Обычный режим · Для слабовидящих
(3522) 23-28-42


Версия для печати

Последний славянофил (к 200-летию со дня рождения Ивана Сергеевича Аксакова

Библиографическое пособие. Курган. 2023

«Истина - не временщик, от времени не зависит». Стоит вспомнить эти слова Константина Сергеевича Аксакова имен­но сейчас, когда наследие славянофи­лов возвращается к нам. Есть что-то утешительное и закономерное в том, что идеи славянофилов, казалось бы, на­прочь забытые, отвергнутые, призна­нные исторической ошибкой, так нужны нам сегодня, ибо помогают разобраться в том, что происходит с нами сейчас.

Октябрьский переворот 1917 года был в чем-то сродни перевороту более раннему, совершенному еще Петром I. Столь же грубое, насильственное разру­шение прежнего уклада жизни, копиро­вание западных идей и форм жизни, та же фанатическая вражда, разделившая семьи. Поэтому так важно мнение публи­цистов и мыслителей, обращавшихся к реформам Петра и искавших в них зерна истины.

Осуждавшие всякое насилие, славянофилы пытались понять смысл и значение петровского переворота, отдаленного от них лишь немного больше, чем Революция 1917 года от нас. Впрочем публицистика славянофилов никогда не была чисто политической, а всегда обращалась к нравственному чувству человека, требовала он него сделать выбор между истиной и ее подобием, между обычаем, бытом и юридически сформулиро­ванным законом.

Славянофилы не оставили четкой, единой, законченной теории. Каждый из них внес что-то свое и новое в учение, оставаясь, если прибегнуть к их собственным категориям, «голосом в общем хоре».

В этом хоре очень хорошо различим и голос Ивана Сергеевича Аксакова (1823-1886), публициста, критика, теоретика, поэта.

Иван Аксаков окончил Императорское училище Правоведения в Петербурге, служил в Сенате, в Министерстве внутренних дел, был товарищем Председателя Уголовной Палаты, исследовал раскол, по поручению Географического общества изучал торговлю на украинских ярмарках и выпустил специальное исследование по этому вопросу, отмеченное Академией наук весьма почетной и престижной наградой - половинной Демидовской премией.

Внешне и жизнь и карьера молодого чиновника складывались благополучно. Но его духовные устремления не исчерпывались безукоризненным выполнением служебно­го долга. Можно ли приносить пользу служебной деятельностью и какую именно пользу? В чем вообще заключается польза народа и можно ли ее сформулировать? Всегда ли прав народ или же и у него могут быть заблуждения, недостатки, пороки? Вопросы и для нас непростые. Для Аксакова же в попытке ответить на них заключалось, по его собственному признанию, «все его убеждение», «professione de foie».

Иван Сергеевич Аксаков родился 8 октября 1823 года в селе Надёжино Белебеевского уезда Оренбургской губернии. Осенью 1826 года семья переехала в Москву. Получил домашнее обра­зование.

«Семейство как практическое начало любви» - так в подготовительных мате­риалах к «Братьям Карамазовым» автор романа определил значение уз близко­го родства. Семья, в которой появился на свет философ, поэт, публицист Иван Аксаков, служила примером таких отношений. Отец Сергей Тимофеевич, писа­тель и критик, мать Ольга Семеновна, их четверо сыновей и семь дочерей явля­ли собой полную противоположность тому, что Достоевский называл «случай­ным семейством», где меж детьми и взрослыми пролегает полоса отчуждения.

У Аксаковых - доверие без дидактики, взаимная открытость, общие разговоры и дела, близкие мысли, никакого разрыва между формой и содержанием, чувством и его внешним выражением. Любовь же, соединяющая родителей, братьев, сестер, органически сливается с верой. 

В доме чтение было крепкой традицией, которой следовали ежедневно. Чтение было его страстью с самых ранних лет: «Меня отыскали лежащего с книжкой. Мать рассказывала мне потом, что я был точно как помешанный: ничего не говорил, не понимал, что мне говорят, и не хотел идти обедать. Должны были отнять книжку, несмотря на горькие мои слезы. Угроза, что книги отнимут совсем, заставила меня удержаться от слез, встать и даже обедать. После обеда я опять схватил книжку и читал до вечера». Став старше, он вслух декламировал стихи и любил читать матери: «Самое любимое мое дело было читать ей вслух «Россиаду» и получать от нее раз­ные объяснения на не понимаемые мною слова и целые выражения. Я обыкновенно читал с таким горячим со­чувствием, воображение мое так живо воспроизводило лица любимых моих героев: Мстиславского, князя Курбского и Палецкого, что я как будто видел и знал их давно».

Иван Аксаков вспоминает: «Прочитав Карамзина, он тотчас же собирал в своей комнатке наверху своих сестер и братьев и заставлял их слушать его историю... В особенности возбудил его восторг эпизод о некоем князе Вячке, который, сража­ясь с немцами при осаде Куксгавена, не захотел им сдаться и, выбросившись из башни, погиб. Оттого ли, что имя этого героя предано совер­шенному забвению,, тогда как имена прочих до­блестных подвижников сохраняются в людской памяти, - не знаю, только Константин Сергее­вич, будучи лет 12-ти, установил праздник Вячки 30-го ноября».

День семьи Аксаковых с утра был на­полнен занятиями: «От утреннего чая и до завтрака и по­том до позднего обеда все мы заняты своими делами: играем, рисуем, читаем. После обеда мы уже не расходимся по своим углам, а сидим вместе: весь вечер продолжается уже общее чте­ние. Каждый вечер мы читаем что-нибудь... по порядку выхода».

Литературные вечера у Аксаковых привле­кали многих гостей. Знаменитые «литературные субботы» в аксаковском доме украшали своим присутствием видные театральные и ли­тературные деятели того времени. Так, в зиму 1839-1840 гг. Н. В. Гоголь читал главы из поэмы «Мертвые души».

Многостраничные послания Ивана Сергеевича, исписанные красивым, уверенным почер­ком, прилетали в отчий дом сначала из училища правоведения, где подростком он постигал курс наук, затем - из Астраханской, Калужской, Ярославской губерний, Бессарабии и Мало­россии, куда посылало его по делам службы правительство, из экспедиции 1853-го, во вре­мя которой он описывал нижегородские ярмарки, из Крыма, когда в составе комиссии князя Виктора Васильчикова оценивал ущерб, нанесенный Черноморскому побережью войной, из заграничных поездок... Подробно, в запоминающихся, ярких деталях обрисовывал увиденное и услышанное, фиксировал тру­ды и дни, делился впечатлениями, создавая у близких эффект сопри­сутствия, преодолевая расстояние теплым, сердечным словом: «Ми­лый отесенька и милая маменька, милые сестры и братья».

Иван Аксаков воспринял от се­мейных корней и преданий вы­сокий строй души, твердую нрав­ственную основу, неколебимость духа, восхищавшие современников. Федор Тютчев отзывался о нем: «Это натура до такой степени здо­ровая и цельная, что в наше время она кажется отклонением от нор­мы. У древних был очень меткий образ для характеристики таких сильных и в то же время мягких на­тур - они сравнивали их с дубом, в дупле которого пчелы оставили свои медовые соты».

Идеализм в Аксакове сочетал­ся с надежным ощущением почвы, стремлением не упускать из виду реальность, как бы ни контрасти­ровала она с его убеждениями. В 1840-1850-е он отчаянно спорил с родными, друзьями - отцом, бра­том Константином, Александром Кошелевым и другими, упрекая их в чересчур восторженном отношении к старине, неприятии деятельности Петра, ригористичном отрицании современности: «Допетровской Руси сочувствовать нельзя, а можно сочувствовать только началам, не выработанным или ложно направ­ленным, проявленным русским на­родом; но ни одного скверного часа настоящего я не отдам за прошед­шее».

В 1838 -1842 гг. Иван Аксаков учится в Петербургском Императорском училище правоведения, где го­товились кадры для руководящих постов го­сударственно-административного аппарата и прежде всего министерства юстиции. К этому времени относятся и самые ранние из дошед­ших до нас стихотворений Аксакова, хотя он начал писать еще под крышей родительского дома. Окончив училище с чином 9-го класса - кол­лежского секретаря, позволившего занимать млад­шие руководящие должности, получил назначе­ние в Уголовный департамент Московского се­ната; с декабря 1843 по ноябрь 1844 г.- в комиссии, занимавшейся ревизией Астраханской губернии; с июня 1845 по апрель 1847 г.- товарищ (т. е. заместитель) председателя Калужской уголовной палаты; затем снова в Москве в Уголовном департаменте.

К своим служебным обязанностям Аксаков отно­сился очень серьезно, выполнял их на редкость добросовестно, порою даже проявляя чрезмер­ное усердие, но не потому, что хотел угодить начальству (члены Астраханской комиссии, например, поражались его способности работать легко и непринужденно по 16 часов в сутки), а в силу исключительного трудолюбия, нена­сытной жажды деятельности, сохранившейся у него до последних дней жизни. И если в Училище Аксаков еще верил в общественную полезность вы­бранного поприща, то, отправляясь в Астрахань, он на этот счет уже никаких иллюзий не имел. «Я решительно убеждаюсь,- пишет в то время Аксаков,- что на службе можно приносить только две пользы: 1) отрицательную, т. е. не брать взятки, 2) частную, и только тогда, когда по­зволишь себе нарушить закон».

Не менее поразительны сыновьи чуткость и внимательность Аксакова, вообще свойственные всем детям С. Т. и О. С. Аксаковых. Куда бы Иван ни направлялся, уже начиная с дороги, не взирая ни на какие обстоятельства, через каждые три дня, регулярно, он посылает письма родителям, подробно рассказывая о том, какие места про­езжал, что видел, чем занимался, с кем встре­чался, вел разговоры, о чем думал, размышлял, что переживал и чувствовал. Созданные чело­веком наблюдательным, жизнелюбивым, обла­давшим незаурядной художественной воспри­имчивостью мира, написанные прекрасным язы­ком, астраханские и калужские, затем петер­бургские, ярославские, заграничные письма Аксакова- это поистине и проникновенная летопись души одного из замечательных людей России того вре­мени, и бесценный по своим сведениям и наблю­дениям дневник путешественника по родным и чужим землям, и по-своему уникальный литера­турный памятник эпохи.

Годы напряженной служебной деятельности Аксакова были плодотворными в творческом отноше­нии. Письма и поэзия являлись для него един­ственными отдушинами в отупляющей рутине канцелярских буден, не давая очерстветь его душе. Стихи тех лет - это раздумья чело­века, который видит в себе силы для больших свершений и дел, но вынужден тратить «цвет лучших дней» на службу, в которой «слишком мало толку». При этом он не скрывает ирони­ческого отношения ни к месту своей службы, называя его «фабрикой сенатской» (стихотво­рение «Итак, в суде верховном...», 1843; опубл. в 1888 г.), ни к «лучезарной» перспективе чи­новничьей карьеры, которую венчают генераль­ство, звезды и ленты («Жизнь чиновника. Мистерия в трех периодах», 1843; опубл. в 1861 г. в Лондоне; в России- в 1886 г.). Иронизирует он и по поводу своего усердия: «Трудись, младой герой - чиновник, / Не пожалей, смотри, себя, / И государственный сановник / Представит к ордену тебя!!!» («Послание», 1844; опубл. в 1886 г.).

В астраханский период Аксаков охотно пишет шу­точные стихи и экспромты («Шибко едет вниз по Волге...», «Благовонная сигара...», «Едет длинный караван...» и др.). Тогда же впервые со всей остротой перед ним встанет вопрос: «Но для себя, но для отчизны, / Но для других - что сделал ты?» («Христофор Колумб с приятелями», 1844), ко­торый пройдет рефреном через его творчество и ответом на который станет вся его кипучая деятельность, полная борьбы, треволнений.

Летом 1846 года Аксаков предпринял попытку опубли­ковать сборник своих стихотворений, включив в него и все крупные, написанные им к тому времени, произведения - мистерию «Жизнь чи­новника», отрывки из незавершенной поэмы «Мария Египетская» (1845; опубл. в 1886 г.), задуманной как психологический портрет рас­каявшейся грешницы, а также драматические сцены «Зимняя дорога» (1845; опубл. в 1847 г.), представляющие своеобразный диспут о совре­менной и будущей России, который вели два молодых человека разных убеждений - славя­нофил и западник, «едущие из Москвы на име­нины одного помещика». Цензор «ужасно», как писал Аксаков, «перепачкал» рукопись; полностью за­черкнул мистерию и два стихотворения - «За­чем опять теснятся в звуки...», «Сон» (1845; опубл. в 1886 г.), вымарал немало строк в других произведениях. В результате сборник так и не увидел света. Цензор поступил благородно, вернув рукопись, а не доложив о ее «крамольном» направлении по начальству. Только издательской неопыт­ностью молодого поэта можно объяснить его стремление заручиться официальным разреше­нием на публикацию стихотворений, где звучал призыв не ждать, пока падут «громадные за­совы» на воротах, ведущих в будущее, а дей­ствовать во имя «жданной свободы» («Зачем опять теснятся в звуки...»), и рисовалась иро­ническая картина, как «в дышле разные народы / Идут под крепкою уздой, / Гордяся призраком свободы!» («Сон»). Опыт общения с цензурой не прошел бесследно, Аксаков уже больше не пытался издать свои стихи отдельной книгой, и собранные воедино стихотворения поэта увидели свет лишь после его смерти.

Первое выступление Аксакова в печати относится к 1845 году. Большая подборка его стихов была помещена в двух выпусках (1846, 1847) славя­нофильского «Московского литературного и ученого сборника» («Среди удобных и лени­вых...», «26 сентября», «Очерк», «Ночь», «Вопро­сом дерзким не пытай...», все. - 1845, и др.). Два стихотворения «Бывает так...» и «Совет (К. С. Аксакову)» появились на страницах «Современника» (1846). Основной мотив этих стихотворений Аксакова - «мучительная двойственность» его «тогдашнего бытия: стихотворца и чинов­ника, службы и поэзии», когда вера в «близости еще за тучей / От нас таящегося дня» сменяется ощущением безысходности: «Но время мчится, жизнь ста­реет, / Все также света не видать...» («Среди удобных и ленивых...»), а вспыхнувшую надежду гасит отчаяние: «И жизнь теперь, как бремя, носим мы, / И веры нет в грядущие успехи...» («Бывает так...»). Это не помешало Ивану Сергеевичу, однако, вынести приговор существующей действитель­ности: «Ваше царство пасть готово, / Ваше бла­го - вред и ложь, / Ваш закон - пустое слово, / Ваша деятельность - тож!» («Голос века», 1844; опубл. в 1862 г.), осудить «гнилое племя про­свещенных обезьян», под игом которых страдает народ («С преступной гордостью...», 1845; опубл. в 1886 г.), дать клятву: «Да тяжесть нашего греха / И поклонение обману / Могучей силою стиха / Изобличать не перестану!» («Языкову», 1845; опубл. в 1886 г.) и остаться верным этой клятве до конца.

