перед публикой столько времени, получая по десяти писем каждый день изо всех концов России, от лиц - всех званий и состояний, лучше его знаю потребности общества и его уровень. Про ненависть мою к журнализму ты должна знать. Я и прежде писывал тебе горькие жалобы на рутинность этого дела и на вред, на незаконность присвояемого печатью авторитета. Признаюсь тебе, едва ли бы я и решился публиковать о «Дне», если б не видел в тебе желания, чтоб он продолжался. А потом я тебе же писал, как мало надежды на успех. Но публикация - с решимостью, в случае нужды, потрудиться еще год, - была необходима во всех отношениях. Если издание состоится - бесполезным оно ни в каком случае не будет. А если бы послушать Самарина, так никогда бы не издавалась «Беседа». А она громадное влияние имела на общество и вызывала на деятельность и самого Хомякова (который, впрочем, был за издание), и самого Самарина. Хомяков, впрочем, был человек общественный. Шесть месяцев он жил в деревне и работал там много, но потом в Москве он каждый день выезжал в общество, не позволял себе пренебрегать свысока никаким обществом и считал необходимым и полезным этотcontactс людьми, эту постоянную проповедь - не в виде проповеди, не с кафедры, а во взаимных беседах, спорах, столкновениях, он и учил и сам обучался от других. На журнал он смотрел, как на такую же общественную арену, и охотно писывал статейки для Смеси, об охоте и пр., забавляясь и хохоча как ребенок, никогда не важничая, никогда не принимая угрюмой позы. Его серьезность так была в нем прочна, укоренена, что ему не нужно было делать усилия над собою и прибегать к внешней помощи для того, чтоб быть серьезным,- его серьезность (а убеждения его посерьезнее были наших) никогда не мешала его веселости и шутливости. В Москве к нему забирались каждодневно гости в 11-м часу утра: у него не было отказу, - как ни сердились на это приятели, требуя, чтоб он запирался, работал и приказывал говорить, что его нет дома. И, между тем, этот человек, как потом открылось, человек, который просиживал в гостях в разговоре и споре до 2-х, до 3-х, до 4-х часов ночи,- по целым часам молился, стоя на коленях, перед сном. И Самарин, и я, и все мы так кажемся мелкими и искусственными, не свободными в сравнении с ним.
Но я думаю, что наше издание не состоится - прежде всего по недостатку подписчиков.
Но однако ж пора ложиться. Завтра удосужусь написать тебе побольше, мое сокровище. Начнешь отвечать и разговоришься с тобой. Мои письма к тебе совсем не имеют характер сочинения, как бывало прежде, особенно к другим. Прощай, Анна, прощай, мое сокровище, моя радость, моя стихия, моя славная, покорная, моя милая, милая. Христос с тобою. Благословляю тебя, крещу и обнимаю. Приказываю по получении сего письма, в наступающую ночь, непременно заснуть здоровым сном. Посмотрим, как-то меня послушают твои нервы! Христос с тобою. Почивай, Анна, милый мой друг.
Суббота, 1 января 1866 г. 12 часов ночи. (Москва)
Нынче в церкви Егорья на Всполье (что на Малой Никитской), после обедни и молебна, дьякон громогласно огласил: «12 января будет совершаться свадьба Ивана Сергеевича Аксакова на Анне Федоровне Тютчевой. Тот, кто знает какие-либо препятствия, имеет их объявить» и пр. Я был у обедни и совсем забыл, что будет оглашение, так что невольно смутился, но и обрадовался вместе. Итак, Анна, церковь уже вступается в наше дело. Сокровище мое, Анна, скоро ли дождуся я пристани вместе с тобой! Получил я нынче письмо твое, писанное в четверг вечером с приложением реестра ящикам. Только бы не запоздал товарный поезд. Отчего ты не приказываешь раскупорить ящик с самоварами? Постараюсь все выполнить по твоему желанию. Во вторник, 4-го, я еду с Китти в Абрамцево и при себе все это устрою. Почетное место дам шкапам с книгами, а остальному, кажется, будет тесновато. Завтра еду в Палату совершать акт раздела. Завтра же будет проходить в Петербурге розыгрыш лотереи, но сердце мое ничего не предчувствует. Впрочем, в случае выигрыша, ты мне телеграфируешь.
Был я нынче у Сушковых, у графини Блудовой, которая опять простудилась и не очень здорова; графиня Толстая писала ей что-то насчет образа и поставляла в зависимость от него день твоего отъезда, как будто он не определен. Я отвечал, что день твоего отъезда 8-е число. Надеюсь что ничто тебя не задержит. Боюсь, что эти 14 подарков как-нибудь замедлят, но для них не стоит оставаться. Я тебя жду! жду! Завтра поеду с визитом к Боде, формально просить позволения венчаться в их церкви, хотя оно уже дано. Венцы, свечи, певчие (с простым напевом), все это уже улажено на 12-е число. Вели на кольцах вырезать наши имена и год, чтоб здесь поменьше было дела при вырезке числа.
Так-то, мое сокровище Анна. Скоро ли? Я живу, как на биваках. Стол свой письменный уже отправил в деревню, бумаги все разобрал, перервал несколько тысяч писем, и пол моего кабинета уже несколько дней сряду устилается рваными клочками бумаг. Книги все уложил и отправил, в них было с лишком 80 пудов. Так жить долго невозможно.
