Обычный режим · Для слабовидящих
(3522) 23-28-42


Версия для печати

Мне имя — Марина

Библиографическое пособие. Курган. 2017

8 октября исполняется 125 лет со дня рождения русской поэтессы Серебряного века Марины Цветаевой. Она считается одной из ключевых фигур в мировой поэзии XX века.

Биобиблиографическое пособие «Мне имя - Марина» посвящено жизни и творчеству Марины Цветаевой. В пособии использованы статьи из периодических изданий, имеющихся в фондах библиотеки.

Даны мне были и голос любый,
И восхитительный выгиб лба.
Судьба меня целовала в губы,
Учила первенствовать Судьба.
Устам платила я щедрой данью,
Я розы сыпала на гроба...
Но на бегу меня тяжкой дланью
Схватила за волосы Судьба!

Марина Цветаева сказала о себе устами, одной из своих героинь: «Сентябрь месяц мне вместо колыбели дал Весы...» Туманность и загадочность этой фразы тут же уравновешивается почти математической точностью формулировки в другом стихотворении:

Красною кистью
Рябина зажглась.
Падали листья.
Я родилась.
Спорили сотни колоколов.
День был субботний.
Иоанн Богослов.

Марина Ивановна Цветаева родилась 26 сентября (8 октября) 1892 года в Москве в семье уже немолодого филолога и искусствоведа Ивана Цветаева и его второй жены Марии, урожденной Мейн, в жилах которой текла польская, сербская и немецкая кровь. Из этого «коктейля» Марина, на первый взгляд, взяла себе только одну составляющую:

Такова у нас, Маринок, спесь –
У нас, полячек-то...

но до конца жизни гордилась и исконно русскими, крестьянскими корнями своего отца:

Обеим бабкам я вышла внучка –
Чернорабочий и – белоручка!

Классические Весы с классическими противоречиями натуры: то одна часть перевесит, то другая, но целостность личности от этого – вот парадокс! – никак не зависит. Эта цельность, эта непримиримость и бескомпромиссность – еще одна характерная для Весов черта! – поведут Цветаеву через жизнь, - от первой и практически единственной любви, через боль и тоску эмиграции, до Богом забытой, никому не известной Елабуги и до сих пор не найденной могилы.

Но до этого еще достаточно далеко – целая человеческая судьба, причудливо переплетенная с судьбой страны, которую Марина обожала, ненавидела, бежала из нее и так же неистово рвалась обратно...

Но если при дороге куст встает,
Особенно — рябины...

Даже детство Марины не было безоблачным. «Я у своей матери – старшая дочь, но любимая – не я. Мною она гордится, вторую любит». Так впоследствии написала сама Цветаева в автобиографических заметках. И там же пыталась оправдать мать, вышедшую замуж за вдовца с двумя детьми не по любви, а от любви, то есть пытаясь в браке забыть свою неудачную первую любовь. Только рождение второй дочери – Анастасии – примирило ее с жизнью, а первую – Марину – она воспринимала, как долг, испытание, неизбежное следствие брака. Необычного брака.

«Когда мой дед, А. Д. Мейн, поставил ее между любимым и собой, она выбрала отца, а не любимого, и замуж потом вышла... по самому тяжелому жребию: вдвое старшего вдовца с двумя детьми, влюбленного в покойницу, - на детей и на чужую беду вышла замуж, любя и продолжая любить – того, с которым потом никогда не искала встречи и которому, впервые и нечаянно встретившись с ним на лекции мужа, на вопрос о жизни, счастье и т.д. ответила: «Моей дочери год, она очень крупная и умная, я совершенно счастлива...» (Боже, как в эту минуту она должна была меня, умную и крупную, ненавидеть за то, что я – не его дочь!)»

Стихи она начала писать в шесть лет. Причем, не только на русском, но еще и на французском и немецком языках. Ее духовное развитие происходило с невероятной быстротой. Сказывалось влияние отца, Ивана Владимировича, маститого профессора Московского университета, неутомимого филолога, погруженного также в искусствоведческие изыскания, которые привели его в 1912 году к основанию уникального Музея изящных искусств, гордости Москвы и страны.

До этого он директорствовал в знаменитом Румянцевском музее и всячески поощрял увлечение дочери искусством, литературой, иностранными языками. Однако главное влияние на формирование будущей поэтессы оказала мать, Мария Мейн, родом из обрусевшей польско-немецкой семьи. Талантливая пианистка, которой сам Николай Рубинштейн прочил большое будущее, она страстно хотела, чтобы дочь пошла по ее стопам. Марина выбрала иную стезю, но унаследовала от матери экзальтированную страстность натуры.

Детство Цветаевой прошло в Москве и в Тарусе, столь любимой многими живописцами. Там, на берегах Оки, Марина научилась чувствовать природу. В московской частной женской гимназии М. Брюхоненко она занималась неохотно, казенная, регламентированная атмосфера претила ее живому характеру. Подруг в гимназии у Цветаевой было мало.

А отрочество стало и вовсе тяжелым: мать заболела неизлечимым в то время туберкулезом. И первая поездка за границу, в Италию (1902 г.), к бездонному синему небу и безграничному синему морю, была отнюдь не романтическим вояжем: мать ехала лечиться и брала с собой детей. Да и столь заманчивые в нашем представлении «зарубежные путешествия» окрашены в тона трагические: здоровье Марии Александровны не улучшается, она переезжает из одного санатория в другой, а девочки надолго оказываются за границей абсолютно одинокими: отец не может оставить свою работу, в частности, и свой музей, и они, переезжая вслед за матерью из одного города в другой, живут в частных пансионах (учатся) и тоскуют по родителям, по Москве и Тарусе.

Марина и Анастасия Цветаевы

Навестив детей в Лозанне летом 1903 года (Марине в это время нет еще и одиннадцати лет), Иван Владимирович Цветаев пишет: «За Марусю [Марину] даже страшно: говорит, как взрослый француз, изящным, прямо литературным языком... пишет по-русски правильнее и литературнее пяти- и шестиклассников в гимназиях... Экие дарования Господь ей дал. И на что они ей! После они могут принести ей больше вреда, чем пользы».

А еще говорят: нет пророка в своем отечестве. Все верно: гений почему-то испокон веков вызывает у окружающих не восхищение, а зависть и злость, особенно в России, причем вне зависимости от времени и режима. Такая вот национальная особенность. И именно от этого гению среди нас еще хуже, ибо: «Почему это гений – ты, а не я?» А ведь гениальность не дается просто так – за нее человек всегда платит страшную цену.

Только осенью 1905 года Мария Александровна с Мариной и Анастасией возвращаются на родину – живут сначала в Крыму, затем в Тарусе, на своей даче. Здесь в июле 1906 года Мария Александровна скончалась

Смерть матери ускорила раннее взросление юной поэтессы. С сестрой Анастасией и единокровными братом Андреем и сестрой Валерией она осталась на попечение отца, доброго чуткого человека, который, как мог, заботился о детях. Ему Марина во многом обязана широтой своего культурного кругозора и первыми шагами на литературном поприще.

В 1910 году Цветаева на личные средства напечатала в типографии А. Левенсона поэтический сборник под названием «Вечерний альбом», составленный из школьных стихотворений и посвященный памяти Марии Башкирцевой. Стихи, тем не менее, привлекли внимание таких мэтров отечественной поэзии, как В. Брюсов, М. Волошин и Н. Гумилев. В том же году Цветаева опубликовала свою первую литературно-критическую статью «Волшебство в стихах Брюсова». А двумя годами позже вышел ее второй стихотворный сборник «Волшебный фонарь». На небосклоне отечественной поэзии появилась новая звезда.