По характеру своего дарования Аксаков был поэ­том-гражданином с ясно выраженной обществен­но-политической позицией, творчество которого составило как бы связующую нить между лер­монтовской поэзией, стихом, «облитым горечью и злостью», и некрасовской «музой мести и печали», не дав прерваться отечественной тради­ции гневной, страдающей и бичующей лиры. И он сам это прекрасно понимал: «...стремление к пользе, воззвание к деятельности, нравствен­ные строгие требования, борьба высшего содер­жания - вот что наполняет мои стихотворе­ния...».

В 1847 году, став обер-секретарем Московского сената и членом суда, Аксаков «ринулся,- как писал впоследствии, - ...вместе со своими товарищами по воспитанию в неравную борьбу с судейской неправдой», но быстро осознал свое «бессилие помочь истине, невозможность провести правду через путы и се­ти» судопроизводства. Не желая быть соучастником беззаконий, которым потакали «сановные старики», засе­вшие в судебных инстанциях, Аксаков в сентябре 1848 году переходит в министерство внутренних дел и сразу же направляется с секретной миссией в Бессарабию: изучать раскольничьи секты. Оперативно справившись с заданием, в конце января 1849 году возвращается в Петербург, надеясь на продвижение по службе. Однако на­чальство не спешило предоставить более широкое поле деятельности недавнему борцу «с судейской неправдой». И снова отчаяние прорывается в стихи   Аксакова: «Бесплодны все труды и бденья, / Бесплоден слова дар живой, / Бессилен подвиг обличенья, / Безумен всякий честный бой» («Пусть гибнет все...», 1849; опубл. в 1859 г.).

Томительное ожидание нового назначения было прервано 18 марта 1849 г. визитом жан­дармского подполковника, получившего приказ доставить А. в III отделение. Этому визиту пред­шествовал арест 4 марта и заключение в Петро­павловскую крепость славянофила Ю. Ф. Сама­рина, вызвавшего царский гнев своими «Пись­мами из Риги», содержавшими критику прави­тельства, которое безучастно взирает, как не­мецкое юнкерство притесняет русский народ. Рассказывая об участи Самарина, Аксаков в письмах к родителям просит всех «быть очень осто­рожными», называя петербургское общество не иначе, как «подлое». Эта просьба-предостережение вместе с нелестной оценкой петербургской знати, а также отдель­ные высказывания и намеки в ответных пись­мах С. Т. Аксакова дали повод «блюстителям порядка», вскрывавшим «по долгу службы» всю «подозрительную» корреспонденцию, предполо­жить о существовании среди славянофилов «тай­ной организации» с антиправительственными замыслами. Напуганный революционными собы­тиями, охватившими в 1848 г. ряд европейских стран, царь отдает распоряжение о немедлен­ном аресте Ивана Аксакова, что и было исполнено.

Однако «тайной организации» обнаружить не удалось. Аксакова продержали четыре дня под стражей, задали 12 вопросов, в т. ч. относительно его литературной деятельности, получили письмен­ные на них ответы, которые лично просмотрел и прокомментировал сам царь, и милостиво отпустили... под негласный надзор полиции. А чтобы у него не было времени славянофильствовать и осуж­дать столичное общество, подыскивают и соот­ветствующее поручение, «скучное и многослож­ное»: провести ревизию всего городского хозяйства Ярославской губернии, дать полное статистическое и топографическое описание недви­жимого имущества и поземельной собственности, состояния служб, бюджета, торговли, про­мышленности, ремесел, делопроизводства и т. п., добавив еще и секретное задание, связанное с изучением старообрядческих сект. Кипя от воз­мущения по поводу непонятного для него ареста, Аксаков горит желанием вести беспощадную борьбу с «Бессмыслицей и Злобой», поправшими «свя­тую правду»: «Нет! словом злым и делом чер­ным / До дна души потрясены, / Мы все врагов клеймом позорным / Клеймить без устали должны!».

Почти два года (с мая 1849 по март 1851 г.) ушло у Аксакова на выполнение данных ему поручений, и это несмотря на то, что работал он каждый день с 7 утра до 10 вечера. Ему пришлось просмотреть несчетное количество бумаг, встре­титься со множеством самых разных людей, участвовать в расследовании открывшейся в Ярославле «шайке воров и грабителей», побывать во всех городах, расположенных на территории губернии, а в иных и по нескольку раз, в т. ч. и по делам Следственной комиссии о беглых, бродягах и пристанодержателях, в которую был включен 25 июля 1850 г. Было от чего отупеть, по­грязнуть в мелочах и пошлости провинциальной жизни, запутаться в паутине бумажной круго­верти, вообще разучиться мыслить и чувствовать, на что и рассчитывали пославшие. А спасло Аксакова «поэтическое, говоря его словами, отношение к труду», бесконечная любовь к родине, ненависть к су­ществовавшему порядку и вера в великое пред­назначение России. Эта вера, боль, любовь и гнев отольются тогда у него в чеканные, по­лучившие широкое распространение, строки: «Клеймо домашнего позора / Мы носим, слав­ные извне;/ В могучем крае нет отпора,/ В пространном царстве нет простора, / В родимой душно стороне!» («Клеймо домашнего позора...», 1849; опубл. в 1888 г.). Некрасовское: «Душно! без счастья и воли / Ночь бесконечно длинна...» (1868) -отражение тех же настроений...

Аксаков тяжело переживает и продолжающуюся трату сил на бесплодную служебную деятель­ность («Усталых сил я долго не жалел...». 1850; опубл. в 1856 г.), и поражение революций в Европе: «Пережита тяжелая година; / Была борьба и пролилася кровь... / Где ж истина? Безмолвствует могила...», и в поисках этой истины взывает к ней: «Блесни лучом, откликнись мне ответом, / На твой алтарь всего себя отдам! / Перед собой устал я лицемерить! / Для дел твоих мне силы сбереги... / О, если есть, чему я должен верить, / Ты моему безверью помоги!..» («После 1848 года»,    1850; опубл. в 1886 г.).

В январе феврале 1851 г. произошло объяснение Аксакова с министром внутренних дел Л. А. Перовским по поводу поэмы «Бродяга», над которой поэт работал в 1846-1850 гг. (не завершена; первая часть опубл. в 1852 г., на­броски - в 1859 г.) и отрывки читал ярослав­ским знакомым. Героем поэмы («повести в стихах», как называл ее автор) был молодой крестьянин, убежавший от помещика в поисках лучшей доли. Такой выбор заинтересовал III от­деление уже в марте 1849 г. Отвечая тогда на вопрос: почему избрал «беглого человека пред­метом сочинения?» - Аксаков писал: «Оттого, что образ его показался мне весьма поэтичным, оттого, что это одно из явлений нашей народ­ной жизни, оттого, что бродяга, гуляя по всей России как дома, дает мне возможность сделать стихотворное описание русской природы и рус­ского быта в разных видах...». По своему замыслу, поэтике, сочу­вственному отношению к народу и его изобра­жению «Бродяга» предвосхитил ряд художе­ственных открытий Н. А. Некрасова, обозна­чив путь, который приведет великого поэта к созданию «Кому на Руси жить хорошо».

Ознакомившись с поэмой и не найдя в ней ничего «предосудительного», министр, тем не менее, высказал пожелание, чтобы Аксаков, «оста­ваясь на службе, прекратил авторские труды» во избежание возможных неприятностей. Отве­чая министру, Аксаков вспылил, ему тут же было указано на «совершенно неприличный» тон, после чего оставалось либо «нижайше просить» извинения, либо подать в отставку. Поэт выбрал второе. 19 февраля 1851 г. он подает соответствующее прошение и в апреле покидает Ярославль, навсегда расставаясь с государственной служ­бой, со средой «бездушной, где закон / Орудье лжи, где воздух смраден / И весь неправдой напоен...» («Моим друзьям, немногим честным людям, состоящим на государственной служ­бе», 1851; опубл. в 1859 г.).

В 1852 г. Аксаков издает первый том «Москов­ского сборника», помещая в нем свою статью «Несколько слов о Гоголе» и отрывки из «Бро­дяги». Обе публикации вызвали недовольство цензуры, особенно первая, где вопреки прави­тельственным установкам давалась восторжен­ная оценка деятельности писателя как «под­вига жизни». Второй том вообще был запрещен, рукопись конфискована, а авторам, в т. ч. и Аксакову, предложившему для печати статью «Несколько слов об общественной жизни в губернских го­родах» с открытым призывом к молодым людям не бояться борьбы и объединяться «крепким союзом на дело добра и правды!», было высо­чайше повелено все свои сочинения «представ­лять отныне для цензуры не в Московский цен­зурный комитет, а в Главное управление цензу­ры в Петербурге», что было равносильно запрету печататься. Иван Аксаков, сверх того, лишался прав впредь быть редактором какого-либо издания. Этот за­прет сохранялся до 29 марта 1858 г.

Снова оказавшись не у дел, Аксаков отдается твор­честву и пишет одно из самых обличительных своих, да и пожалуй всей русской литерату­ры XIX века, произведений - «Присутственный день Уголовной палаты. Судебные сцепы» (1853; опубл. в 1858 г. в Лондоне, в «Полярной звезде»; в России в 1892 г.), разоблачавшее глазами «отставного надворного советника» всю систе­му царского судопроизводства. «Гениальной вещью» назвал эти «сцены» А. И. Герцен. В ноябре 1853 г. поэт принимает предложение Географического общества изучить и описать украин­ские ярмарки. В течение года он живет на Украи­не, посещает все ее губернии. Его «Исследование о торговле на украинских ярмарках» (опубл. в 1858 г.) было удостоено большой (Константиновской) медали Общества и «половинной» премии Академии наук и до сих пор сохраняет свою научную ценность.

В августе 1854 года начинается Крымская вой­на. 18 февраля 1855 г. Аксаков записывается в Сер­пуховскую дружину Московского ополчения, с которой идет походом через всю Украину к Одес­се и далее в Бессарабию. Принять участие в военных действиях дружина не успела. Затем он работает в Комиссии по расследованию интендантских злоупотреблений в Крыму во время войны. В начале 1857 г. уезжает за границу, по­бывал в Мюнхене, Париже, Риме, Неаполе, Бер­не, Цюрихе, тайно посетил Лондон, где встре­чался с Герценом. Аксаков становится его тайным корреспондентом. В последующие годы в герценовских изданиях появляется серия статей и за­меток Аксакова (более 30) под псевдонимом Касья­нов.

Вернувшись на родину в сентябре 1857 г., он погружается в литературную и общественную деятельность, принимает активное участие в издании журнала «Русская беседа», став с лета 1858 г. фактически ее редактором; являет­ся инициатором создания Славянских благотво­рительных комитетов, в работе которых играет ведущую роль; получает разрешение на издание газеты «Парус» (1859), ставившей своей целью защиту интересов как русского, так и славянских народов, их прав на самостоятельное на­циональное государственное и культурное разви­тие. Газета была закрыта после выхода второго номера, как только А. пообещал в следующем номере начать разговор о необходимых условиях решения крестьянского вопроса и «уничтожения крепостного права».

В апреле 1859 года умирает его отец; последние дни доживает «Русская беседа»; не добившись разрешения на издание вместо «Паруса» новой газеты, Аксаков в январе 1860 г. отправляется в поездку по славянским странам. Возвращается через год, привезя в Москву тело умершего на о. Занте брата Константина, Оказавшись на родине в самый разгар предреформеныых баталий, Аксаков сразу же включается в литературно-обществен­ную борьбу, найдя свое истинное призвание в общественной деятельности, став одним из ве­дущих публицистов в России 60-80 гг. XIX в.

Он издает газеты «День» (1861-1865) и «Москва» (1867 -1868), пишет для них передовицы, выступая по всему кругу проблем внут­ренней и внешней политики правительства, дей­ствия которого постоянно оспаривает и крити­кует, особенно в сфере национальной экономики и «славянском вопросе». Цензура нещадно вме­шивалась в текст статей Аксакова, вычеркивая абзацы и даже целые полосы. Поэт не остается в долгу и каждый раз вместо изуродованных или просто непропущенных передовиц дает в черной рамке объявление, что передовая статья не может быть напечатана «по независящим от редакции об­стоятельствам». Пристальное внимание цензуры объяснялось тем, что в произведениях Аксакова, как подчеркивалось в секретном цензурном обзоре 1865 г., «виден гражданин-демократ с социа­листическим оттенком». Издание аксаковских газет не­однократно приостанавливалось на срок от трех до шести месяцев, что в конце концов привело к прекращению «Дня», а «Москву» просто за­крыли.

В 1872-1874 гг. Аксаков председатель Общества любителей российской словесности при Москов­ском университете, ведет заседания, выступает с речами, пишет «Биографию Федора Ивановича Тютчева», первое издание которой (1874, вто­рое- 1886) было конфисковано цензурой и уни­чтожено из-за общего, как заявили автору, «предосудительного направления», когда народное самопознание, выразителем которого в книге выступал заме­чательный русский поэт - лирик, философ, мыс­литель, ставилось выше официальной идео­логии.

Возглавляя Московское славянское благо­творительное общество, Аксаков непосредственно уча­ствует в оказании помощи Сербии и Черногории, начавших в 1876 г. войну против Турции за свою свободу и независимость: организует заем сербскому правительству, собирает пожертвова­ния на нужды сербской армии (было собрано около 800 тыс. руб.), помогает переправлять за границу добровольцев. С началом русско-турец­кой войны 1877-1878 гг. все внимание Аксакова сосре­доточено на политической и материальной под­держке болгарских дружин, сборе средств, приобретении и переправке им оружия. 22 июля 1878 г. Аксаков выступил на собрании Московского славянского общества с речью, получившей все­мирный резонанс, в которой резко критиковал решения Берлинского конгресса и позицию, за­нятую на нем русской делегацией, которая не смогла ничего противопоставить «открытому за­говору против русского народа», против «сво­боды болгар», «независимости сербов», позволив «Русь-победительницу» разжаловать «в побеж­денную». Царская реакция последовала незамедлительно: Аксакова вы­сылают из Москвы, а Славянские благотвори­тельные общества вообще распускают.