У нас все по-прежнему. Любиньку уговорить лечиться можешь только ты, когда приедешь. Да и вообще ты нужна, нужна, нужна. Я все откладываю до твоего приезда и окончательного водворения. О, моя милая! 8 января будет 18 лет свадьбе моего брата; он считает себя вполне счастливым, и я нынче все толковал маменьке, чтоб она не требовала, чтоб люди были счастливы непременно на ее лад. Но она все продолжает возмущаться фразами о нежности к мужу невестки и ее невнимательностью к нему на деле. Мы фраз публично о нашей любви говорить не станем, Анна, не правда ли? Нынче был семейный у нас большой обед, довольно утомительный. А вечером я разбирал свое бюро, свои бумаги. Поэтому очень утомился и как-то не пишется. С нетерпением стану ждать твоего завтрашнего письма. Прощай же, Анна,- уже оглашенная моя невеста в церкви - прощай - сокровище мое, милая моя, радость моя, желанная, Богом данная, суженая моя. Делать нечего, приходится сознаться, что я тебя люблю, люблю беспредельно. Христос с тобою. Обнимаю, благословляю и крещу тебя. Маменька и сестры тебя обнимают. Ты им так сочувственна! Очень рад, что Наденька Безобразова3 тебе понравилась. Она такая добрая и такая привязчивая, так любит нас всех - свою родню. Прощай. Христос с тобою еще и еще. Не забудь свидетельство об исповеди и бумаги о позволении вступить в брак, а то без этого венчать не станут. Хочется еще раз написать тебе: милая, милая Анна. Люблю тебя.
Письма Аксакова Анне, ставшей в 1865-м его невестой, а спустя год женой, - настоящая высокая и творческая симфония. Он обсуждает с ней все: будущие пути России и славянства, вопрос о смертной казни и народный идеал «сердца милующего», христианское отношение к смерти и религиозно-мистический смысл брака: «В каждом браке, в каждом сочетании мужа и жены как бы повторяется Божье мироздание; в этой чете мужа и жены - весь мир Божий, вся полнота творения, все человечество».
Особое внимание читателей «Дня» привлекал «Славянский отдел». Благодаря передовицам Аксакова, статьям и корреспонденциям с мест, регулярным обзорам положения дел в славянских провинциях Турции и Австро-Венгрии газета стала вестником идей православной общности. И выбирая название второй своей газеты - «Москва», - Иван Сергеевич видел в древней столице не просто средоточие национального духа, но также символ «высшего единства всей Русской земли в пределах и вне пределов Российской империи», чаемого собирания славянства в единую семью народов. Избранный в 1875-м председателем Московского славянского комитета, он развернул широкую кампанию в поддержку балканских братьев, находившихся под гнетом Турции. Собирал средства в пользу восставших сербов и болгар, организовывал отряды русских волонтеров, доставлял оружие и обмундирование для дружин болгарского ополчения. В годы Русско-турецкой войны (1877-1878) его называли Мининым движения за освобождение на Балканах. А болгары именовали своих ополченцев «детьми Аксакова» и даже направили к Ивану Сергеевичу делегацию с приглашением занять болгарский престол.
Глубоко убежденный в том, что каждый шаг человек должен согласовывать с совестью, того же Аксаков ждал и от государства. Уступок в этической сфере, вызванных «дипломатическими соображениями», он не допускал, за что периодически навлекал на себя гнев правительства. После знаменитой пламенной речи в Славянском благотворительном обществе 22 июня 1878 года - с критикой отечественной дипломатии за нерешительность в отстаивании интересов России и славянства на Берлинском конгрессе, сдачу позиций, отвоеванных жертвенным подвигом русских, сербов, болгар, он был снят с поста председателя комитета и сослан во Владимирскую губернию, в село Варварино. Однако и ссылка не изменила его убеждений.
Газету «Русь» на протяжении шести лет, с 1880-го по 1886-й, Иван Аксаков вел практически в одиночестве. Именно здесь появились самые зрелые его статьи на историософские и богословские темы, открывавшие новые горизонты дихотомии «Человек и история». Скончался он, как солдат духа, на боевом посту, когда писал очередной материал для «Руси».
Более 100000 человек - разных убеждений, верований, принципов - пришли в день похорон поклониться гробу «последнего славянофила».
Произведения:
Аксаков, Иван Сергеевич. «И рады бы в рай, да грехи не пускают» / И. С. Аксаков // Человек. - 1991. - № 3. - С. 77-78.
Аксаков, Иван Сергеевич. О служебной деятельности в России : письмо к чиновнику / И. С. Аксаков // Человек. - 1991. - № 3. - С. 70-72.
Аксаков, Иван Сергеевич. Отношение между школой и жизнью в России / И. С. Аксаков // Человек. - 1991. - № 3. - С. 73-76.
Аксаков, Иван Сергеевич. Письма к родным, 1849-1856 / И. С. Аксаков ; Российская академия наук. - Москва : Наука, 1994. - 653, [3] с., [8] вкл. л. фот. - (Литературные памятники).
Источники:
Гачева, Анастасия. Последний славянофил / Анастасия Гачева // Свой. - 2016. - Июль - август. - С. 8-11.
Греков, В. Н. «Голос в общем хоре» / В. Н. Греков // Человек. - 1991. - № 3. - С. 68-69.
Кулешов, Алексей. Аксаковы в Сиднее / Алексей Кулешов // Родина. - 2005. - № 6. - С. 86-89.
Кулешов, Алексей. Рябинки Клинского уезда / Алексей Кулешов // Родина. - 2007. - № 1. - С. 50-53.
Кушанкина, Татьяна. Литературные вечера в семье Аксаковых / Татьяна Кушанкина // Русская словесность. - 2016. - № 6. - С. 64-67.
Чванов, М. Кто ты, Иван Аксаков? / М. Чванов // Наш современник. - 2018. - № 10. - С. 199-220.
«...Я люблю тебя за любовь к России» / публ., предисл. И примеч. Г. Чагина и Л. Гладковой // Москва. - 1992. - № 7/8. - С. 156-168.
Составитель: главный библиограф Пахорукова В. А.