Начало творческой деятельности Цветаевой связано с кругом московских символистов. Знакомство с Валерием Брюсовым и поэтом Эллисом (Лев Кобылинский) приобщило ее к литературным кружкам и студиям при знаковом издательстве «Мусагет». Вскоре она стала своей и в богемном особняке Максимилиана Волошина на живописном берегу Коктебеля, тогдашнем приюте свободных художников и поэтов во главе с бородатым величественным Максом, носившим просторную хламиду наподобие древнегреческого хитона. Летом 1911-го и последующих годов Марина постоянно гостила под сенью волошинского дома, жадно окунаясь в его поэтическую и художественную атмосферу, совершая с компанией его обитателей дальние вылазки в окрестные горы и ночные заплывы в море после горячих споров и чтения новых стихов у костра.

Свободные нравы окружающей богемы превратили вчерашнюю гимназистку в раскованную молодую женщину, презирающую буржуазные условности и предрассудки. Такой она встретила в 1911 году своего будущего мужа Сергея Эфрона. Сын народовольцев Елизаветы Дурново (принадлежавшей старинному дворянскому роду) и Якова Эфрона (из семьи виленских евреев), он окончил в Москве известную Поливановскую гимназию, учился на историко-филологическом факультете Московского университета, был утонченно красив, сочинял рассказы, пробовал играть в театре и занимался подпольной деятельностью.

«Я любовь узнаю по боли…»

Всем покадили и потрафили:
... – стране – родне –
Любовь не входит в биографию, -
Бродяга остаётся – вне.

М. Цветаева

Роковой выбор

Снежным зимним днём, 27 января 1912 года (по старому стилю), в московской церкви Рождества Богородицы в Палашах состоялось венчание прелестной, совсем ещё юной пары: ей – 19, ему – 18 лет. Новобрачные счастливы и полны надежд на будущее...

Имя новобрачной – Марина Цветаева. Она станет одним из самых удивительных, драгоценнейших русских поэтов. Поэтому, когда она у аналоя с нежностью и волнением смотрела на своего избранника – Сергея Эфрона – он уже знал, что она «не как все». А их первенец, дочь Ариадна – или как все её звали – Аля – в шесть лет напишет в своём дневнике: «Моя мать очень странная. Моя мать совсем не похожа на мать».

Но как же случилось, что молодой начинающий поэт (она ненавидела слово «поэтесса»), барышня из хорошей семьи, надменная и странная Марина вдруг избрала в свои спутники Сергея Эфрона, недоучившегося гимназиста, сына родовитой дворянки и крещёного еврея, состоявших в партии народовольцев?

Они познакомились в 1911 году в Крыму, в Коктебеле, тогда ещё совершенно диком, первобытном, в доме поэта Максимилиана Волошина. Может быть, не будь того рокового камешка – сердолика, который принёс ей Сергей (она задумала, что тот, кто угадает и найдёт её любимый камень, станет ей мужем), не было бы всего того, что Марине пришлось пережить в жизни? Эта сердоликовая бусина решила её судьбу.

Марина Цветаева и Сергей Эфрон

И хотя некоторые представляют, что Марина как гораздо более сильная личность «женила» его на себе, их притяжение было взаимным. Оба были тайно одиноки, душевно ранимы. Марина всегда подчёркивала их раннее сиротство: она в 14 лет потеряла мать, он очень рано – и мать, и отца.

Я с вызовом ношу его кольцо:
Да, в вечности жена,

не на бумаге!

Но семейная жизнь была безоблачно-счастливой недолго. Супругов разлучали не только исторические события, но и убеждения. Сергей был дворянином, какое-то время одержимым идеей белогвардейского движения. Марина... Марина прежде всего была поэтом. Но их правилом было – помогать друг другу, а не мешать; их правилом было – отстраняться на время, когда невольно становишься помехой.

Наконец-тo встретила
Надобного – мне:
У кого-то смертная
Надоба – во мне...

Это будет написано много позже и о другом «надобном» человеке, но это её в юности осознанный принцип жизни, принцип отношения к людям. «Серёже» она была нужна, «надобна», его восторг и преклонение перед ней были беспредельны. В чувстве же Марины к нему всегда было материнское начало. Муж никогда не был для неё опорой. И в последующие страшные годы нищеты и бесприютности не он, а Марина стала главной добытчицей и держательницей их дома, их семьи. А пока она, любуясь Серёжей, пишет в письме В. В. Розанову: «Наш брак до того не похож на обычный брак, что я совсем не чувствую себя замужем... Наша встреча – чудо... Я никогда бы не могла любить кого-нибудь другого, у меня слишком много тоски и протеста. Только при нём я могу жить так, как живу – совершенно свободная...» Наверное, здесь и разгадка их союза, её постоянной привязанности к Серёже и его преданности ей: чувство свободы только он один ей дарил, а ей это было необходимо, как воздух.

Удар судьбы

Сергей, действительно, сразу признал её первенство и её право быть «не как все». И сразу же он, семнадцатилетний мальчик, понял огромность её дара. Но представлял ли он огромность и противоречивость её личности?

Кто создан из камня, кто создан из глины, -
А я серебрюсь и сверкаю!
Мне дело – измена, мне имя – Марина.
Я – бренная пена морская.

Первые годы их совместной жизни были самыми счастливыми и почти безоблачными. В это время выходит книга стихов Марины «Волшебный фонарь», замеченная критикой – талантливая. Стихи пишутся легко, без усилий. Она иногда захлёбывается ими. В сентябре 1912 года у Марины рождается дочь. Внешне жизнь молодых супругов – совершенно благополучная. Они живут в своём доме с многочисленной прислугой. Марина ни в чём не испытывает недостатка. Она всегда такая равнодушная к быту, считающая это мещанством, тем не менее с радостью устраивает «своё гнездо».

Но внутри неё шла непрерывная работа духа. Семейные радости только оттеняют сосущую тоску и внутреннюю неудовлетворённость. «Человек задуман один. Где двое – там ложь». Как всегда, остро и безапелляционно заявит она позже. И как итог семейной жизни – запись в сокровенной тетради в 1924 году: «Личная моя жизнь , т.е. жизнь моя в жизни (т.е. в днях и местах), не удалась... Думаю, 13-летний опыт (ибо не удалась сразу) достаточен». То есть она поняла и, наверное, ещё раньше, чем записала, что «чудо встречи» с Сергеем Эфроном обернулось для неё крахом. Но она и потом, долгие годы, «уговаривала» себя, что ей очень повезло с мужем.

Стихи она всю жизнь писала ежедневно, в любых условиях (в эмиграции, отправив утром сына в школу, вытирала клеенку кухонного стола и раскрывала тетрадь со стихами). В 1913 году увидел свет третий сборник поэтессы «Из двух книг», свидетельствующий о растущем мастерстве автора, хотя еще и переполненный тщательными описаниями домашнего быта, занятий музыкой, прогулок на бульваре, отношений с матерью и сестрой. Непосредственно примыкает к этому сборнику романтическая поэма «Чародей» (1914), с характерными для зрелого творчества Цветаевой мотивами отверженности, гонимости, одиночества.