После двухлетней ссылки Аксаков возвращается в Москву, получает разрешение на издание газеты «Русь» (1880-1886), активно выступает как публицист и литературный критик, по-прежнему отчаянно воюет с правительством и цензурой. Однако сил на это новое противоборство хва­тило у него лишь на шесть лет. Не выдержало сердце… 27 января 1886 года Иван Аксаков скончался.

Последний славянофил

Иван Аксаков постоянно стремился как можно лучше узнать Россию. Ис­пользовал для этого служебные по­ездки, позволившие ему взглянуть на народ изнутри, познакомиться с раскольниками-староверами; инициативы Русского географи­ческого общества, для которого он описывал украинские ярмарки; собственные путешествия. Мысли­тель-славянофил изучал и Европу, чтобы судить о ее путях не голо­словно. В 1857-м посетил Германию, Францию, Швейцарию, Италию, а в 1860-м - славянские страны.

На госслужбе Иван Аксаков про­вел почти десять лет. Чиновник по форме, он не был таковым по духовному складу. Свое дело пони­мал не как послушное исполнение предписаний начальства, но как честное служение. Именно такими хотел видеть русских управленцев Гоголь, призывавший трудиться не за страх, а за совесть, обретать нравственную опору в Боге: «Хри­стос научит вас, как закалять дело крепко и навеки».

Вот и Аксаков в статьях и пись­мах, с одной стороны, мастерски описывает быт и нравы местной чиновничьей братии, иронизирует, где добродушно, а где едко-зло, над ее крючкотворством, горько сетует на организацию государственно­го управления: «Служебная дея­тельность в России лишена всякой жизненной почвы. Она есть высшее выражение формализма». А с дру­гой - обращается к чиновничеству почти с проповедью, требуя «пола­гать душу в дело, не скучать препят­ствиями, не свыкаться и не мирить­ся со злом». Рисует иную, высшую модель управления, в основе ко­торой - преданность «истинному народному началу и идеалу». А этот идеал, в представлении славянофи­лов, совсем не материальное благо­денствие, не секулярные граждан­ские права и свободы, но Царствие Божие. В своей публицистике - от ранних заметок до развернутых выступлений в газете «Русь» - он представал как убежденный сто­ронник оправдания истории, вне­сения христианства во все сферы, от педагогики и культуры до эко­номики и хозяйства, устроения че­ловеческого общества «на законах высшей нравственности и христи­анской правды»: «Обыкновенно смотрят на религию как на «уте­шение в скорбях», как на «отраду», на Бога - как на приют, как на бо­гадельню для увечных, больных и всяких духовных инвалидов... Бог есть не только утешение, но сила на подвиг, труд, на деятельность, на жизнь».

В русской мысли он одним из пер­вых формулирует идею истории как «работы спасения». Содержание исторического процесса - преоб­ражение мира в Царство Христово, «постепенное перерождение форм и условий нашей общественной жизни под воздействием начал, данных миру Божественным От­кровением». Новыми смыслами наполняется и тот труд, который каждый человек должен совершить над собой, чтобы стать достойным участником вызревающего Цар­ства: христианская активность - не эгоистическое самоспасение, а прежде всего взятие на себя ответственности «за всех и за вся».

Вера в созидательный смысл ис­тории и действий человека под­держивала его в самые тяжелые моменты, когда родных и друзей на­стигали болезни, похищала смерть.

Иван Сергеевич пережил нема­ло трагедий: уход из жизни отца и брата Михаила, умершего у него на руках, потерю Константина, гибель при родах долгожданного первенца, отнявшую надежду у немолодого уже Аксакова на радость отцовства. Но этот «могучий дуб», как называ­ли его современники, не сломался, не прогнулся под ударами судьбы.

Духовным детищем стало для него славянофильство, обескров­ленное после смерти Ивана Кире­евского, Алексея Хомякова, Кон­стантина Аксакова. Еще в 1850-е по приглашению Михаила Пого­дина он был неофициальным ре­дактором «Русской беседы», рупо­ра славянофильских воззрений. А в 1860-е, когда главные авторы журнала ушли в вечность, подхва­тил упавшее знамя. Газеты «День» (1861-1865) и «Москва» (1867-1868) стали голосом этого направления в эпоху реформ.

Акт об освобождении кресть­ян Иван Сергеевич трактовал не только в сугубо историческом, но и в историософском ключе. Видел в нем начало пробуждения России, ее выхода на собственные, незаемные пути: сняты внешние оковы, стреножившие развитие народного ор­ганизма; «20 миллионов крестьян введены в круг нашей гражданской жизни», теперь нужно признать их право «на самобытное развитие, на самобытную духовную деятель­ность». Аксаков надеется на пло­дотворный синтез органического чувства народности, которое несет в себе крестьянство, и знания обра­зованного сословия.

Задачи журналистики виделись ему в том, чтобы она отзывалась «на каждое явление общественной жиз­ни, подвергала его суду с известной точки зрения», чтобы «результаты, добытые отвлеченным мышлени­ем» озаряли смысл современности. «День» и «Москва» действительно откликались на ключевые вопросы времени - крестьянский, дворян­ский, судебный; о юго-западных окраинах и железных дорогах, сту­денчестве и нигилизме, свободе слова и цензуре, католицизме и православии, международных де­лах, - трактуя их со славянофиль­ских позиций.

«Исповеданием веры» славяно­фильства на новом этапе русской истории стал цикл статей, публика­ция которых в газете «День» нача­лась 3 марта 1862-го. По признанию самого Аксакова, это была попытка доразвить учение «о Государстве и Земле» его брата Константина.

Иван Сергеевич хотел показать, как должны строиться взаимоотноше­ния государства и земства спустя полтора столетия после реформы Петра, нарушившей баланс в пользу первой из этих сил.

Гипертрофия казенщины, ко­торой народ с его общинной, ро­довой жизнью противостоять не способен (из-за слабости в нем ос­нов индивидуальности, личности), вызывает необходимость в треть­ей силе, активной и сознательной. Та, будучи органически сопряжена с народным духом и верования­ми, сможет сопротивляться губительному влиянию бездушной государственной машины. Такой силой, по мысли Аксакова, должно стать общество. Оно слагается из личностей, не утративших связи с народом и при этом способных, благодаря своей образованности и просвещенности, перевести в об­ласть ясной мысли и конкретного дела идеалы, сокровенно присутствующие в жизни русского этно­са. Становясь инстанцией самосо­знания и самоопределения нации, сферой выработки ее нравствен­ных и социальных принципов, общество явится неким посредни­ком между народом и правитель­ством, оторванным от живого ис­точника отечественных преданий. Национальное целое преодолеет однобокость развития, ориентиро­ванного на идеалы и формы, заим­ствованные извне, выйдет на соб­ственный путь.

Произнося слово «общество», Иван Аксаков понимал под ним от­нюдь не «высший свет» с его празд­ными сплетнями и болтовней и не тех представителей образованных сословий, что оторвались от корней. Тем более не ту беспочвенную, от­щепенческую интеллигенцию, ко­торую позднее авторы «Вех» (1909) и сборника «Из глубины» (1918) об­винят в том, что она толкает низы на безбожный бунт. Подлинное об­щество есть «выражение народного самосознания, деятельность живых сил, выделяемых из себя народом». Это именно «на­родная интел­лигенция в высшем значении этого слова».

Иван Аксаков, безусловно, был ее представителем. Как и его друзья-славянофилы Александр Кошелев, Юрий Самарин, Федор Чижов, активно участвовавшие в подготовке реформ Алек­сандра II, стремившиеся внести в преобразования «почвенный» элемент; как и оказывавшие огромную помощь газете «День», заступники перед властью - графиня Антонина Блудова и Федор Тютчев.

Последний в течение восьми лет поддерживал «День», «Москву» и «Москвич», недолго выходивший после запре­та «Москвы». В передовицах, поднимавших вопросы о госу­дарстве и обществе, о «просве­щенном общественном мнении» и свободе печати, о России и Западе, о католичестве и православии, о судьбе славянского мира, Аксаков зачастую соединял свои мысли с тютчевскими суждениями и оцен­ками. А вскоре они породнились не только духовно.

В Анне Тютчевой, старшей доче­ри поэта, Аксаков встретил друга, помощницу, единомышленницу. Европейски образованная, обла­давшая острым, живым умом и отзывчивым сердцем, фрейлина императрицы была горячей сто­ронницей славянофильских идей. Современники отмечали в ней ту же внутреннюю цельность и ду­шевную чистоту, тот же «высокий строй мысли и чувства», что и у Ивана Сергеевича.

6 авг. (1865 г. Петербург).

Сейчас еду, и, уезжая из Петербурга, хочу еще раз проститься с тобою, моя Анна. Христос с тобою. Ради Бога, не смущайся никакими сомнениями на мой счет, ни на счет всемо­гущей и животворящей силы твоей любви. Только люби меня - ив твоей любви будет эта всемогущая и животворящая сила, которая сумеет всегда поддержать меня на высоте того нравственного чувства, которым я полон (так как ты в прочности его сомне­ваешься), которая сумеет всегда подать мне счастие и направить мой путь на благое, ко­торая сумеет всегда дать мне нужное, по­лезное, то, что на потребу моей душе. Любовь - не страсть, а любовь, не стыдящая­ся лица Божьей правды,- такая любовь есть разум и сила, и свет, и тепло. Ты имеешь все, что мне нужно,- от тебя будет зависеть дать это мне нужное. Не насилуй себя, не смущай себя именно теперь. Будь счастлива, верь и отдайся счастию без смущения и сом­нения: оно от Бога. Отдайся счастию, и оно, как добрый воздух, как благодатное солнеч­ное тепло, благотворно, само собою, воздей­ствует в твоей душе и очистит твою душев­ную атмосферу и даст, незаметно для тебя и без усилий твоих, здоровье твоей душе и вызо­вет силы, нужные для подвига жизни.

«Да не смущается сердце ваше. Веруйте в Бога и в Мя веруйте». Не сравнивай по­стоянно меня и себя, не говори мне о своих летах, не тревожься, не суетись преждевре­менно, как Марфа. Внеси благоухание люб­ви, веры, поэзии и высшей жизни духа в мой дом. Все это тебе дано, все это в тебе есть, есть и есть. Я хочу, чтоб ты могла мне ска­зать: да, я дам тебе счастие, потому что я так тебя люблю и что любовь моя - я чув­ствую - такая сила во мне, которая достигнет, чего хочет. Прощай. Христос с тобою. Прости, что я пишу тебе по почте, но думаю, что на таком маленьком расстоянии письма распеча­тывать не станут. А если и распечатают, так не беда: посмеются над моей любовью и толь­ко. Прощай, Анна, сокровище мое и радость моя.

7 августа 1865. Москва. Вечер. Суббота.

Спешу уведомить Вас, что ни Катерины Фед(оровны), ни Фед<ора) Ив(ановича) нет еще в Москве. По приезде часа через три я отправился к Сушковым, но Д(арья) Иванов­на не могла меня принять, а про Ник(олая) Вас(ильевича) и Кат(ерину) Фед(оровну) мне сказали, что они приедут только завтра к обеду; поэтому завтра вечером съезжу к ним и отдам письмо в руки. Надеюсь, что Кат(ери­на) Фед(оровна), несмотря на дорожную усталость, меня примет. Про Фед(ора) Ив(ановича) я узнал от человека Сушковых, что он уехал в деревню на два месяца. На другой день моего отъезда в П(етер)бург Ф(едор) Ив(анович) был у меня, выражал сожаление, что не застал меня дома, и посылал узнавать от маменьки, когда я буду назад. Это последнее дает мне повод думать, что он что-нибудь знает или предполагает. Впрочем, надеюсь завтра узнать об этом и, разумеется, тотчас же сообщу Вам.

Письмо Ваше я тотчас отдал, и через не­сколько же часов маменька принесла ответ, который пришлю с оказией, а ответ ее графине Блудовой может идти и по почте. Маменька вполне счастлива, радостна, умилена и благодарит Бога. Сестры6 также и вполне иск­ренно, и как-то особенно со мною нежны и ласковы, и все в каком-то светло-мирном со­стоянии духа, будто все осязательно ощутили на себе милость Божию. Все стали лучше, доб­рее. Вероятно, я и сам стал добрее и лучше. Что же это со мной Вы наделали: я не изволю гневаться (совсем разучился гневаться). Про­сто неловко жить. Неужели так всегда будет? Но как же и гневаться счастливому, умиленному, благодарному, осененному милостью Божией, обладающему таким сокровищем, как душа «дурной, слабой» NN (ох уж это NN - как противно прибегать к этой формуле). Я ис­пытываю в себе какое-то сочетание чувств - важности и радости. Не ветреная, легкомыс­ленная радость, не безумное, охмеляющее сча­стие,- а какая-то важная радость, какое-то серьезное, строгое счастие. Не так ли?

Получили ли Вы мое письмо, писанное вче­ра в Петербурге? Может быть, Вы были им недовольны, нашли его нескромным и неумест­ным - так как оно послано по почте? Вчера севши в вагон, я надеялся уединенно отдать­ся моим мечтам и свежим воспоминаниям, радовался длинному досугу. Не тут-то было. В вагоне оказался Гильфердинг - расстроен­ный и встревоженный. Он получил телеграмму от жены из Старой Руссы, что сын их двух­летний опасно занемог. Мне незнакомо отцов­ское чувство, но в настоящую минуту я будто стал с ним знаком и принял живое участие в Гильфердинге. Он высадился на Чудовой станции и взял почтовых, чтоб ехать к жене. Тотчас после него подсел ко мне для знаком­ства со мной один господин из партии полу­либералов, полунигилистов и не давал мне по­кою до самой ночи. Ночь я почти не спал - была ужасная духота, и только рано-рано ут­ром мог я наконец вынуть свой портфель, посмотреть на карточку и поздороваться...