С осени 1913 года и до отъезда к мужу за границу в мае 1922-го Цветаева живет в квартире причудливой планировки (двухэтажная, еще и с чердачной «комнатой-каютой», выходящей на крышу) в Борисоглебском переулке. К этому («борисоглебскому») периоду ее жизни относится новое трагическое событие: умирает совсем маленькой вторая ее дочка, Ирина (1917-1920). С трудом удается выходить и первую, Ариадну (1912-1975).

И в этом же доме начинается новый взлет творчества. Она пишет несколько романтических пьес в стихах: «Червонный валет», «Метель», «Фортуна», «Каменный ангел», «Приключение». Романтические пьесы.

В 1915 году произошло ее знакомство с Осипом Мандельштамом, которое быстро переросло в пылкую, но недолгую любовь двух одухотворенных поэтов. Они познакомились в коктебельском доме Волошина, когда его хозяин находился в Париже. Стихи Цветаевой Мандельштам любил и ценил, однако особо теплых чувств к автору поначалу не испытывал. А в начале января 1916 года они вновь встретились в Петербурге, и эта встреча стала прологом их бурных отношений. Мандельштам подарил Марине 2-е издание своего первого поэтического сборника «Камень» с дарственной надписью: «Марине Цветаевой – камень-памятка». А 20 января наведался в Первопрестольную, которую ему, в свою очередь, «подарила» Цветаева.

Из рук моих нерукотворный град
Прими, мой странный, мой прекрасный брат.

Мандельштам ответил ей тоже в стихах:

На розвальнях, уложенных соломой,
Едва прикрытые рогожей роковой,
От Воробьевых гор до церковки знакомой
Мы ехали огромною Москвой

До июня 16-го года он регулярно приезжал к Марине в Москву и, не снимая, носил на пальце подаренный ею серебряный перстень с печаткой: Адам и Ева под древом познания. В первых числах июля в подмосковном Александрове случился разрыв, больно отозвавшийся в сердце Осипа Эмильевича, обратившегося к бывшей возлюбленной с прощальными стихами:

Нам остается только имя:
Чудесный звук на долгий срок...

Марина Ивановна сохранила к Мандельштаму нежные чувства и не переставала восхищаться его поэзией. Сама она в те военные, предреволюционные годы писала не так уж много.

Пьесы 1918-1919 годов написаны как сознательный отрыв от тягот невыносимого быта, и написаны слишком рано: москвичи были заняты добыванием дров, чтобы не замерзнуть в своих неотапливаемых квартирах; ходили в «новых» платьях, сшитых из старых занавесок; дарили друг другу «две морковинки», кусок хлеба, тарелку каши... Черед этим пьесам настал лишь к концу столетия.

В июле 1921 года Марина уехала к мужу в Прагу, где он учился в университете. О жизни семьи в Чехии никто не расскажет лучше, чем это сделала Ариадна Сергеевна Эфрон, дочь Цветаевой. В ее очерках-воспоминаниях – «Страницы жизни» и «Страницы былого» - не только факты и атмосфера семейной жизни, но и .истинное понимание своей великой матери, ее принципов воспитания детей, ее свободолюбия, тесно переплетенного с уважением к живущим рядом и ответственностью перед ними.

За годы жизни в Чехии (в основном в пригородах Праги) – 1922-1925 – пережито много светлого: к этому времени относится и высокий накал творчества, и начало заочной дружбы с Пастернаком, и любовь, едва не разрушившая семью. Подлинные памятники этой любви – «Поэма горы», «Поэма конца» и несколько стихотворений, пронзительная боль и горечь которых непередаваемы. И в этой любви полностью проявились черты Весов: безумная гордость с одной стороны и столь же непомерное стремление раствориться в возлюбленном, пожертвовать ему жизнь – с другой.

Жить приучил – в самом огне,
Сам бросил – в степь
заледенелую...
Вот что ты, милый, сделал мне.
Мой милый, что тебе я
сделала?

Не станем называть героя этого романа. Какая разница, как его звали? Какая разница, кем он был, если в истории он остался только потому, что его любила Марина Цветаева. И потому, что он не принял ее любви, отверг ее. Настоящие стихи пишутся кровью сердца, а не слезами счастья.

1 февраля1925 года у Цветаевой родился сын, Георгий, который пережил мать всего лишь на три года и погиб в 1944 году. В ноябре 1925 года семья переехала в Париж. Здесь была сосредоточена русская эмигрантская интеллигенция, ее журналы и газеты, ее разнообразные общественные организации и партии со своими центрами, и было больше возможностей для Сергея Яковлевича – найти работу по специальности, для Марины Ивановны – печататься. Надежды оправдались слабо.

Попытка проникновения: мать и сын

Мечта о сыне. Неистребимая, с юношеских лет, с первых лет восторженного замужества, страстная, как все ее желания, и – сквозь годы – пока не исполнилась.

– Ах! Схватить его, крикнуть:
– Идем! Ты мой!
Кровь – моя течет в твоих темных жилах.
И шептать над ним, унося на руках по большому лесу,
По большому свету,
Все шептать над ним это странное слово: - Сын!
(«На завитки ресниц...», 1916)

И вот представленный ею точный образ того, кто еще придет, - сына:

Так, левою рукой упершись в талью
И ногу выставив вперед,
Стоишь. Глаза блистают сталью.
Не улыбается твой рот.
(«Сын», 1920)

И он в общем-то не улыбался. Фотографии Марины Ивановны или Сергея Яковлевича с маленьким Муром. Взгляд его почти всегда исподлобья. Особенно характерна одна, 1927 года. Мать левой рукой обнимает упитанного крупного кудрявого малыша, как птица крылом – птенца, и лицо ее полно бережной нежности. Он сидит тяжело, уверенно: «не улыбается» его рот. Брови сведены, глазки сердиты. Правда, есть одна фотография Марины Ивановны с Муром примерно в таком же возрасте, где собака рядом. И Мур улыбнулся.

А вот уже они в Москве, 1940 год. Стоят на каменных ступенях какого-то здания. Мур впереди, перед матерью. Ему – пятнадцать. Он в демисезонном пальто, в гетрах. И ногу почти что выставил вперед, и левая рука почти что «упершись в талью». Тот же взгляд исподлобья. Но поза не уверенная, а какая-то безразлично-мешковатая.

М. Белкина в своей книге «Скрещение судеб» как бы подтверждает эти впечатления от фотографии: «Я не видела его смеюшимся, веселым, оживленным, непосредственным...» И Ариадна Сергеевна Эфрон, сестра, отдавшая ему свое детство, впоследствии подтвердила это наблюдение Белкиной: «Веселым» - не был даже в раннем детстве, ... он очень стремился слиться с окружающими, но был иным». И еще ее определение: «очень умен, очень красив, сдержан, одинок, горек».

Таким создала его природа, прислушавшись, внявши напряженной мечте матери. Возможно, при этом в нем сконцентрировалась горечь всей его семьи. Белкиной представляется, что на нем лежала «печать рока». Ариадна Сергеевна, видимо, думала так же. Тогда не в чем упрекнуть Мура. Тогда он – в стороне от самоубийства матери. Тогда – как с гуся вода. Но когда узнаешь подробности последних дней матери и сына, конечно, в соотнесении их с последними годами и всей жизнью – «...стынет кровь // Как только вспомню взгляд холодный...» (слова пушкинской Татьяны).

Почему же ей так нужен был сын? Почему она так жаждала его? Почему «выхотела» (это ее выражение) в тяжелых бытовых и материальных условиях чужбины?

У нее, видимо, была потребность в существе, ее продолжающем, не просто родственном по крови, но почти идентичном ей по характеру, нраву, жизненной позиции – как это бывает у многих мужчин.