Август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль, март - 8 м(еся)цев... Да это целая жизнь! Страшно сказать, я считаю 8 ме­сяцев крайний срок: по всей вероятности, же­лаемое мною совершится не в январе, а в апреле. С января я, по крайней мере, буду свободен, могу много и часто видеться, но ведь и до января-то пять месяцев! Каково же до января жить в таком напряженном состоя­нии... Конечно, можно и должно выдержать с мужеством это испытание - помня, что надо запасаться силами не на 8 месяцев, а на всю оставшуюся жизнь,- на серьезное дело, на святой и строгий подвиг... Вчера в 5 часов, в Ваш любимый час, я вспоминал с невыра­зимою любовью об беспокойном извощике, ко­торый, бывало, возил меня в этот час на стан­цию железной дороги, а в 7 часов вечера - как больно стеснилось сердце (как грустно стало)... Зато у меня явилась одна блиста­тельная комбинация, о которой сообщу Вам потом и которая, в случае успеха, авось, попра­вит в Ваших глазах мою репутацию практи­ческого человека... Я читал Ваше Русское пись­мо, посланное со мною. Ошибок почти нет, кроме «милости Божья», надо: «милости Божьей». Я им очень доволен, и получившие также: Вас ждет искренняя всяческая лю­бовь на пороге. Надо радоваться, и отравлять эту радость сомнениями - грешно.

Прощайте, устал и спешу отдохнуть. Примусь за «Дневную» работу с бодрым сердцем. Христос с Вами. Я чувствую между нами общение молитвы. И не одна моя мо­литва, но и много теплых молитв возносится теперь за Вас к Богу. Теперь Вы уже легли почивать. Спите спокойно, осененная крестным знамением и благословением. Прощайте…

С воскресенья на понедельник 8/9 августа (1865 г. Москва). Ночь.

Хотя уже поздно и я написал немало пи­сем- все деловых, практического содержа­ния, но не могу лечь спать, не сказавши Вам несколько строк, не простившись с Вами. Пишу и не знаю - как пойдет это письмо, с оказией или без оказаии и в недоумении, как его писать. Нынче, в 8 часов вечера я был у Сушковых. Только за час или полтора до мое­го приезда приехали Ваши путешественни­ки,- тем не менее меня приняли. Очень нелов­ко было объясняться с Кат(ериной) Федоров­ной, т. е. очень трудно устроитьtete-a-tete. Письмо я ей отдал. Дарья Ив(ановна), кото­рая, может быть, и в самом деле ничего не зна­ет, или, вернее,est censee de ne rien savoir,- Д(арья) Ив(ановна) во всяком случае, со свойственным женщине тактом умела находить предлоги, чтоб уходить и оставлять нас одних, но Ник(олай) Вас(ильевич) весьма бестактно мешал нашему разговору, и Катерине Федо­ровне) приходилось измышлять всякие уловки, чтоб заставлять его иногда выйти из комнаты. Тем не менее, я успел кое-что ей передать и узнал от нее, чтоФ(едор) Ив(анович) очень был озадачен моим отъездом в Петерб(ург) и говорилД(арье) Ив(ановне) разные свои предположения на этот счет (кото­рые Д(арья) Ив(ановна) успела, как видно, в час времени по приезде, передать уже Катерине Ф(едоровне)). Китти (позволяю себе так называть ее - сокращения ради) упрашивала меня - ничего не говорить отцу при обратном его проезде, утверждая, что он теперь исполнен какого-то особенного раздра­жения на Вас. Что это значит? Отчего это раздражение? Может быть, именно оттого, что, по его мнению, Вы упорствуете в том Образе жизни, который ему так противен? Мне кажется, что Китти не понимает этого раздражения и дает ему другой смысл, но объясниться мы не могли. Вы пишете в письме к Китти, что сами объявите отцу. В таком случае - зачем же я стану объявлять... Китти хотела списаться с Вами насчет уст­ройства переписки. Видно, что не скоро еще устроится. Но когда же я получу от Вас письмо? Меня начинает брать тоска. Первые дни после прощанья с Вами еще ничего, я еще был так полон свежим ощущением личной интимной беседы с Вами - а теперь начинаю попросту грустить, и кажется мне, что это пойдетcrescendo. Но не опасайтесь - настолько я пересилю себя, что оно не поме­шает моей работе. Напротив, разве ускорит ее; будет стимулом покончить с ней: так хочется мне Вас видеть... Мысль о долгах и денеж­ных средствах не выходит у меня из головы, и я принял разные меры, о которых сообщу Вам завтра, потому что теперь уже половина третьего, а мне нужно еще надписать адресы и запечатать подготовленные письма. Я всегда с ночи все заготовляю, а утром, пока ещея сплю, их рассылают или отправляют на почту. Прощайте, почивайте мирно.- Христос с Вами, мое сокровище.

(14 августа 1865 г. Москва). Суббота. Ночь.

Получил письмо от Стенбока. Он считает дело возможным, просит прислать несколько сведений и пишет Управляющему Удельной конторой в Самаре, чтоб осмотрел имение и произвел оценку. Сейчас же напишу Стенбоку, что нужно, но все будет зависеть от оценки Управляющего Уд(ельной) конторой, а потому я не очень надеюсь на успех. Нынче мне очень мешали. Приехал Н. А. Милютин и просил поводить его по Москве, по Кремлю. Он москвич родом и воспитанием, но 25 лет уже не был в Москве, и можно ли поверить, что я видел его умиленным до слез. Я водил его и в Успенский Собор. Если б ты знала, мое сокровище, моя милая, милая, милая Ан­на, как хороша Москва именно в Успенский пост. Ведь Успеньев день - это праздник Со­бора, следовательно, праздник всей Москвы. В течение всего поста каждодневно соверша­ются в Москве крестные ходы за заутреней или за всенощной и целый день поются заказ­ные молебны пред образом Успенья. Народу множество. А теперь еще, в ожидании приезда Государя, еще больше. Вчера утром, когда я был у обедни в Успенском, я любовался Крем­лем и с благодарною любовью глядел на Ни­колаевский дворец, особенно на 7 окошко ниж­него этажа. По моему счету это выходит 7-е. В Кремле решилась наша судьба. Мы прошли с Милютиным потом «городом», т. е. рядами лавок, и обедали в Троицком (Русском) трак­тире на Ильинке, где нас уже дожидались братья Сухотины. После обеда, часу в 8-м, пошли мы опять в Кремль. Шли всенощные, гудели колокола на Иване Великом, и вечер­нее солнце освещало Замоскворечье чудным светом (хотя несколько осенним). Ну как же не вспомнить тебя при этом случае! Ведь я знаю, как было бы тебе хорошо в эту минуту, знаю - как дорога тебе жизнь православия, тебе, моя прирожденная славянофилка. Я мог бы со­чинить тебе акафист: «Немецкое естество по­бедившая, естество Русское превознесшая, от юности славянофильствующе, православия ум­ное чадо, радуйся» или что-нибудь в этом роде. Будешь ли ты довольна моими статьями? Теперь мне как-то совестно написать то, что бы не заслужило твоей похвалы или одобре­ния, а с другой стороны - это меня стесняет, потому что надо бы работать с плеча, а иначе не поспеешь. Как бы мне хотелось, чтоб ты могла покороче познакомиться с маменькой и чтоб она могла суметь передать тебе все, все предания Аксаковского рода, все семей­ные поверья и обычаи, изустную Семейную Хронику, наконец, сказания о прежнем, унич­тожающемся быте, о бытовой жизни право­славия, об явлениях этой старой, ныне выми­рающей жизни. А ты могла бы это передать в свою очередь нашим детям, если Бог нам их даст. И как охотно бы она это испол­нила, и как любит она это рассказывать, и как некому ее слушать, потому что сестры довольно равнодушны к этому. Они не умеют еще к этому отнестись объективно и им все это надоело. Впрочем, не суди их строго, и вовсе не суди; я тебе о каждой расскажу подробно, чтоб ты могла и любить их и знать, как обращаться с каждой. Тебя будут они лю­бить, а уж маменька и говорить нечего. Я бы желал, чтоб в эти месяца постепенно установилась переписка между тобой и матерью. Надеюсь, что Перовский догадается прислать мне письмо, потому что его самого не дождешься. Парады, маневры. Я хочу завтра сходить в Кремль, посмотреть, как народвcтретит нового Наследника. Потом вечером, по предварительному приглашению вашейсеcтры, заехал к Сушковым. Очевидно, знают иД(арья) И(вановна) и Н(иколай)В(асильевич). Это видно по несколько усилившейся внимательности, но никакого намека даже не было. Впрочем, через 10 минут после меня наехали гости, и я поспешил уехать, не успев переговорить с К(атериной) Ф(едоровной). Она успела только мне сказать, что вряд ли вы переедете в Царское, если погода хорошая, а дождетесь возвращения Государя. Так что я и не знаю, куда адресовать. Впро­чем, я решился подождать завтра письма твоего. Если из него ничего не узнаю, то впонед(ельник) все-таки отправлю письмо, адре­суя в Зимний дворец. Таким образом, ты двое суток сряду не получишь от меня писем. Я тоже уже с четверга утра не имею от Тебя писем. Так хочется получить новое. Но прощай, прощай. Пора кончить. Почивай мирно, Анна, Христос с тобою. Когда же засверкнут мне твои глазки? Ну, прощай.

Воскресенье, 15 августа (1865 г. Москва).

Нынче утром в 9 часов курьер привез мне твое письмо при записке Перовского. Я прочел его, твое письмо, и весь точно лучами озаренный, отправился в Кремль. Возвратив­шись оттуда в 1-м часу, опять перечел его и спешу теперь докончить это письмо, чтоб по­слать его Перовскому. К сожалению, Государь тотчас после парада переезжает из Москвы в Петровский парк, с ним Наследник, а с последним, конечно, и Перовский. Все-таки я пошлю в парк сейчас же, хотя он мне ничего не пишет, когда присылать ему письмо, а курьер, верно, отправится только завтра по же­лезной дороге. Милая Анна, я вполне, вполне доволен твоим письмом, доволен им во всех смыслах, не только за себя, но и за тебя. Хорошо, друг, когда можно, читая письмо, креститься и благодарить, благодарить Бога! Я отказываюсь от мелочных требований, я уте­шаюсь ходом, т. е. развитием твоего чувства, оно именно такое, какое мне нужно,- оно идет степенно, серьезно, важно, забирая с собой все твое внутреннее существование, а не скачет порывом, как бешеный поток, стремительный, но мутный и неглубокий и громоздящий в бес­порядке камни (чувствую, что слишком зло­употребляю сравнениями, но что делать, это вовсе не претензия, а естественное движение, обратившееся, может быть, в привычку. Будь к нему снисходительна). Я не хочу, чтоб ты себя сколько-нибудь насиловала, и, кажется, я ска­зал тебе на другой же день нашего объясне­ния 11 августа, я выразил твердую уверен­ность, что ты будешь меня любить, что быть не может, чтоб ты меня не полюбила, я это чувствую по силе своей любви к тебе. Чего мне желать больше, когда ты говоришь мне, «ce n`est pas mon moi mauvais, que vous a choisi, s`est ma conscience, s`est mon etre moral, s`est la meilleure parnie de moi-meme»! Для меня это так свято, так свято - это имен­но чего мне нужно, потому что я сам полюбил тебя всею святынею своей души, всем, что во мне от Бога и Божьего! Любить тебя - для меня это значит очищаться, освящаться, под­ниматься к Богу. Какую великую нравствен­ную ответственность налагает на меня такое твое избрание. Такое избрание«oblige», точно так, как иmon amour oblige. Ты мне точно родина души. Не смущайся моими словами, не думай, что я имею преувеличенное поня­тие о твоих достоинствах и не знаю твоих недостатков. Я их знаю, но знаю также и то, что ты единственная женская душа в мире, которая способна понять мои стремления, мои идеалы, которой дорога чистота, которая ищет совершенствования, с которой рука об руку мы можем вместе идти к Богу. Дурная ты или хорошая, но моя совесть, мое нравствен­ное существо, лучшая сторона меня самого - находят себе гармонию и мир в любви к тебе,- тогда как вся прежняя моя жизнь была дис­сонанс. Добро ты мое! Народ зовет иконы «Божьим милосердием». Ты для меня также истинное «Божье милосердие». Да, ты моя лю­бящая, покорная Анна! Ты прибавляешь счастливая. Какого же счастия выше могу я себе желать, какой лучший плод может вырастить любовь, какая взаимность может быть сильнее, когда женщина, которую лю­бишь самою святою любовью, всем существом своим,всемсердцем, всею душою, говорит тебе, что она счастлива и что счастье это ее святит, мирит и подъемлет к небу. И потом - суди сама: вера, поэзия, любовь к России, духовное разумение России, упование на Рос­сию, чувство и сознание народности - все у нас общее. В этом последнем отношении мно­гое еще тебе остается неизвестным, и какой источник будущих наслаждений для меня вво­дить тебя в этот мир! Я чувствую, что Хо­мяков и брат5 приветствуют тебя в этом мире, как свою. Русская ты моя радость, моя драгоценнейшая, бесценная Анна!

В твоем письме есть золотые строки нас­чет России. Украду. С каким счастием буду я разбирать с тобою бумаги покойного брата. Мы вместе будем готовить к изданию второй том6, моя сотрудница. Арсенья7 очень огра­ниченный человек, ограниченнее сестры. Он может годиться только до 11-летнего возра­ста мальчику. Отчего Сергею Ал(ександрови)чу не жить в Киеве? Там университет, там прекрасный климат, там есть охрана(Ген(е­рал)-губ(ернатор)).Это мы можем считать решенным, мое сокровище: если свадьба в генваре, если к этому времени не сыщется именья в Харьк(овской) губ(ернии), мы до первого парохода живем в Абрамцеве. Неудобство то, что оно соединено железной дорогой с Моск­вой, всего два часа езды, так что мы не оберем­ся гостей, посещений, да и самим придется ездить в Москву то к имянинам, то чтоб видеться с кем-либо, и пр. и пр. Нельзя будет отрешиться вполне от старого и в уединении начать новую жизнь. Всякий, кто поедет к Троице, заедет к нам. Абрамцево полторы версты от Хотькова монастыря и3версты от своего прихода, Ахтырской Божьей матери в селе Ахтырке, князя Петра Ивановича Тру­бецкого (родного брата обергофмейстера). Тут в Ахтырке всегда живут Трубецкие и Лопу­хины, правда, весною и летом только, но наез­жают и зимой. Соседом нашим Путята, Ник(олай) Вас(ильевич). Но делать нечего. Луч­ше там пожить три месяца, чем жить в наем­ном доме в Самарск(ой) губ. и отправляться туда зимою. Там зимы ужасны. Там беспре­станно «бураны»: снежные бури, ужасные бу­ри. Маменьке очень хотелось бы, чтоб мы жили в Абрамцеве целый год и чтоб вообще Абрамцево досталось нам. Ей так больно подумать, что это прекрасное место, которое так страстно любили мой отец и брат, в котором так много писано и думано ими, досталось в чужие руки. Но сестры, кото­рым Абрамцево передано, находят его вред­ным местом для здоровья (и действительно, там довольно сыро и почва холодная), источником всех недугов в семействе, кладбищем, на котором вести ежедневную жизнь нельзя, и, наконец, убыточным для содержа­ния. Они продают его, и, если б я выиграл в лотерею, я бы купил его.