Милая Аля, «первенец светлый и страшный» («Але» 1918) страшный, потому что в страшное время родилась и росла, и страшную судьбу ее мать предчувствовала, более близкая по своей душевной организации к роду Эфронов, была девочкой мягкой и гибкой в отношении к окружающим и умела любить и понимать Марину Ивановну, свою странную и ни на кого из окружающих не похожую мать. Обе чувствовали, что повязаны любовью, болью, состраданием. Алины слова – слова Ариадны Сергеевны Эфрон – после всех лагерей и мытарств: «Жизнь моя началась любовью к ней – тем и кончится...»

Сын же нужен был для воплощения своего нрава, неистового, сильного, потаенно и явно направленного на самоутверждение. Но есть еше и постоянный двигатель – толкатель и зажигатель ее души – романтизм. (Она любила определение Жуковского: «Романтизм – это душа».) Романтизм рыцарства, которым полны были ее стихи, и ранние, и более поздние. А рыцарство – это не только горячее поклонение кому-то, чему-то, но и холодная стойкость воина. Вот таким и пристает в ее описании сын, когда его еще не было. А потом рождается выпрошенный ею у Создателя русский рыцаренок Георгий. Так представляла она его предназначение. Ведь поэма «Егорушка» не зря была написана. Это любование с помощью фольклорных средств и народного языка становлением русского богатыря – рыцаря Егория – Георгия.

Любовь к сыну была беспредельной. В эту любовь активно была втянута Аля. Из записных тетрадей Цветаевой: «...У Али восхитительная деликатность – называть моего будущего сына: «Ваш сын», а не – «мой брат», этим указывая его принадлежность, его местоположение в жизни, обезоруживая, предвосхищая И предотвращая мою материнскую ревность».

Было много жертв душевных и физических, чтобы вырастить толстого эгоцентричного малыша. Мур (домашнее имя Георгия) стал центром семейства. Аля жертвовала собой наравне с матерью. Не посещала школу, чтобы гулять с Муром, отказывалась от сладостей и фруктов в его пользу. Неудивительно, что она, взрастившая Мура, потом и к нему повзрослевшему будет относиться по-матерински ревностно и отчасти заблужденно, обвиняя соприкасавшихся с Муром и Мариной Ивановной в ужасное время в предательстве его и матери, но обходя (наверное, не видя) вину своего холодного брата.

Многочисленные письма Марины Ивановны после рождения Мура к различным адресатам и воспоминания близких и не очень близких к ней людей содержат постоянный трепет за Мура – гулять, кормить, не доверять нянькам. В то же время заботы о Муре, кухня, стирка и в результате – подавляемое вдохновение днем и усталость к ночи, круглосуточная тяга к письменному столу и невозможность осуществить главное (все-таки – главное!) – писать! – доставляли ей, замешанной на контрастах, глубокие терзания.

Как билась в своем плену
От скрученности и скрюченности...
И к имени моему
Марина – прибавьте: мученица.

Это из записных тетрадей 1924 года. А затем уже в 1925 году о сыне: «Буду любить его – каким бы он ни был: не за красоту, не за дарование, не за сходство, за то, что он есть». И – «Мальчиков нужно баловать – им, может быть, на войну придется».

За всем этим последовало воспитание избранничества. Вольное и невольное.

Правда ради сына были выезды на летний отдых на океанское побережье (за трудные, а, может быть, и горькие, трагедийные деньги). Он рос среди взрослых, привык к духовной атмосфере, очень рано стал чувствовать себя равным в беседах, хотя и молчаливо – до поры. Тяготы быта скользили мимо него – его лелеяли, за ним ухаживали, ему подавали, он был принцем при всей тоске быта и отсутствии прислуги. Вокруг принца вертелись мать и Аля затем одна мать. Она была всем: прислугой, неумелой кухаркой. Мыла, чистила, кормила, бегала за продуктами. И все еще ухитрялась быть собою – влюбляющейся женщиной и поэтом. В Москве уже почти ничего не ложилось на бумагу, но поэт еще в ней был жив. Съежился, затаился но еще не умирал.

Мать и сын

Конечно, Мур был по-своему несчастлив: он был невольником своего байронического, печоринского нрава, эрудитом красавцем, выделявшимся среди сверстников в Болшеве в Москве и в Ташкенте, куда он попал после гибели матери. Он, быть может, иногда пытался, но не умел быть, как все вокруг.

Но как бы ни вступал в конфликты с матерью взрослеющий не по дням, а по часам Мур, в конце_концов он подчинялся ей. Воля матери побеждала. И если в Москве в начале 1941 года Мур еще нехотя подчинялся материнской воле, то в черное елабужское лето он был уже неподвластен ей, он презирал ее растерянность, ее боль, ее судьбу, все обстоятельства и искал выхода. Запрограммированная природой суровая личность созрела и сформировалась. Внешние обстоятельства подталкивали этот процесс. Фраза, которую он всем и везде повторял после самоубийства матери («Она поступила правильно. У нее не было другого выхода»), звучит как подведение итога после освобождения, а не горькое сожаление о случившемся.

Что он по-французски бросил в лицо матери, надломленной матери с больными ногами в последний елабужский день за тряпкой занавески в чужом доме, в последнем пристанище, мы не знаем, но что-то было в том довершившее убийство, убийство медленное, верное. Недаром Анастасия Цветаева так настойчиво обвиняла Мура в при­частности к смерти матери.

Но – снова о сыне и матери. О материнских контрастах – противоборствующих, взаимоотрицающих чувствах, поступках, порывах, что были и зыбкой, и гибкой основой ее личности. Зыбкой – уязвимой, гибкой – дающей возможность свободы собственного мнения и слова, особенно в поэзии. И чувства – в любви. Без жара любви жить она не могла. Ее любовь, ее увлечения – это ее дыхание, кислород. И возникали эти «пожары сердца» то на развалинах нормальной жизни, то на краю пропасти, и всегда при неколебимой преданности одному-единственному избраннику – Сергею Яковлевичу.

Она сказала, что любовь для нее была не как «связь», а как стихия. Она и сама была стихия, и в «стихии» чувствовала себя частью ее. Юрий Ивасик написал о ней, о ее творчестве: «Стихия – стихия-страсть, мятущаяся в вещах и в человеке – главный герой цветаевской поэзии». И еще – эти любви, эти увлечения всегда были не просто увлечения женщины, это почти как правило, чаще всего – любовь поэта к поэту. Во всяком случае, это любовьпоэта – сочинение образа, романтизм, грудной жар и естественное, почти невольное облачение всего этого в слова и ритмы. Ритмы жизни. Очень точно сказал Иосиф Бродский: «любовь одного поэта к другому (даже если он и противоположного пола) – это не любовь Джульетты к Ромео...»

Знал ли Мур обо всех ее увлечениях? (Ведь она их не скрывала, каждый раз она была распахнута, хотя в то же время ее внутренний мир продолжал оставаться настолько сложным, что только в стихах она могла выразить его). Как он относился к ним, повзрослев, в Москве?! Раздражало ли его это? В опубликованных воспоминаниях о Муре и в его дневниковых записях упоминания об этом нет. Может быть, у него доставало ума и выдержки смотреть на сие как на одну из особенностей-причуд, свойственных матери, как на природное качество натуры, сообщенное ей свыше, в чем сама она была неповинна. Удивительно и благородно – если так. Наверное, эта часть сферы взаимоотношений матери и сына остается тайной. А, может быть, в молчании была скрыта неприязнь, непримиримость, раздражение, ревность, обида, непрощение, накапливающаяся озлобленность?!

Но, как уже говорилось, он часто грубил ей в тягостный период московской жизни. Хотя, бывало, и поглядывал на нее не без гордости когда чтение ею своих стихов производило впечатление на слушателей. Но такие просветленные минуты у Мура случались редко. Да и тогда он смотрел на мать, как на «свою вещь» (написано Цветаевой в 1935 году). И так, он смотрел на нее и в Москве.

Муру бы контрастов его матери! Он бы жил живым горячим сердцем, трепеща, сгорая и возрождаясь. Но он был задуман и создан по другим меркам. Или пролетела над ребенком Снежная королева, и что-то кольнуло Мура в сердце, как когда-то Кая. И сердце заледенело. Это правдивая сказка. Мур стал Каем. И остался нерасколдованным.

Но Марина Ивановна не жалела об этом. Ей казалось, что так лучше для жизни. Себя она подставляла для муки. И ни слова упрека перед развязкой с жизнью не было сказано. Одна любовь в предсмертной записке. Хотя в Елабуге, как никогда раньше, Цветаева ощущает отдаленность, чужесть собственного сына. «А я одна...» - признается Нине Броведовской-Молчанюк, случайной знакомой, надолго запомнившей встречу с горькой, подавленной Цветаевой последних ее дней.

И вновь встает бесконечное число раз возникающий у всех вопрос: что же было последней каплей?

Последняя схватка с жизнью – ссора с Муром вечером 30 августа. Они говорили по-французски. Видимо, она получила последний удар. Все стало окончательно ясно. Какая разница – Чистополь, Елабуга... Везде – одиночество, тупик без света и тепла. Ослабевшей, умеющей только быть поэтом, больной, с перевязанными ногами, ей нечего рассчитывать на живую связь с суровым, непонятным и не понимающим ее миром, на пусть воображенную, но опору (хотя бы добрым словом!) – на Мура! Он есть, но его как бы и нет – для нее. На краю бездны он стоял отвернувшийся от нее и уверенный в себе, и презирающий ее. Он – ледяная ее частица. Любовь всей жизни. Он останется.

Последняя капля висела над ней все последние месяцы. Упала бы она в других обстоятельствах на эту голову, терзающуюся от любви и без любви? Кто знает? Скрещение судеб, обстоятельств, характеров, сердец, истории и политики, случайностей и закономерностей. И хотя она была стихией и искала стихию любви и творчества, всегда плыла в ней мужественно и бесстрашно, предаваясь ей, - не выплыла. Берега не было. Самое главное, что спасителя не оказалось.

Это трагедия личности и трагедия матери, женщины. Трагедия сердца. Трагедия ума. Времени. Трагедия России.

Теперь снова о Муре. Многие считают, что он был несчастен. «Горек» - как писала Ариадна Сергеевна. В противоположность материнскому его несчастье было весьма относительным и своеобразным. Он был молод, не чувствителен, самонадеян и, как было уже сказано, до поры до времени «питался» матерью без оглядки на нее. Он жил будущим. Верил, что все у него впереди. Готовил себя к будущему трезво, деловито. Такое ощущение возникает при чтении опубликованных его писем, заметок и дневниковых записей.

Окружающие существовали для него только потому, что ему можно было на них опереться. Марина Ивановна знала, что от природы у него «ум – острый, но трезвый: римский» и что он «менее всего развит – душевно».

Знакомясь с описаниями его жизни после смерти матери, с его письмами к сестре отца, к другу, читая о его поступках, поведении в Елабуге, Чистополе, Ташкенте, удивляешься прагматичности его (не могущей не прорезаться при природных данных его натуры), расчетливости и расчета на имя матери и ее страшную гибель – для дальнейшего устройства. Основная задача – несмотря ни на что закончить школу. И иметь питание. Он сознательно идет в чистопольский интернат.

В апреле 1942 года он пишет теткам из Ташкента: «...Конечно, жизнь необыкновенно безобразна и противна, деньги иссякают, перспектив нет; все мечтают о возврате на родину из этой азиатчины. Вот и я стараюсь радоваться каждой прочитанной книге, каждому съеденному обеду... я не теряю ни надежд своих, ни веры в будущее, ни уверенности в том, что мне предстоят еще светлые и радостные дни». Ни растерянности, ни отчаяния. Дальше: «Основное, конечно и бесспорно, деньги – как средство к питанию и существованию. Все остальное все-таки побочно». И он добывает деньги, как может, требует (повелительно!) у тетки, у Мули (мужа Ариадны). И получает их.

Конечно же, он болеет, мучается то голодом, то холодом (чем мучаются все вокруг, писательский круг), грязью, неустроенностью быта. Но он точно знает, чего хочет, и – достигает. Из письма к Л. Я. Эфрон от 22 июля 1942 г.: «...Приезжая в Ташкент, я ставил своей целью окончить 9-й класс во что бы то ни стало. И я кончил его. И это хлеб: в Москве я вряд ли смог бы это сделать». Трезвость, психологизм, воля. И сколько он всего перенес! Да, перенес. Может, другой бы и не перенес. Болезни (несколько раз рожистое воспаление с высокой температурой, когда некому было воды подать). И нравственные мучения из-за совершенной кражи (чтобы поесть! Он приучен был много есть. Голодал).

И вот в 1943 году уже из армии в письмах к Е.Я. Эфрон впервые появляются ласковые интонации. Начало перерождения? Много же понадобилось для пробуждения настоящей человечности в этом «Марине Цветаеве», как назвал его когда-то отец за внешнее сходство с матерью. Но это был Марин Цветаев с заледеневшим сердцем.

Вот один из последних в его жизни снимков. Уже давно нет матери. Предстоит воинская служба. Какое холодное суровое юношеское лицо. Тонкие безжалостные губы, светлые, чужие, отстраненные глаза, и вместе с тем – аура трагичности распространяется от снимка, и сердце сжимается в печали.

А в 1944 году в письме к теткам из армии, за месяц до гибели в бою: «...жизнь, вероятно, научит меня ждать, и молчать, и экономить и многому прочему, чему она меня еще не в силах была научить...»

Эмигрция

Здесь, меж вами: домами, деньгами, дымами...
Не слюбившись с вами, не сбившись с вами...

Начинает Цветаева одно из программных своих стихотворений под названием «Эмигрант». Эмигрантские круги, за малым исключением, были ей глубоко чужды, и для них она тоже оставалась чужой. Большинство из созданных ею в эмиграции произведений, объединенных в цикл «После России», не публиковались. Сама Марина Ивановна напишет об этом позднее так: «Моя неудача в эмиграции в том, что я не эмигрант, что я по духу, то есть по воздуху и по размаху, - там, туда, оттуда...»

Духовно ее поддерживала постоянная переписка и поэтический диалог с Борисом Пастернаком, которого она высоко чтила. В Берлине Цветаева дружила с жившим там одно время Андреем Белым. Приезжавший в Прагу Владимир Набоков оставил воспоминание о дне, проведенном в этом чудном городе с Цветаевой. Встречался с ней и Иван Бунин, который очень ценил ее самобытное творчество. Она восхищалась Маяковским и в 1930 году написала поэтический цикл «Маяковскому», потрясенная самоубийством великого поэта.