В Кремле была торжественная встреча Государю. Народу была тьма. Государь снача­ла с Красн(ого) Крыльца прошел в Успен­ский, там отстоял всю обедню, потом после обедни прошел в Чудов. Он казался очень тронутым и в то же время несколько груст­ным. Взойдя на Чудовское крыльцо, он по­вернулся к народу и заставил Наследника поклониться ему. Прием народа был очень радушный, и «какой молоденький» с любовью говорилось про Наследника. Все эти народные торжества и крики сильно действуют на мои нервы,- которые были и без того возбуждены чтением твоего письма. Ах, мое счастие! Чем заслужил я у Бога таких святых и чистых радостей. В Америк(анской) фотографии здесь оказалась твоя карточка, которой у меня нет. Я заказал одну себе через сестру (нега­тив, говорят, сохранился). Таким образом, у меня будет шесть твоих карточек, объем­лющих всю твою жизнь лет за 12. Они всегда со мной. Я их ношу с собой, как презерватив. Если что дурное лезет в душу, я хватаюсь за боковой карман, осязаю портфель с твоими карточками и нахожу в этом себе подкрепление. Прощай, мой ми­лый, милый друг, отрада моя, прощай, Анна. Спешу послать это письмо в парк. Христос с Тобой. Я с каждым днем и с каждым письмом твоим все больше и больше тобой до­волен и счастлив, а ты ведь знаешь, как я строг и требователен. Я хочу, чтоб любимая мною становилась просто не в состоянии де­лать дурное (разумеется, безгрешным быть нельзя), которое делала прежде. Ты говоришь о своейlegerete. Она пройдет под бременем и игом взаимной любви. Прощай. Перовский прислал ко мне за адресом Соловьева и Победоносцева, и я пользуюсь случаем послать тебе это письмо. Целую руки твои и обнимаю тебя, мое сокровище.

Мне расхотелось посылать тебе письмо Шеншиной. Забудем старое, я всем и всепростил. Но пусть идет потому что иначе и по­ловина письма моего не имеет смысла. Ма­менька тебя горячо целует, тебя, мою Анну.

(Начало сентября 1865г.Москва). Пятница вечером.

Дорогая, милая Анна, знаешь, откуда я теперь? Из гостиницы Шевалдышева. Ут­ром Китти дала мне знать о приезде твоего отца и о том, что он хочет быть у меня вечером. Я поспешил его предупредить и, несмотря на совет Кат(ерины) Федоровны приехать в 6 часов к Сушковым, отправил­ся прямо в гостиницу - немного смущен­ный, признаюсь тебе, так что я не тотчас взо­шел в дверь. Но ФедорИвановичрассеял сам все мои недоразумения. Когда ему до­ложили обо мне, он выбежал ко мне навстречу и с рыданием бросился мне на шею. Он столько выразил тут любви к тебе, столько боли сказалось в нем от твоих страданий, от страданий твоей жизни, столько веры высказал он, что серьезная моя к тебе привязанность способна излечить твои раны и дать тебе наконец мир и счастие, что я был сильно тронут. Мне хотелось, однако, знать, как он понимает наши отношения, и потому я, между прочим, ввернул тихие слова, что конечно, тут нет уже ничего похо­жего на очарование молодости, на поэтиче­ские иллюзии, на вешние цветы и т. д. Да, сказал он, разумеется это не весна, но это такое серьезное счастие! Затем, так как мы оба были взволнованы, то мы пред­почли оставить Вашу особу в покое и перейти к разговорам о состоянии России, о моем путешествии, о недоразумениях в ней цар­ствующих и пр., и проговорили очень живо часа два, и потом расстались в самых дру­жеских простых отношениях. Но он, как ты и предсказывала, ужасно возмущается мыслью о прекращении «Дня» и я должен был его успокаивать надеждою, что орган этот будет поддержан Самариным. Одним словом, Анна, ты была бы, я думаю, до­вольна, мой друг, нашей встречей. Он гово­рит, что ты верно приедешь в воскре­сенье. Пожалуйста, дай мне о том знать заранее, если можешь, чтоб мне не уехать понапрасну в Ильинское и вообще распоря­диться днем. Сношения с Москвою долж­ны же производиться у вас частые. Можно написать мне через Дарью Ивановну.

На дворе дождь, дождь, дождь, эта сырость никуда для тебя не годится, а ты пьешьРагоци, а ты еще не оправилась от простуды, мое сокровище, еще кашляешь. Не в моих ты еще руках, Анна, но я чувствую в себе деспо­тическую наклонность оберегать твое здоровье против твоей воли. Паче всего буду осматри­вать твою обувь. Но не прими этого в шутку. Я серьезно, серьезно прошу тебя, моя милая Анна, береги свое здоровье. Исполни это, как дело повиновения и покорности, если просьба моя не действительна. Я это делаю из чисто эгоистических расчетов. Твое здоровье - мое здоровье, твоя боль - моя боль. И это во всех смыслах. Вчера, возвращаясь из Ильинского, в карете, потом ложась спать, потом нынче урывками между корректур, я думал так много о тебе, и так сострадал с тобой. Я как-то пристальнее вгляделся в твою душу, побывал в ней и видел направо и налево-рубцы ран старых, язвы еще не зажившие,- тут болит, там нельзя дотронуться, чтоб не произвести боли. И так бы хотелось залечить все эти язвы, заживить (как выразительно это русское выражение, оно непереводимо) все твои раны и каждую порознь, именно заживить, т. е. вызвать жизнь и уврачевать жизнью. Любви моей достанет на то, и такая мне святая радость будет от всякого выздоро­вевшего уголочка твоей души. Любви доста­нет, но нужна здесь не только любовь, но и разум любви. Этого именно я и просил так жарко у Бога вчера (в карете!), и буду по­стоянно просить. Я погрешил вчера против этого разума при свидании с тобой, моя ми­лая Анна, но с Божьей помощью постараюсь не грешить и не давать власти над разумом любви своему нраву и разнымdispositions d`esprit. В каком-нибудь дурномdispositions d`esprit, или расположении духа, можно, по­жалуй, иной раз так небережно обойтись с иной нежной раной, или вообще с иной нежной стороной твоей души, что надолго оставишь в ней болезненный след. Не репримандами надо тебя врачевать, Анна, не в них собственно должна ты познавать мою власть и силу,- тебя не исправлять надо, но лечить,- лечить счастием, лечить миром, лечить нежностью мужской силы, ласкою любящей, любящей те­бя власти - и умной мыслью, умным словом для удовлетворения, так сказать, умственной стороны твоей совести. Милая Анна, я выну все занозы из твоей души, я размягчу все в ней затверделости, я сниму все наросты, я за­живлю все твои раны, или не я, но моя любовь. Вчерашняя вспышка была    последняя, на­деюсь: то, что в моих словах могло быть прав­ды, было испорчено неправдою раздражения, не свободного, может быть, от чувства самолюбия, над которым я не сумел возвыситься. Серьезная правда лучше правды, поданнойdans une sauce piquante, она как-то честнее и правдивее, законнее и благотворнее. Но я чувствую, что любовь моя совершенствуется, не то что становится сильнее (это труднень­ко, потому что - сильна она!), но именно совершенствуется. И падут пред ней все пре­грады в твоей душе и полонит она тебя всю, наполнит собой все углы и закоулки твоей души, и на все приложит печать своей любви, своего владычества. Другими словами, попро­ще, моя любовь водворится в твоей душе так, чтоб ты ее чувствовала, сознавала и пом­нила ежеминутно - по-видимому, не чувствуя, не сознавая и не помня. Точно так, как я готов был бы покрыть тебя поцелуями, не оставив живого местечка, точно так хотелосьбы мне иной раз поласкать и поцеловать твою душу и каждое в ней местечко! Я чувствую, что то, что я написал - выходит очень смеш­но и глупо, но ведь ты этого никому не пока­жешь, а меня извинишь. Это только показы­вает, что видеть, именно видеть тебя и слы­шать, и говорить с тобой становится моею живою, не отвлеченною потребностью.

Знаешь, моя благодать (ведь Анна значит благодать? Ты не очень скандализуйся таким апострофанием: на Урале есть гора Благо­дать), знаешь, чем меня особенно смутило твое последнее мрачное расположение духа. Я видел в немune certaine defaillance, неко­торый упадок сил, который меня страшит, по­тому особенно, что тебе ведь предстоит не лег­кий подвиг, а жизнь - забот, жизнь, не ли­шенная стеснений, при нашем малом состоя­нии, одним словом, подвиг, требующий силы и бодрости. Конечно, большая часть этой силы и бодрости требуется от меня, но мудрено было бы сохранить мне эту бодрость, ес­ли б - за мужем - на тебя находили часто минуты этого ослабления, если б ты... тяжело мне и выговорить - могла в иной раз раскаиваться в сделанном тобой непоправимом шаге. Что делать, Анна, такова твоя участь, но знай, что я не могу быть счастлив, если не увижу тебя счастливою, серьезно счастливою, а не ликующею, как 20-летняя девочка. Я от­того не меньше буду любить тебя, но если ты хочешь давать мне отраду в жизни, как ты од­нажды писала, то надобно, чтоб моя любовь не переставала давать могущественную, живо­творную, действенную отраду твоей душе. Вот мне и будет отрада - видеть отраду в твоей душе! Что касается до разныхdispositions d`esprit, то я вполне их допускаю, но вот видишь ли, мой милый Ум: нельзя требовать от тебя, чтобы ты была одинаково каждый день любезна и приветлива со всеми, но вот чего, кажется мне, можно требовать, чтоб ты была добра, чтоб это последнее свойство не зависело от расположения духа. Если нель­зя этого требовать от тебя, то ты сама от себя, я думаю, можешь, да и едва ли и не дол­жна, этого требовать. Как ты думаешь? Нель­зя, напр(имер), подчинить расположению ду­ха - веру в правду, в истину, в Бога? Я знавал женщину, которая не признавала иного нрав­ственного кодекса, кроме сердца, и куда, в ка­кую трущобу безнравственности и, в сущности, бессердечия к другим, не заводило ее «сердце», признавая законным удовлетворение какого-нибудь специального своего сердечного влече­ния! Всякая нечистая похоть, всякий нервный каприз признавался за «сердце». Не подумай, что я привел пример для сравнения. Между этим культом «сердца» и твоим нравственным миросозерцанием - бездна, бездонная безд­на. Но я привел это как грубую крайность, как наглядный пример самооправдания. Очень мне нравятся слова молитвы церковной: «Утверди, Господи, на камени заповедей твоих, подвижное сердце мое!»

Ну, будет об этом, моя радость, мое сокро­вище, моя милая, бесценная Анна, душа ты моя многострунная!.. У нас началась перевоз­ка, и это очень некстати вышло, а отклады­вать нельзя. Именно в воскресенье и в поне­дельник это будет самый разгар. Не знаю, долго ли ты пробудешь здесь, приехавши в воскресенье? Маменька не хочет благослов­лять в понедельник, она не любит понедель­ник. Может быть, впрочем, можно будет успеть это совершить и в воскресенье, только не сей­час по твоем приезде: ты устанешь и надо же тебе побыть с отцом. Только все-таки надо днем, а не вечером. Если же ты не приедешь в воскресенье, то дай мне знать непременно: не ждать же мне до четверга! Я хочу, хочу тебя видеть,- только пусти.

Вчера, по возвращении, нашел я у себя официальную телеграмму, извещающую, что издание «Дня» без цензуры - разрешено. № 30 вышел, однако, сегодня вечером еще процензурованный, но с будущей недели - начнется новая эра. Наступает-то она немного поздно, когда уже человек из сил выбился. Это как орехи белке, по словам басни, когда зубы у нее искрошились. В 30 №, который ты получишь, тебе читать нечего почти, кроме разве на самой последней странице извеще­ние о том, что «День» станет выходить без цензуры. На будущей неделе я выдам только один №.

Прощай, милый мой друг, забота ты моя радостная, милая Анна. Христос с тобою. Жду от тебя непременно извещения, най­ди способ, позволяю себе этого требовать. Не правда ли, твои глазки искрятся по-прежнему светло и весело? Ах, Анна, Анна, как я тебя люблю!

Середа. 6 октября (1865 г. Москва). После обеда.

Вот уже скоро 7 часов, а письма от тебя нет, милая Анна. Что это значит? Быть не может, чтоб ты не написала. Вчера тоже при­несли письмо от тебя в 8 часов вечера. Этого никогда не случалось с письмами из Петер­бурга. Или их читают в Почтамте, или же отправляют не с первым почтовым поездом, а со вторым, пассажирским. Последнее все-таки лучше, чем если бы посылку их отла­гали до следующего дня. Подожду еще часик. Так или иначе, но мне голодно, голодно без твоих писем. Эта каждодневная пища сдела­лась мне необходимостью. Через 9 суток в это время я буду катиться в вагоне в Петербург. Надо же так случиться, что и Петербург, и Петергоф сделались для меня какими-то при­тягательными любезными центрами. Я нынче обедал у Юрия Оболенского (брата Дмитрия, здешнегопредсед(ателя) Казенной палаты) вместе с Мансуровым (начальникомМосков(­ской) цензуры) и Победоносцевым. За обе­дом пили шампанское и поздравляли его в ка­честве жениха, дамы потребовали у него карто­чек невесты, которых он и вынул из кармана целую дюжину, смущаясь и конфузясь. Ни­кому из присутствовавших (кроме Победо­носцева) и в голову не приходит, что и я на­хожусь в таком же положении. Видно, я очень застраховал себя в этом отношении. А мне-то все кажется, что каждому заметно. Это очень замечательно, Анна, что даже при том доволь­но видном положении, которое мы оба занима­ем, каждый в своем роде, секрет может быть соблюден так долго, несмотря на ежедневную переписку, на частые свидания, на то, что он все же известен человекам более 20-ти. Право, род человеческий скромнее, чем думают. - Победоносцев едет в Петербург после 12-го, стало быть, будет в Петерб(урге) почти в одно время со мной.

Письма все нет. Больно. Это мне немножко мешает. Я знаю, что ты не виновата, мое сокро­вище, милая моя Анна, а все-таки мне не по себе. А написав тебе письмо, я должен сесть писать передовую статью для следую­щего №, т. е. субботнего; а один № (85) уже печатается и отправится завтра к тебе в Петербург. Какая тоска писать эти статьи, Анна, какое усилие должен я делать над со­бой, чтоб заниматься теперь этим делом. По-настоящему надо бы нынче в ночь написать одну статью, да завтра в ночь тоже одну, да в Субботу одну. В Воскресенье я поеду в Абрам­цево осмотреть работы и по возвращении не в состоянии буду писать статьи. А в По­недельник) изо Вторник надо еще написать статью на тот №, который будет печататься пока я буду в Петербурге. Мне хотелось бы выдать два №№ на будущей неделе, такие, как на этой, но не знаю, успею ли.

Ну, слава Богу. Сейчас принесли мне твое письмо, но не по почте, а от Китти, которая имеет обыкновение посылать не прямо ко мне - это далеко, а в типографию, где я печатаю, и которая от них два шага. А оттуда приносят хоть в тот же день, но не в тот же час. Милая Анна, теперь я оживился снова и мне легко. Письмо это писано в Понед(ель­ник), и ты предупреждаешь, что завтра, в Четверг, я письма не получу. Хорошо, что ты меня предупредила. Я все-таки тебе писать бу­ду. Мне кажется, Анна, что ты, при ответе, не всегда имеешь в виду мое письмо, т. е. не на все^вопросы отвечаешь, а я уж и забываю сам, какие вопросы.- Письмо твое, Анна, на­полнило сердце мне радостью, и так захоте­лось мне тебя видеть. Мне кажется иногда, что ты меня заочно больше любишь, чем вбли­зи. Я и пишу, и объясняюсь на письме лучше, чем говорю. Мне так весело, что ты находишь повод гордиться мною; мне хотелось бы при­нести тебе в дар что-нибудь более достойное моей любви, дать тебе право гордиться (не в злокачественном смысле) званием моей жены. Но кончится «День» и с ним моя деятель­ность,et je retombe dans l`obscurite. Мне лично это решительно ничего; мне хочется теперь отдохнуть, заняться, погрузиться в чте­ние, в работу мысли,- может быть. Бог даст, из этого что-нибудь и выйдет. Но твое само­любие, как жены, ничем не будет польщено. Ты хвалишь мою статью. Мне это лучшая награда, Анна, милая моя Анна. Я знаю, что в ней есть две-три умные, никем не высказан­ные мысли, но они только намечены, нераз­виты: если б ты знала, какая это спешная, суетная работа,- как пиша эти статьи, я не ощущаю себя служителем мысли, священно­действующим, мало того - кругом меня так мало резонанса, что мне кажется, что я пишуpour mon bon plaisir. Напр(имер), эта статья - только от Китти с Д(арьей)Иван(овной), да от тебя только и слышал я об ней отзывы. В клуб я не езжу; слышу, что дворяне-конституционисты ею недовольны, и то некоторые, а остальные и не читали. Так и канет в воду слово (вообще я не избалован успехом и похвалами, кроме похвал моей чест­ности). Друзья так мало помогают, что я невольно думаю, что газета моя их не привле­кает, тогда как издаю газету не ради собствен­ного удовольствия и себе в разорение. Когда я окончу «День», я переплету себе все 4 го­да,- тогда, перелистывая его, ты сама уви­дишь, что, однако, много, много в нем было высказано нового, оригинального, меткого, умного, и что есть заслуги в этом 4-х летнем труде. Пусть попробуют понести этот под­виг и не уступить ни в чем, ради успеха. Издавать 4 года без всякого - не только успеха, в обыкновенном смысле этого слова, но даже одобрения - очень тяжело. Я уверен, впрочем, что «День» принес пользу многим, и это-то и есть настоящий успех,- и эта мысль меня поддерживает,- но на сотрудников и приятелей это отсутствие внешнего успеха сильно действует. - Вот Самарин, напр(имер), которого к числу поклонников успеха я никак не отношу, который считает продолжение «Дня» нужным, который пишет ко мне письма, - ни разу не отозвался ни об одной моей статье ни строчкой. А мне бы это нужно, не похвалы ради, а ради критики, - так как я выражаю не свою личную мысль только, а общее убеждение. Надо знать, верно ли и достойно ли оно выражено.

Я, наконец, из гордости, может быть, и неуместной, и не спрашиваю никогда о моих статьях, если мне об них не говорят сами, исключая только тебя. Впрочем, и ты теперь судишь, может быть, пристрастно. Дома мне говорят, что видно, что мои статьи пишутся кое-как. Я не могу применить к себе стихов Хомякова: труженик. Чего я именно прошу у Бога - это честного от­ношения к делу, которого мне недостает именно, это всепроникновения всецелого- служением идее. Мне недостает также уверен­ности в своих дарованиях, да и они какие-то странные во мне. Что они есть, в этом я не могу сомневаться, но они таковы, что другие, кажется, могут в них сомневаться. Но доволь­но об этом. Ты ведь за меня, а не за «День» выходишь, не мои дарования, а мою душу лю­бишь, мое сокровище благодатное, моя милая, моя бесценная Анна. Я так устал, так хочу отдохнуть в тебе, в твоей любви, в несуетной жизни сердца и духа. Ах, поскорее, поскорее уедем отсюда прочь, Анна, в деревню, в де­ревню. Жалею, что она не дальше, не глуше, не в теплом углу России. Озабочивает меня еще вопрос о деньгах. Николай Тимоф(еевич) не приедет сюда, а остается на зиму в Ка­зани. Приходится к нему обращаться на пись­ме. Я возвестил ему письмом, под секретом, известие о моей женитьбе, но ответа еще не имею, а о деньгах буду писать ему из Петер­бурга вместе с тетушкой НадеждойТ(имо­феевной), которая имеет на него влияние. Таким образом, все, все впереди. Если б выиг­рать в лотерею - все бы развязалось. Что мо­жет быть скучнее, гнуснее, отвратительнее, убийственнее заботы о деньгах. Но в деревне это не будет так чувствительно. Я, право, кажется, готов зажиться, поселиться навек в деревне. Похвали меня, Анна. Хожу каждый день, хоть это и отнимает у меня время. Я здоров. По временам болит только голова, Бог знает отчего, но это больше нервная боль. Хотелось мне снять с себя фотограф(ическую) карточку получше, и уже в новом моем состоянии, да все жду, чтоб опала щека, которая у меняa vue d`oeilпухнет от каждой усиленной корректуры: начинает биться в сере­дине нерв, а это так несносно, потом бьется нерв в глазу, в бровях и приливает кровь. Ведь у тебя нет моей карточки - в новом моем звании, да ты и не спрашивала. Все равно, как сделаю, так тебе пришлю.

Прощай, Анна. Ты не можешь меня обви­нять в краткости писем, потому что одна страничка моего почерка равняется четырем твоим. Прощай, мой милый друг. Господин твой че­ловек подневольный. Вот теперь садись, пиши статью. Приходится жать ум, как лимон. Хри­стос с тобою, благословляю тебя, сокровище мое, моя, моя собственная, в нераздельном владении состоящая, милая Анна. Маменька и сестры тебя обнимают. Прощай, радость моя и утешение.

Пятница. 8 октября (1865 г. Москва). Перед гостями.

Усталый, возвратился я нынче из типо­графии, где прокорректировал 37 №, который выйдет нынче в ночь, и где провел целое утро до 4-го часу. Только что я стал думать о том, когда мне приняться за статьи для следующих №№, которые бы мне хотелось написать до отъезда в Петербург, как подали мне твое письмо. Пакет такой толстый и я так ему обра­довался, поскорее прочел письмо. Письмо не отвечало моему настроению. Изволите шутить. Ты имеешь претензию обладать ироническим даром. Я скажу - сатирическим, это вер­нее, потому что твоя шуткаn`a rien de gracieux, ничего добродушного. Она чисто французского закала, и на русском языке вышла бы тяжеловесна. Это твой блестящий дар для света - для меня непригодный и ненужный. Когда я читаю такие твои фран­цузские страницы, так думаю: точно из какого-нибудь французского романа, из того времени, когдаon faisait du bel-esprit, u savoir causerсчиталось верхом человеческого совершенства. В какое бы восхищение привели они какого-нибудь француза, как бы напомнили емуle bon viex tempsвремен до революции и реставрации,le salon de M-me Recamierи пр. В абрамцевском салоне таким дарам придется поблекнуть. Я, право, не знаю, что мне отве­чать в том же тоне - я не расположен, да и мудрено между двумя передовыми статьями. К тому же, шутить на расстоянии 800 верст, когда шутка идет около 2-х или 3-х суток иrepartie,- тоже как-то неудобно. Я не знаю, что тебе не понравилось в моем письме от Воскресенья. Мне кажется,- ты его не поняла или прочла слишком легко, слишком поверх­ностно, слишком ветрено, что часто с тобою случается в отношении к моим письмам. Вооб­ще, мне кажется, я слишком для тебя серьезен, слишком в этом смысле бываюdupeтвоих движений, принимая за серьезное - игру мыс­лей и чувств. Это, однако, скучно.

Вот и теперь - не знаю, отвечать или не отвечать на твой вопрос, насчет того -si l`homme porte en lui l`instinct de l`autorite. Серьезно ли ты это спрашиваешь или так себе? Это инстинкт такой врожденный, что об нем странно и говорить. Я, признаюсь, даже мало об этом и забочусь, потому что я себя иначе не понимаю. Я боюсь только того, чтобы не быть деспотом. Не только в браке, но и вообще, главное наслаждение в мужской люб­ви - это обладание в обширном смысле сло­ва, это власть, приобретаемая над целым другим существом человеческим, это ноша, возлагаемая на могучие плечи. Сила любит упражнение силы, применение ее к жизни, лю­бит развернуться во всей своей полноте. Фи­зически сильный человек, напр(имер), охот­ник поднимать тяжести- и делать разныеtours de force. Так и нравственная сила мужчины находит главное наслаждение в люб­ви, сколько-нибудь не грубой, именно в гос­подстве и в бремени той ответственности, которая ложится на него за другое существо. Жена слишком самостоятельная - непригод­на для мужа, она как бы не нуждается в его покровительстве и лишает брачные от­ношения всякогоraison d`etre, всякой гар­монии, равновесия и наслаждения. Но для этого нужно, чтоб мужчины действительно обладали мужским характером, были тверды и самостоятельны, были не бабами. В нашем общественном развитии выходит наоборот. Женщины - вследствие образования и шко­лы большого света - стали самостоятельнее, независимее; мужчины, вследствие разных обстоятельств, отчасти вследствие излишнего анализа, рефлексии, умственных занятий, рас­кололись в своей цельности и потеряли много мужественной стихии,- которой инстинкты, однако, присущи, тем не менее, всякому мужчине.- Отчего Китти не выходит замуж? Я прислушивался к мужским отзывам. Она красива, умна; в нее готовы влюбиться, но всякий мужчина опасается взять себе в же­ны -- девушку с такою резкою речью, которая уже сколько лет самостоятельствует,preside le salonи т. д.- Нужно уже ей найти чело­века, с такой силой авторитета, который бы мог попрать и согнуть в три дуги ее само­стоятельность, а таких людей мало. Вообще, девушка, имеющая большой успех в общест­ве - умом и бойкостью языка, менее всех имеет шансов выйти замуж. Изволь возить­ся и нянчиться с нею, в нее влюбляются, за ней ухаживают - и женятся на какой-нибудь скромной, смирной, не светской, покорливой не блестящей девушке. Девушка, обладающая блестящими светскими да­рованиями, непригодна мужу, потому что в ней есть часть не ему исключительно при­надлежащая, а составляющая, так сказать, общее достояние. Я бы ни за что не женил­ся ни на актрисе, ни на писательнице: не вся моя жена, не все мне принадлежит. Поэтому я и в тебе не люблю всего того, что принадлежало свету, что расточалось другим и в чемles autres excellent mieux que moi, не люблю светских твоих дарований. Ты можешь их выбросить за окно, слышишь? Мне поэтому-то и хотелось так увезти тебя из дворца поскорее в деревню, в глушь, чтоб завладеть и обладать тобою вполне, чтоб взять тебя крепко в свои руки, выделять тебя, выработать тебя и всю насквозь проникнуть своей властью. Моя должна быть жена вполне; чуть-чуть не моя, так мне ее и не нуж­но. Но опять эта власть не налагается толь­ко как внешняя власть, требующая внеш­него послушания. Оправдание этой власти - в любви. Мужская любовь есть сила, и при­надлежность силы - ее проявление - есть власть. Власть без любви - тирания. Где любит мужчина - там он и властвует (ра­зумеется, истинная любовь возможна только в случае христианского брака, который, в идеа­ле, должен быть первою и единственною любовью мужчины и женщины). Где любит мужчина - там он и властвует. Где любит женщина - там она боится и покорствует. И поэтому, когда ты мне говоришь оsoumission, то хоть очень важно, что ты выработала в себе этот принцип,j`en suis peu toucheкогда очень нужно, я заставлю себя, во всяком случае, повиноваться. Когда ты мне говоришь, что меня любишь, я более убеждаюсь в твоей готовности меня слушать­ся - без формального предъявления моей во­ли, чего не любит мужчина,- это как бы профанация силы. Пусть жена меня боится, но пугать ее мне вовсе не весело. Ты все хочешь, чтоб я тебя умышленно пугал! А я хочу, чтоб ты меня любила: коли будешь любить - будешь бояться и слушаться: это есть проявление, действие женской любви. Понимаешь? Понятие боязни здесь нераздельно с любовью, точно так, как и понятие о страхе Божием нераздельно с любовью к Богу. Бояться Бога - не любя его, это значит трусить грозной силы, трусить наказания. Если кого трусят, того можно и обмануть, чтоб избегнуть его гнева. А страх женщины к мужу должен быть таков, чтоб она боялась не то что внешней его физической или даже нравственной силы, его гнева, его наказаний, а боялась правды мужниной власти, боялась быть неправой перед его любовью. Спраши­вается: если муж стал болен, расстроен нервами и вследствие этого стал слаб волею, не грозен, мягок слишком душою,- одним сло­вом, сам по себе не страшен,- остается ли для женщины обязанность бояться мужа? Разумеется, остается. Конечно, естественнее и нормальнее то положение, когда муж действи­тельно муж, в полном нравственном смысле слова.