Парадоксально, но, в отличие от стихов Цветаевой, не получивших в эмигрантской среде признания, за исключением не делавших погоды хвалебных отзывов Ходасевича и Берберовой, успехом пользовалась ее цветистая, импрессионистическая проза, на которую поэтесса перешла, в основном, с начала 30-х годов. «Эмиграция делает меня прозаиком...», - удрученно заключала она. Проза приносила ей время от времени хоть какие-то скудные гонорары. В этот период увидели свет «Мой Пушкин», «Мать и музыка», «Дом у Старого Пимена», «Повесть о Сонечке», воспоминания о М. Волошине, М. Кузмине, А. Белом. Цветаевские вещи малыми тиражами выходили в эмигрантских издательствах и печатались на страницах эмигрантских журналов «Воля России» и «Своими путями». Бралась она порой и за поденную редакторскую работу для альманаха «Ковчег».

Между тем жить семье было по сути не на что. Непрактичный, плохо приспособленный к будничным заботам Сергей Эфрон перебивался случайными литературными заработками, подвергнутый астрокизму большинством недавних соратников по Белому движению за свои просоветские высказывания и подозреваемый в связях с НКВД. В отличие от мужа, Марина Ивановна не питала иллюзий относительно установившегося в России режима, однако восторженно приветствовала выступление посетившего в 1928 году Париж Маяковского, чего ей тоже не простила эмигрантская пресса и французские власти.

Поэзия Цветаевой достигла к тому времени высокого мастерства. В ней продолжали звучать мотивы непонятости, одиночества, жажды и невозможности встречи, тема союза поэтов, подобного любовному союзу. В обращенном к Борису Пастернаку циклу «Провода» индивидуализированным символом единения Праги и Москвы делаются телеграфные провода:

Вереницею певчих свай,
Подпирающих Эмпиреи,
Посылаю тебе свой пай
Праха дольнего
По аллее...

Ответным обращением Пастернака являются три лирических стихотворения, навеянные образом Марины Цветаевой. Ее он избрал прототипом Марии Ильиной, героини романа в стихах «Спекторский». Оба поэта многое возлагали на личную встречу, но когда, наконец, встретились в Париже, куда Борис Леонидович приезжал в составе делегации советских писателей в июне 1935 года, эта долгожданная встреча вылилась в беседу двух духовно и психологически далеких друг от друга людей, живущих в разных мирах...

В исповедальной лирике пражского периода Цветаева поднимает мучившую ее тему преодоления плотского начала, бегства от всего материального в эмпиреи чистого духа, где

Ни рук ведь! Ни уст,
Чтоб припасть
Устами! – С бессмертья змеиным укусом
Кончается женская страсть!

И это пишет та, перу которой принадлежат всем нам памятные, распетые-перепетые строки: «Мне нравится, что вы больны не мной...»

Стихи, и в особенности исторические, а также сказочные поэмы Цветаевой постреволюционной поры далеко выходят за рамки чисто «женской» поэзии, в плену которой по большей части все же оставалась Анна Ахматова. Эти произведения демонстрируют удивительное разнообразие поэтических образов, форм, ритмов. Последний прижизненный сборник поэтессы, вобравший в себя стихотворения 1922-1925 годов, вышел уже в Париже, в 1928 году. А дальше – мучительный спад, кризис, который Цветаева преодолевала трудно и долго.

До этого, в ноябре 1925-го, она закончила вершинную поэму «Крысолов» (авторское обозначение: «лирическая сатира») на сюжет средневековой легенды о человеке, избавившем немецкий Гаммельн от крыс, выманив их из города чудесными звуками своей дудочки. А когда скаредные бюргеры отказались ему заплатить, он точно так же увел на гору мелодией дудочки всех городских детей. В интерпретации Цветаевой крысолов олицетворяет в поэме магическое, творческое начало. Крысы ассоциируются у нее с большевиками, поначалу враждебными обывательской стихии, но потом превратившимися в таких же буржуа, что и их недавние враги.

Во Франции Цветаева создала еще несколько поэм – «Новогоднее», «Поэму воздуха», а в 1928 году в парижском журнале «Современные записки» появилась трагедия «Федра», одно из самых впечатляющих произведений поэтессы. Каторжный труд художника, творчество, являющееся его долгом и освобождением от всего суетного, сквозным лейтмотивом проходит через цикл стихов «Стол» (1933) и другие поэтические произведения Цветаевой парижского периода.

Переезд во Францию усугубил тяготы эмигрантской жизни Марины Ивановны и ее семьи. «Никто не может вообразить бедности, в которой мы живем, - пишет она в своих воспоминаниях. – Мой муж болен и не может работать. Моя дочь зарабатывает гроши, вышивая шляпки. У меня есть сын, ему восемь лет. Мы вчетвером... медленно умираем от голода».

Тайна личности

В одном из своих писем Марина перечисляет всё, что кажется ей «суетой» и прахом, всё, что уводит от настоящей жизни: деньги, войны, новости, смену правительств, спорт, идеи, открытия, моду, «общественную жизнь», деловую жизнь, зрелища, литературные течения, футбол, конгрессы, лекции Бердяева(!)...

Казалось бы, Цветаева, как ни один художник, была откровенна и открыта всем. И в бесчисленных письмах друзьям, знакомым (близким и дальним), и в своей удивительной автобиографической прозе. В творчестве же всё представало в преображённом и даже мифологизированном виде. Марина была мастерица на это. Известна фраза из воспоминаний Анны Ахматовой об их единственной (двухдневной) встрече, точнее, - невстрече - в июне 1941 года, за два месяца до гибели Марины: «Страшно подумать, как бы описала эти встречи сама Марина, если бы она осталась жива, а я бы умерла 31 августа 41 г. Это была бы «благоуханная легенда», как говорили наши деды. Может быть, это было бы причитание по 25-летней любви, которая оказалась напрасной, но во всяком случае, это было бы великолепно». Ахматова приближение страшной развязки не почувствовала, не описала. Открытая всем Цветаева в восприятии каждого, кто её знал, мало похожа на тот образ самой себя, который создан в стихах.

Впрочем, вот какой её видели коллеги по творчеству в первые послереволюционные годы в замерзающей и голодной Москве.

Илья Эренбург: «Она казалась не то барышней-недотрогой, не то деревенским пареньком».

Павел Антокольский: «Её русые волосы коротко острижены... тёмно-синее платье... самого что ни на есть простейшего покроя туго стянуто в талии широким жёлтым ремнём. Через плечо перекинута кожаная сумка вроде офицерской. Куда бы ни шла эта женщина, она кажется странницей, путешественницей... не то монастырская послушница, не то мобилизованная сестра милосердия».

Надежда Мандельштам: «М.Ц. произвела на меня впечатление абсолютной естественности и сногсшибательного своенравия. Я запомнила стриженую голову, лёгкую – просто мальчишескую – походку и голос, удивительно похожий на стихи».

Но есть и другие воспоминания, людей, не зачарованных её поэзией. В 1914 году семья Эфронов (Марина, Сергей, его сестры, Аля с нянькой) на какое-то время вселились в дом Хин-Гольданской, довольно популярной с своё время писательницы. И вот что она пишет о Марине: «Очень красивая особа с решительными, дерзкими до нахальства манерами», «Марина – богатая и жадная, вообще, несмотря на поэзию, баба-кулак! Муж её – красивый несчастный мальчик Серёжа – туберкулёзный, чахоточный!» И в другом месте: «Она совершенно ломовой извозчик – эта самая «Марина Цветаева».