Моя мужская любовь почти однозначаща с заботой,- заботой о любимой мною женщине, как о ее внешнем счастии, так еще более о ее душе. Ее недостатки, ее пятна мучают меня, точно лежат на моей совести. Я должен призывать на помощь весь свой разум, всю свою волю, чтоб не измучить жен­щину попытками исправления, чтоб дать ей возможность органически преобразоваться к лучшему. Женщина, по своей ветрености, не­редко и не замечает, как я внутренно страдаю от какого-нибудь ее дурного поступка, как темно и угрюмо становится в моей душе. Я не мог был сказать женщине: «только люби меня, а там можешь быть с другими злая, дур­ная,- будь хоть воровкой, только меня лю­би». Я напротив говорю: если любишь меня, если я тебя люблю, так ты должна всячески стремиться к осуществлению моего нравствен­ного идеала; если ты не будешь стремиться, если ты будешь дурна, - то как бы ты меня ни любила, твоя любовь не даст мне счастия и отрады. Любовь моя если и не угаснет, - так я буду терзаться и терзаться внутренно. Если ты, напр(имер), напрасно кого оскор­бишь, скажешь пустое, гнилое, праздное слово, и вообще сделаешь дурной поступок, то я сейчас усомнюсь в твоей любви, я огорчусь и оскорблюсь внутренно, как бы ка­кой изменой с твоей стороны. Понимаешь ли ты это, Анна? Сколько раз излагал я тебе это в письме, и ни разу собственно на это не получил ответа, и не видал, чтоб это мое ко­ренное, внутреннее убеждение, даже не убеж­дение, а требование всей моей нравственной стихии оставило след в твоем сознании и твоей душе. Что такое послушание, Анна? Значит ли это исполнять только приказания мужа? Нисколько, или лучше сказать - не одно это. Это значит - соглашение твоей свободной воли с моею. Нельзя исправление, веление к добру формулировать вполoжительныхприказаниях - надо, чтоб мое не приказание, а нравственное требование было принято тобою в душу и тобою возвращено и дало бы требуемый плод. Ломать твоей природы я не буду, но жду от твоей любви и покорности, и боязни мужа, чтоб сама твоя природа, под воздействием моей любви, сама собою, проникаясь вся чувством ответной любви, покорной и боящейся, - видоизменилась в согласии моему идеалу, - если только не нелепо мое требование. Я и молю Бога, чтоб Он умудрил меня в отношении тебя, дал бы вести тебя именно к Богу и по-Божьему. Понимаешь? Это не одно ласковое слово любви, которое должно доставить тебе приятное ощущение: здесь целый строй внутренних нравственных отношений мужа к жене - строй очень серьезный, строгий, совсем даже не комфортабельный и страшно требователь­ный.-Ты, напр(имер),tu te plais dans tes acces d`humeur, создала из них себе какое-то право, какую-то позицию, не стараешься от них отделаться и исправиться и даже ре­шаешься защищать их. Спрашивается, где же будет твое послушание? Не в том, что когда я скажу тебе: не кушай рыбы, ты не будешь есть рыбы, а в том должно оно быть, чтоб нравственно осужденное мною было осужде­но и тобою, и чтоб ты боролась в себе с теми движениями, которых я не желаю в тебе видеть. Если одолеть и не можешь, то борись все-таки; в этом я и признаю послу­шание. Я не стану тебе надоедать за каждыйacces d`humeur, я допускаю эти переливы душевного состояния,- но я не потерплю, чтоб от твоейmauvaisehumeurдоставалось кому-либо, напр(имер), слугам, и еще менее допущу, чтоб ты ко мне, в отношении меня позволила себе иметьun acces de mauvaise humeur. Как бы я неправ ни был. Письмо, написанное мне однажды тобою из Ильинского, может быть допущено еще от те­бя, как от невесты, но если б жена мне такое письмо написала, так я бы от нее от­вернулся надолго, пока бы она не сокрушилась до глубины души. Тогда бы я простил, но и прощению есть пределы. Прошу три раза лег­ко, в четвертый труднее, в пятый начну уже чувствовать неуважение к такой дряблой во­ле, к такой неглубокости чувства, - а в 6-й я уже и не знаю, что сделаю в 6-й раз. Может быть, разлюблю, как естественное следствие неуважения и недостатка веры в душе жены, и убеждения в совершеннейшей бесплодности моих усилий. Вообще, я очень ревнив кдостоинству мужа и не люблю, когда жена по­зволяет себе при других остриться на его счет и ставить его в невыгодное положение. Да­же многое, что я снесу, еще когда мы вдвоем, я не прощу, когда оно сделано при посторонних: тут, кроме любви оскорбленной, стра­дает честь моя мужская. Не советую, впрочем, и требовать.

Старайся излечиться от ветрености. Нет ничего в мире, что бы мне было более противно. Лучше всякая преступная вина, чем - ветре­ность. Я не считаю тебя ветреной, иначе бы я на тебе не женился, но ты по принципу, довольно нелепому, ее допускаешь, считая, что это мило, навязывая ее себе, воображая,que c`est la le charme de la nature. Все вздор. Ты мне все пишешь о твоейinconsistenceи проч(ее). Я не желаю этому поверить. А если она в тебе есть, - так чтоб ее не было. Пора бы уж от нее избавиться в течение 3-х месяцев. Я тогда только поверю уверениям твоей любви, когда увижу в тебе перемену. Что такое ветреная природа? Это та почва, о которой говорит Спаситель в Притче, что семя будто и принялось, но неглубоко, и ветры ее развевают и птицы выклевывают. Это хуже, чем каменистая почва. С последней нет уж никакихdeceptions. Ты же так пишешь о своейinconsistence, что хотя и называешь ее недостатком, но, кажется, не очень убеждена в этом, не очень сокрушаешься им: иначе бы от него отделалась. А ты им играешь, кокет­ничаешь, как будто хвалишься, браня его и рассказывая сама анекдоты про своиacces d`humeur et inconsistence. Душа серьезная, душа глубокая, душа, воспринимающая зерно глубоко внутрь себя, душа, в которой ничего не остается бесследно,- вот чего нужно.

Ну, довольно. Не могу долго сдерживать в себе прилива нежной, нежной силы. По мере того, как перо и мысль моя вели с тобой стро­гую, суровую, даже жесткую беседу (как бы резцом хотел я вырезать на меди свои задушев­ные желания), по мере этого, в душе моей возжигалась и воздымалась вверх такая лю­бовь, такая любовь, такая любовь к тебе, такая нежность, что если б ты могла загля­нуть в мою душу, ты бы испугалась этой силы. Не клевещи на себя, моя Анна, не стой за свои, твоею средою созданные и тобою оправдываемые и удерживаемые в себе не­достатки. Ты считаешь себя ветреной иinconsistence, но вся жизнь твоя, если обнять ее всю, проникнута одним началом, одним стремлением - которому ты и осталась верна всю свою жизнь, несмотря на соблазны, не­смотря на трудность борьбы. Я тебя лучше знаю, чем ты сама. Я верю в тот луч Божий, который так ярко горит для моих глаз в тебе. Не шали эпитетом «дрянная», старайся быть все менее и менее дрянною; старайся раз­вивать в себе волю, - я так этого хочу, - утешай меня теми дарами, которых я от тебя требую. Ты это можешь, ты это должна, ты это исполнишь. У тебя есть ум высокий, есть душа чуткая, страстная, многострунная, у те­бя есть Бог, есть вера, у тебя есть опора - любовь. Если ты, мое истинное сокровище, единственное мое сокровище на земле, без которого нет для меня жизни, если ты лю­бишь меня сильнее, когда я тебя браню, то знаешь ли, и я, всякий раз, как тебя побраню, люблю тебя вдвое сильнее, если это возможно. , Это понятно. Моя брань - не гнев, а любовь, любовь встревоженная и целым потоком изливавшаяся из груди и поднявшая в груди целую бурю любви. Милая моя, друг ты мой, необходимость моя, стихия моя жизненная, ты - от которой зависит отныне вся моя ра­дость на земле, сокровище мое, Анна, Анна, как крепко прижимаю я тебя к моему сердцу, как хотелось бы перелить в тебя всю свою силу. Я так тебя люблю и так странно люб­лю - поймешь ли ты эту любовь? есть ли она в твоих психологических книгах? - что готов был бы отдать всю жизнь свою - не за счастие твое, нет, а за то, чтоб ты могла дойти до полного осуществления моего женского идеала. Я тебя люблю, как ты есть, я тебя беру, как ты есть, я понесу бодро свою дорогую ношу, я подниму тебя вверх на своих крыльях, - только ты меня люби, люби, т. е. облегчи сама мою ношу, выбросив из нее не­нужные греховные тяжести, поднимайся и са­ма на своих крыльях, чтоб легче мне было поддерживать тебя, Анна моя, моя милая Ан­на. Не пугайся моей строгостью, моей нрав­ственной требовательностью: ведь это же и есть призвание мужа, - но я тебя не стану ни ломать, ни мучить. На это-то и прошу я у Бо­га мудрости, на которую ты так нападаешь в своем письме,- оно мне нужно для твоего счастия и исправления. Ах, как я люблю тебя, Анна, чувствуешь ли ты это? Совмещаешь ли ты это с первыми листами моего письма? Это не внезапная перемена: я тебя бранил и язвил бранью, а в душе клокотала любовь. Боюсь, чтоб и на письме так не случалось. Начну тебя бранить - и вдруг брошусь к тебе на шею, не выдержу (отчасти это потому, да и не отчасти, а именно потому, что самые недостатки твои не важны сами по себе, не затмевают твоей внутренней красоты для ме­ня, а важны только потому, что хочется мне для тебя еще лучшего и высшего, и пото­му, что они мне лично не вполне сочувствен­ны, так что мешают иногда полной гармонии между нами).

Прощай, мое сокровище, прощай моя ми­лая, моя дрянная - ничем, никем не заменимая, моя славная, мое счастие, моя радость - моя жизнь, жизнь, понимаешь ли ты это, моя, моя, моя Анна, Христос с тобой. Как от всего сердца благословляю тебя (через неделю - я в дороге, я увижу тебя. Наконец-то). Как-то ты меня встретишь... Благослови нас обоих Бог. Напиши мне тотчас, моя Анна, в от­вет на это письмо - много ли, долго ли ты им огорчалась? Христос с тобою еще и еще. Об­нимаю тебя и целую твои светильнички-глаза.

Пятница, 1-й час ночи, 13 ноября (1865 г. Москва)

Ну, наконец, проводил я своих гостей. Не­которые из них (и самые скучные) забрались так рано, что помешали мне начать письмо к тебе, милая моя Анна. Нынешнее письмо твое, мое сокровище, показывает, что ты еще совсем не оправилась от своего нездоровья. Положим, что нет повода беспокоиться, да есть повод болеть и расстраиваться духом вместе с тобой. Так мне тебя жаль, так бы я хотел быть с тобой, так бы я тебя прилас­кал, приголубил, что прошло бы твое нервное состояние и ты бы хорошо, весело уснула ночью. Через неделю в это время я буду в Царском, я тебя увижу. Думаю ли я об этом, не думаю, а во мне уже само собой возникает тревога, совсем другой станов­люсь я, даже когда, по-видимому, вовсе не работает фантазия и занят я иным. Во мне есть непосредственная сторона меня самого, которая - независимо от отвлеченной мысли и всяких благочестивых комбинаций - тебя любит, любит, любит! Просто любит, не ради только того блага, которое дает моей душе эта любовь. Впрочем, оттого и может оно так любить просто, что не производит это чувство нравственного диссонанса, кото­рый бы пришлось заглушать, заговаривать, оговаривать... Мне даже твои каракульки милы. И всегда были милы, и вид письма, с адресом, твоею рукою написанным, всегда производил какой-то толчок в моем сердце. Ах, Анна, Анна, в душу свою я тебя взял, ты там у меня поместилась... Ты говоришь, что я с меньшим нетерпением жду свидания с тобой!.. Ты, разумеется, этого не думаешь, мое сокровище. Мысль о тебе, о свидании с тобой только одна и живит меня, только одна и дает силу нести мой тягостный труд. Теперь каждый оконченный № - точно сту­пень, на которую я шагнул, поднимаясь к тебе. И теперь ступеней все меньше и меньше. О, мое сокровище, только ты люби меня, а я уж окружу тебя такой теплой атмосферой люб­ви, обовью тебя такою нежною властью, что душа твоя в этой атмосфере и под игом моей любящей власти - отдохнет, поздоровеет, расцветет, расправит свои крылья - будет ей привольно и хорошо. Доволен ли я твоими письмами? Зачем было мне говорить, что я «доволен», когда я тебе говорил - какое счастье они мне дают. Я очень доволен тобой и твоими письмами, Анна, вполне доволен,- ты такая славная у меня, такой славный человек. Это я произношу суд беспри­страстный, строгий, как бы над посторонним. И все больше и больше становлюсь я тобой доволен. Мне кажется - ты становишься лучше с каждым днем. Меньше в тебе этого своенравия, легкоподвижности душевной, этих изменчивых переливов цвета и света. В душе твоей уже есть как бы груз, который дает упор и правильный ход кораблю и делает его менее доступным игре волн. В душу мою водво­ряется вера, и чем больше обхватывает меня уже не отвлеченное, а реальное чувство власти,- тем живее чувствую я, что ты нако­нец моя, моя. Ты моя, Анна, ты моя! Порой пробежит через душу, как по поверхности моря, точно вихорь, точно бурный шквал люб­ви, с ее восторгами, мучениями, порывною верою и сомнениями, но после этого мимолетнего шквала в душе становится потом как-то так ясно, так мирно, так светло, будто небо голубое. И так бы я тебя взял на свои руки, и благодарно бы обнял и приласкал, и долго бы долго глядел на тебя, уверенный, что ты меня любишь, любишь, что бьется твое сердце в ответ моему. Но ты хорошо знаешь, мое сокро­вище, что за этим ясным небом любви всегда живет гроза - власти и может даже иногда разразиться,- так что твоя потребность чувст­вовать над собою власть может считать себя вполне удовлетворенною. Бог даст, мы не да­дим жизнипоглотить нас своими мутными волнами, не размякнем от елея счастия, не погрязнем в мелочах ежедневности. Мы по­стараемся, с Божьей помощью, держать высо­ко строй нашей жизни, нашей ежедневности, наших дум. Мне всегда чрезвычайно нравит­ся этот возглас в церкви: «Горе имеем серд­ца!.. Имамы ко Господу...» И только имея я сердце горе, никогда не поникнет любовь, не опошлеет счастие, не заплывет маслом мирной ежедневности, не засалится, не вытрется о, об жизнь. Только имея сердце горе, будем мы всегда счастливы в нашей любви, будет всегда свежа наша любовь. И так я люблю эту мою любовь к тебе, что постоянно, строго буду ее беречь и стеречь, чтоб ни пятнушка на нее не село, ни пылью бы житейской она не запылилась... О, моя Анна, о, моя Анна, как мне отрадно знать, что на призыв - горе имеем сердца - звенят в ответ все струны твоего сердца! Сокровище! А все-таки мне грустно думать, что ты в настоящую минуту мучаешься бессонницей. Привезу тебе лекарство, но желал бы, чтоб ты, если это можно, теперь же его испробовала:coffeaгомеопат, одну каплю в двух чайных ложечках воды, на ночь, или часа за два до ночи. Посмотрю я, как посмеет явиться эта невральгическая бессонница при мне, т. е. когда мне можно будет присутствовать при твоем сне. Колиcoffeaне поможет, так я тебе усыплять буду магнетизмом собственно­ручным.

Принесли и 44 №. Тут опять статья о Славянах. Прочие статьи - хотя очень важ­ные, но важны для местностей, которых ка­саются. Напр(имер), «Экономисты Западного края». В России едва ли кто ее прочтет, между тем она будет иметь огромное значе­ние для трех губерний Юго-Западного края, для крестьянского там дела, а это дело - самый главный рычаг борьбы с Поляками умирения и обрусения края! Осталось 8 ну­меров.

Что я в письме, которое ты ждала и кото­рое тебе лично мало дало, говоришь ты, - расписался о моем разговоре с Самариным, это понятно. Да это так и следует, мое сокро­вище. Ты бы сама меня попрекнула, если б я легко отнесся к этому делу. Я сам вполне разделяю мнение Самарина, но лучше его по­нимаю требования жизни. Я, как редактор, стоя перед публикой столько времени, получая по десяти писем каждый день изо всех кон­цов России, от лиц - всех званий и состоя­ний, лучше его знаю потребности общества и его уровень. Про ненависть мою к журнализ­му ты должна знать. Я и прежде писывал тебе горькие жалобы на рутинность этого дела и на вред, на незаконность присвояемого печатью авторитета. Признаюсь тебе, едва ли бы я и решился публиковать о «Дне», если б не видел в тебе желания, чтоб он продолжался. А потом я тебе же писал, как мало надежды на успех. Но публикация - с решимостью, в случае нужды, потрудиться еще год, - была необходима во всех отноше­ниях. Если издание состоится - бесполезным оно ни в каком случае не будет. А если бы послушать Самарина, так никогда бы не изда­валась «Беседа». А она громадное влияние имела на общество и вызывала на деятель­ность и самого Хомякова (который, впрочем, был за издание), и самого Самарина. Хомя­ков, впрочем, был человек общественный. Шесть месяцев он жил в деревне и работал там много, но потом в Москве он каждый день выезжал в общество, не позволял себе пренебрегать свысока никаким обществом и считал необходимым и полезным этотcontactс людьми, эту постоянную проповедь - не в ви­де проповеди, не с кафедры, а во взаимных беседах, спорах, столкновениях, он и учил и сам обучался от других. На журнал он смот­рел, как на такую же общественную арену, и охотно писывал статейки для Смеси, об охоте и пр., забавляясь и хохоча как ребе­нок, никогда не важничая, никогда не прини­мая угрюмой позы. Его серьезность так была в нем прочна, укоренена, что ему не нужно было делать усилия над собою и прибегать к внешней помощи для того, чтоб быть серьез­ным,- его серьезность (а убеждения его по­серьезнее были наших) никогда не мешала его веселости и шутливости. В Москве к нему забирались каждодневно гости в 11-м часу утра: у него не было отказу, - как ни серди­лись на это приятели, требуя, чтоб он запи­рался, работал и приказывал говорить, что его нет дома. И, между тем, этот человек, как потом открылось, человек, который просиживал в гостях в разговоре и споре до 2-х, до 3-х, до 4-х часов ночи,- по целым часам молился, стоя на коленях, перед сном. И Самарин, и я, и все мы так кажемся мелкими и искусственными, не свободными в сравнении с ним.

Но я думаю, что наше издание не состоит­ся - прежде всего по недостатку подписчиков.

Но однако ж пора ложиться. Завтра удосу­жусь написать тебе побольше, мое сокровище. Начнешь отвечать и разговоришься с тобой. Мои письма к тебе совсем не имеют харак­тер сочинения, как бывало прежде, особенно к другим. Прощай, Анна, прощай, мое сокро­вище, моя радость, моя стихия, моя славная, покорная, моя милая, милая. Христос с то­бою. Благословляю тебя, крещу и обнимаю. Приказываю по получении сего письма, в наступающую ночь, непременно заснуть здо­ровым сном. Посмотрим, как-то меня послу­шают твои нервы! Христос с тобою. Почивай, Анна, милый мой друг.

Суббота, 1 января 1866 г. 12 часов ночи. (Москва)

Нынче в церкви Егорья на Всполье (что на Малой Никитской), после обедни и молебна, дьякон громогласно огласил: «12 января будет совершаться свадьба Ивана Сергеевича Аксакова на Анне Федоровне Тютчевой. Тот, кто знает какие-либо препятствия, имеет их объявить» и пр. Я был у обедни и совсем забыл, что будет оглашение, так что неволь­но смутился, но и обрадовался вместе. Итак, Анна, церковь уже вступается в наше дело. Сокровище мое, Анна, скоро ли дождуся я пристани вместе с тобой! Получил я нынче письмо твое, писанное в четверг вечером с приложением реестра ящикам. Только бы не запоздал товарный поезд. Отчего ты не при­казываешь раскупорить ящик с самоварами? Постараюсь все выполнить по твоему жела­нию. Во вторник, 4-го, я еду с Китти в Абрам­цево и при себе все это устрою. Почетное место дам шкапам с книгами, а остальному, кажется, будет тесновато. Завтра еду в Палату совершать акт раздела. Завтра же будет про­ходить в Петербурге розыгрыш лотереи, но сердце мое ничего не предчувствует. Впрочем, в случае выигрыша, ты мне телеграфируешь.

Был я нынче у Сушковых, у графини Блудовой, которая опять простудилась и не очень здорова; графиня Толстая писала ей что-то насчет образа и поставляла в зависимость от него день твоего отъезда, как будто он не определен. Я отвечал, что день твоего отъезда 8-е число. Надеюсь что ничто тебя не задержит. Боюсь, что эти 14 подарков как-нибудь замедлят, но для них не стоит оставаться. Я тебя жду! жду! Завтра поеду с визитом к Боде, формально просить позво­ления венчаться в их церкви, хотя оно уже дано. Венцы, свечи, певчие (с простым напе­вом), все это уже улажено на 12-е число. Вели на кольцах вырезать наши имена и год, чтоб здесь поменьше было дела при вырезке числа.

Так-то, мое сокровище Анна. Скоро ли? Я живу, как на биваках. Стол свой письменный уже отправил в деревню, бумаги все разобрал, перервал несколько тысяч писем, и пол моего кабинета уже несколько дней сряду устилается рваными клочками бумаг. Книги все уложил и отправил, в них было с лишком 80 пудов. Так жить долго невоз­можно.

У нас все по-прежнему. Любиньку угово­рить лечиться можешь только ты, когда при­едешь. Да и вообще ты нужна, нужна, нужна. Я все откладываю до твоего приезда и оконча­тельного водворения. О, моя милая! 8 января будет 18 лет свадьбе моего брата; он считает себя вполне счастливым, и я нынче все толко­вал маменьке, чтоб она не требовала, чтоб люди были счастливы непременно на ее лад. Но она все продолжает возмущаться фразами о нежности к мужу невестки и ее невнима­тельностью к нему на деле. Мы фраз публично о нашей любви говорить не станем, Анна, не правда ли? Нынче был семейный у нас большой обед, довольно утомительный. А вече­ром я разбирал свое бюро, свои бумаги. Поэтому очень утомился и как-то не пишется. С нетерпением стану ждать твоего завтрашне­го письма. Прощай же, Анна,- уже оглашен­ная моя невеста в церкви - прощай - сокро­вище мое, милая моя, радость моя, желан­ная, Богом данная, суженая моя. Делать нече­го, приходится сознаться, что я тебя люблю, люблю беспредельно. Христос с тобою. Обни­маю, благословляю и крещу тебя. Маменька и сестры тебя обнимают. Ты им так сочувствен­на! Очень рад, что Наденька Безобразова3 тебе понравилась. Она такая добрая и такая привязчивая, так любит нас всех - свою родню. Прощай. Христос с тобою еще и еще. Не забудь свидетельство об исповеди и бу­маги о позволении вступить в брак, а то без этого венчать не станут. Хочется еще раз написать тебе: милая, милая Анна. Люблю тебя.

Письма Аксакова Анне, ставшей в 1865-м его невестой, а спустя год женой, - настоящая высокая и творческая симфония. Он обсужда­ет с ней все: будущие пути России и славянства, во­прос о смертной казни и народный идеал «серд­ца милующего», хри­стианское  отношение к смерти и религиозно-мистический смысл брака: «В каждом браке, в каждом сочетании мужа и жены как бы повторяется Божье мироздание; в этой чете мужа и жены - весь мир Божий, вся пол­нота творения, все человечество».

Особое внимание читателей «Дня» привлекал «Славянский отдел». Благодаря передовицам Аксакова, статьям и корреспонденциям с мест, регулярным обзо­рам положения дел в славянских провинциях Турции и Австро-Венгрии газета стала вестником идей православной общности. И выбирая название второй своей газеты - «Москва», - Иван Сер­геевич видел в древней столице не просто средоточие национально­го духа, но также символ «высше­го единства всей Русской земли в пределах и вне пределов Россий­ской империи», чаемого собирания славянства в единую семью наро­дов. Избранный в 1875-м предсе­дателем Московского славянского комитета, он развернул широкую кампанию в поддержку балканских братьев, находившихся под гнетом Турции. Собирал средства в поль­зу восставших сербов и болгар, организовывал отряды русских волонтеров, доставлял оружие и обмундирование для дружин бол­гарского ополчения. В годы Русско-турецкой войны (1877-1878) его называли Мининым движения за освобождение на Балканах. А болгары именовали своих ополченцев «детьми Аксакова» и даже напра­вили к Ивану Сергеевичу делега­цию с приглашением занять бол­гарский престол.

Глубоко убежденный в том, что каждый шаг человек должен со­гласовывать с совестью, того же Аксаков ждал и от государства. Уступок в этической сфере, вы­званных «дипломатическими со­ображениями», он не допускал, за что периодически навлекал на себя гнев правительства. После знаме­нитой пламенной речи в Славян­ском благотворительном обществе 22 июня 1878 года - с критикой отечественной дипломатии за не­решительность в отстаивании ин­тересов России и славянства на Берлинском конгрессе, сдачу по­зиций, отвоеванных жертвенным подвигом русских, сербов, болгар, он был снят с поста председателя комитета и сослан во Владимир­скую губернию, в село Варварино. Однако и ссылка не изменила его убеждений.

Газету «Русь» на протяжении ше­сти лет, с 1880-го по 1886-й, Иван Аксаков вел практически в одино­честве. Именно здесь появились самые зрелые его статьи на историософские и богословские темы, открывавшие новые горизонты дихотомии «Человек и история». Скончался он, как солдат духа, на боевом посту, когда писал очеред­ной материал для «Руси».

Более 100000 человек - разных убеждений, верований, принци­пов - пришли в день похорон по­клониться гробу «последнего сла­вянофила».

Произведения:

  1. Аксаков, Иван Сергеевич. «И рады бы в рай, да грехи не пускают» / И. С. Аксаков // Человек. - 1991. - № 3. - С. 77-78.

  2. Аксаков, Иван Сергеевич. О служебной деятельности в России : письмо к чиновнику / И. С. Аксаков // Человек. - 1991. - № 3. - С. 70-72.

  3. Аксаков, Иван Сергеевич. Отношение между школой и жизнью в России / И. С. Аксаков // Человек. - 1991. - № 3. - С. 73-76.

  4. Аксаков, Иван Сергеевич. Письма к родным, 1849-1856 / И. С. Аксаков ; Российская академия наук. - Москва : Наука, 1994. - 653, [3] с., [8] вкл. л. фот. - (Литературные памятники).

Источники:

  1. Гачева, Анастасия. Последний славянофил / Анастасия Гачева // Свой. - 2016. - Июль - август. - С. 8-11.

  2. Греков, В. Н. «Голос в общем хоре» / В. Н. Греков // Человек. - 1991. - № 3. - С. 68-69.

  3. Кулешов, Алексей. Аксаковы в Сиднее / Алексей Кулешов // Родина. - 2005. - № 6. - С. 86-89.

  4. Кулешов, Алексей. Рябинки Клинского уезда / Алексей Кулешов // Родина. - 2007. - № 1. - С. 50-53.

  5. Кушанкина, Татьяна. Литературные вечера в семье Аксаковых / Татьяна Кушанкина // Русская словесность. - 2016. - № 6. - С. 64-67.

  6. Чванов, М. Кто ты, Иван Аксаков? / М. Чванов // Наш современник. - 2018. - № 10. - С. 199-220.

  7. «...Я люблю тебя за любовь к России» / публ., предисл. И примеч. Г. Чагина и Л. Гладковой // Москва. - 1992. - № 7/8. - С. 156-168.

Составитель: главный библиограф Пахорукова В. А.


Система Orphus

Решаем вместе
Есть предложения по организации процесса или знаете, как сделать библиотеки лучше?
Я думаю!