У Марины всегда был трудный характер и необыкновенная требовательность к людям. Но и себя она не щадила никогда. Порой жалела. Вот горькие строки 1938 года: «Я внезапно осознала, что я всю жизнь прожила за границей, абсолютно-отъединённая – за границей чужой жизни – зрителем: любопытствующим (не очень!), сочувствующим и уступчивым – и никогда не принятым в чужую жизнь».

Осенью 1937 года Сергей Яковлевич исчез: никто, кроме семьи, не знает что он получил разрешение вернуться в СССР. Немного раньше, весной 1937 года, уже уехала в Москву дочь. Уехали они, как оказалось, для того, чтобы через два года быть арестованными как «шпионы», получившие задания от «врагов Советской власти». Но об этом не знали ни Марина Ивановна, ни ее четырнадцатилетний сын, и в июне 1939 года они покидают Францию. Сын рвался на родину своих предков не меньше, чем отец и сестра.

Говоря о том, хотела ли возвращаться всегда до боли любившая Россию Цветаева, мы обычно забываем вот о чем:

Можно ли вернуться
В дом, который – срыт?

К 1937-1939 годам России, какую знала и любила Цветаева, действительно уже не было. Россия осталась больше в духовных достижениях прошлого (на наше счастье, бессмертных, возрождаемых), чем в реальном своем существовании. И эту реальность Цветаева не принимала даже издали; понимала, что жить ей в этой реальности будет невозможно. Поехала ради близких, чтобы не разрушать семью, как ради того же уехала в свое время из России. Единожды создав семью, Весы хранят ей верность на протяжении всей жизни.

Конец поэмы

Своей старинной приятельнице Вере Звягинцевой она призналась: «Как только я ступила на трап парохода, я поняла, что всё кончено». 18 июня 1939 года к Ленинграду подошёл пароход «Мария Ульянова». На нём, после 18 лет эмиграции, Цветаева вместе с сыном вернулась на родину. На следующий день она была уже в Москве. Так начался последний этап её «хождения по мукам». Какими были эти два последних года её жизни? Радость от встречи с дочерью и мужем, еще раньше с помощью советских спецслужб вернувшихся на родину, скоро сменилась ужасом за их судьбу. 28 августа 1939 году арестовывают Алю, ещё через два месяца – Сергея Яковлевича. Это был страшный удар. Но рядом четырнадцатилетний Мур, ради него она продолжала бороться, точнее, цепляться за жизнь: работала, упорно стремилась наладить быт, хлопотала за арестованных. Она сознательно перестала писать стихи, сказала той же Звягинцевой: «Стихи не помогают». Это было страшное признание. Ведь перед отъездом из Парижа своему другу Маргарите Лебедевой призналась: «Если не смогу там писать – покончу с собой».

Она занималась переводами, которые ей устраивали Пастернак и другие знакомые. Но это была подёнщина, которую она выполняла со свойственной ей тщательностью и профессионализмом. Единственный перевод, которому она отдала душу, была поэма (стихотворение) Бодлера «Le voyage» - «Путешествие», она перевела как «Плаванье». Мотивы отплытия, ухода из этого мира неслучайны. «Я не хочу – умереть, я хочу не быть», - записала она за год до смерти.

И всё же, хотя мысль о смерти не оставляла её («мысленно ищу глазами крюк»), та самая жажда жизни, о которой она когда-то, совсем юной, писала Розанову, - вдруг побеждала. «Я, когда не люблю, - не я». Последний из её «несостоявшихся» возлюбленных – поэт Арсений Тарковский. Именно к нему обращено её последнее стихотворение «Ты стол накрыл на шестерых...».

Невесело вам вшестером.
На лицах – дождевые струи...
Как мог ты за таким столом
Седьмого позабыть – седьмую...

Опять, снова, как раньше: «...В любви – чего я над собой ни делала – чтобы меня любили – как любую – то есть: бессмысленно и безумно – и – было ли хоть раз? Нет. Ни часу».

Последний удар судьба нанесла ей 22 июня 1941-го. Война стала окончательной катастрофой. Провожая Марину с сыном в эвакуацию в Елабугу, рассказывали что, Борис Пастернак перевязал её чемодан верёвкой и пошутил: крепкая, мол.

8 августа она с сыном отплыла в писательской группе на пароходе в эвакуацию и 18-го прибыла в городок Елабуга на Каме. Эвакуированные литераторы осели в Чистополе. В Елабуге никакой работы для уже немолодой женщины не было, и Цветаева написала заявление с просьбой принять ее посудомойкой в открывавшуюся в Чистополе столовую Литфонда. Благодаря этому она получила согласие на прописку.

28 августа Марина Ивановна вернулась в Елабугу к сыну, чтобы собраться для переезда в Чистополь. А 31-го числа свела счеты с жизнью, повесившись в доме Бродельщиковых, куда ее с сыном определили на постой. Перед смертью написала три записки: одна адресована тем, кто ее будет хоронить («эвакуированным»), другая – поэту Николаю Асееву с сестрами Синяковыми и третья – сыну, ненаглядному Муру.

«Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже... Люблю тебя безумно! Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь – что любила их до последней минуты, и объясни, что попала в тупик». Асеева и сестер Синяковых умоляла взять Мура к себе в Чистополь, «просто взять его в сыновья – и чтобы он учился. Я для него больше ничего не могу... А меня простите – не вынесла. МЦ». В записке «эвакуированным» просила: «Не похороните живой! Хорошенько проверьте».

Марину Ивановну Цветаеву похоронили 2 сентября 1941 года на Петропавловском кладбище в Елабуге. Могила затерялась. В 1960 году сестра поэтессы, Анастасия Цветаева, «между четырех безвестных могил 1941 года», в южной стороне кладбища у каменной стены установила крест с надписью: «В этой стороне кладбища похоронена Марина Ивановна Цветаева». В 1970 году на этом месте было сооружено гранитное надгробие. На высоком берегу Оки, в ее любимой Тарусе, согласно воле Цветаевой, установили камень (тарусский доломит) с надписью: «Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева».

Время все расставляет по местам. Не обошло оно забвением и имя Цветаевой. Ее ранним и поздним стихам давно уже «настал свой черед», и она всегда будет оставаться в числе наших главных поэтических спутников.

Быть нежной, бешеной
и шумной.
– Так жаждать жить! –
Очаровательной и умной, -
Прелестной быть!
Мое свершившееся чудо
Разгонит смех.
Я, вечно-розовая, буду
Бледнее всех.
Мои опущенные веки
– Ни для цветка! –
Моя земля, прости навеки,
На все века.
И так же будут таять луны
И таять снег,
Когда промчится этот
юный
Прелестный век.

«А потому сказываю тебе: прощаются грехи её многие за то, что она возлюбила много» (Евангелие от Луки).

Творчество Марины Цветаевой

В историю русской поэзии Марина Цветаева вписала новаторскую выразительную и исполненную высокого драматизма страницу.

Как многие поэты, Цветаева охотно верила указующим, намекающим «знакам судьбы». Полночь, листопад, суббота – она прочитала этот гороскоп легко и отчетливо. Рябина навсегда вошла в геральдику ее поэзии. Пылающая и горькая, на излете осени, в преддверии зимы, она стала символом судьбы, тоже переходной и горькой, пылающей творчеством и постоянно грозившей уйти в зиму забвения.

Дом в Трехпрудном, как никакой другой, она любила словно родное существо. Любила за то, что он в годы ее детства и юности был в полном смысле слова родным гнездом, надежно и безопасно спрятанным в неподвижной каменной листве огромного, как дремучий лес, города. Улицы прихотливо изгибались, взбегали на холмы, петляли; на пригорках стояли церквушки, на широких травянистых площадях высились соборы; шумели торжища, базары, ярмарки, торговые ряды; тысячи галок взлетали с крестов, вспугнутые неистовым колокольным звоном. В отличие от департаментского Петербурга Москва жила раскидистее, вольнее и своевольнее. Старомосковские замашки казались приезжему петербургскому чиновнику полнейшей азиатчиной. Петербург был фасадом империи, а Москва – обжитой и уютной российской усадьбой, раскинувшейся на семи холмах, пестрой, звонкой и своевольной. В характер Цветаевой Москва вошла сполна – она в нем запечатлелась подобно родительским генам.

Домашний мир и быт были пронизаны постоянным интересом к искусству. На шкапах, на книжных полках стояли бюсты античных богов и героев, с годами сделавшихся как бы членами семьи – так все они были знакомы и привычны. Не случайно у Цветаевой много мифологических образов и реминисценций – она, возможно, была последним в России поэтом, для которого античная мифология оказалась необходимой и привычной духовной атмосферой. Впоследствии она написала пьесы «Федра» «Тезеи», а дочь свою назвала Ариадной. Как знать, возможно, столь свойственное ей ощущение трагичности бытия, которое она для себя неизменно определяла словом «рок», зародилось вначале именно тогда, в детстве наполненном воздухом античной мифологии.

Отец был выходцем из бедного сельского священства, почти не отличавшегося по своему быту и привычкам от крестьянства. Оно хорошо было описано в свое время Н. Лесковым. Цветаева, кстати, высоко ценила его, особо выделяя «Соборян». Свою «двужильность» и трудолюбие она впрямую объясняла отцовским происхождением от той земли, где когда-то родился Илья Муромец: то был Талицкий уезд Владимирской губернии.

А мать сочетала в себе кровь немецкую, польскую и чешскую, что, возможно, и сказалось во взрывчатости темперамента Цветаевой. От матери к ней перешла прежде всего музыкальность, причем не просто способность к блестящему исполнительству, а особый дар воспринимать мир через звук. Прежде чем видеть предмет, явление или событие, она ощущала его звуковую ауру – дрожание и мерцание воздуха, обтекавшего окружающий мир. Цветаева сама говорила о своей отзывчивости на «новое звучание воздуха». Эта редкостная и драгоценная способность слушать музыку мира, безусловно, родственна блоковскому дару выявлять музыку из хаоса, что в конце концов и помогло ему, как мы знаем, услышать «музыку революции». Гениальность Блока заключалась, однако, в том, что он свой дар формировал и направлял волевым усилием. Цветаева в этом отношении была, скорее, эоловой арфой: воздух эпохи касался ее струн как бы помимо музыканта. В годы революции, преклоняясь перед Блоком и его «Двенадцатью», Цветаева, однако, не стремилась сделать самостоятельного шага в сторону блоковского «мирового пожара», но огненный ветер не обошел ее струн, и она ему не мешала.

Музыкальность, передавшаяся от ее матери, Марии Александровны Мейн, самым прямым образом сказалась в стихе, но опять-таки не в том смысле, что он певуч и мелодичен, а в самих приемах стихового «исполнительства». Что же касается певучести и мелодичности, обычно связываемых, в расхожем понимании, с музыкальностью, то их, за редкими исключениями, почти нет у Цветаевой. Она, наоборот, резка, порывиста, дисгармонична. Строку она, повинуясь интонации и музыкальным синкопам, безжалостно рвет на отдельные слова и даже слоги, но и слоги своевольно переносит из одного стихового строчечного ряда в другой, даже не переносит, а словно отбрасывает, подобно музыканту, изнемогающему в буре звуков и едва справляющемуся с этой стихией. Д. Бродский в одной из своих статей говорил даже о «фортепианном» характере цветаевских произведений. Сама она предпочитала говорить о виолончели, так как ценила в этом инструменте сочетание музыки с тембром и теплотою человеческого голоса.

Музыкальность Цветаевой (родственная пастернаковской) совершенно не похожа ни на символическую звукопись, ни на их обволакивающие и завораживающие гипноритмические гармонии. В отличие от символистов, украшавших слово музыкой (нередко с помощью филологии), Цветаева дожидалась, когда поэтическое слово само появится из звуковой влаги – из моря или из речевой реки, подобно лермонтовской русалке. Звук, музыка в ее сознании были лоном стиха и прародителем поэтического образа. Слово, выйдя на сушу – в поэтическую строку, в строфу, не могло, однако, забыть ни родной реки, ни моря, но поэтической связной речи оно должно было научиться лишь у поэта; грамоте и общению с людьми мог обучить лишь он. Уловив звук, заполучив его в свой слух, она превращалась в учителя – терпеливого, беспощадного и даже педантичного. Теперь прежде всего ей был важен смысл – речь. Не жалея стиха, совершенно не дорожа плавностью гармонии или ладом (чем так особенно и прежде всего дорожили символисты), она безжалостно резала строку цезурой, усекала стопы, резко – с помощью тире – отбрасывала слово вверх, так что оно начинало звучать в крайнем верхнем углу октавы; если надо, отрезав слог, отшвыривала его вниз, в следующую строку, и снабжала восклицательным знаком; иногда, наоборот, плавно замедляла бег строки, почти останавливала ее, повторяла в нескольких вариациях, чтобы смысл, отряхиваясь от звуковых капель, выступил в сияющей и прямой обнаженности. Естественно, что музыка стиха, столь властно подчиненная смыслу, преображалась: звуковое лоно-море, звучащая река оставались позади, но музыкально-смысловое естество не исчезало, а превращалось в резко индивидуальную музыку поэта-композитора Цветаевой. Музыка ее была атональной, нередко дисгармоничной с синкопированными ритмами. От слушателя-читателя она требует почти физического напряжения, внимательного и сосредоточенного вслушивания; эта музыка, чтобы зазвучать так, как задумано автором, должна была целиком полагаться на читателя-исполнителя и – нередко – читателя-виртуоза. Собственно музыке Цветаевой, по-видимому (как и Пастернаку), «соответствовал» Скрябин, не мог быть чужд Стравинский, а позднее – Шостакович, не случайно написавший несколько произведений на ее стихи.

Конечно, далеко не во всех стихах музыка выражалась в столь концентрированном виде. А. Цветаева отмечала, например, «шопеновский» период в ее творчестве 1918-1919 годов, но приметы подобной манеры можно обнаружить почти повсюду. Повсюду, но за исключением ранней Цветаевой – автора первых книг «Вечерний альбом» и «Волшебный фонарь».

И та и другая книги были сборниками почти полудетских стихов, очень искренних, непосредственных и чистых. В них Цветаева просто и неискушенно обрисовывала семейный уклад родительского дома в Трехпрудном. «Пишет она, - очень метко замечала М. Шагинян в своей тогдашней рецензии, - как играют дети, - своими словами, своими секретами, своими выдумками...»

Именно тогда, в тех первых, наивных, но уже талантливых книжках, выявилось драгоценнейшее качество ее как поэта – тождество между личностью (жизнью) и словом. Стихи записывались в альбом (в традициях всех русских барышень XIX века), записывались вечерами в светлом круге от керосиновой лампы, в меркнущей тишине дома, в ожидании неизбежного: «Дети, спать!» Отсюда и название первой книги – «Вечерний альбом». По сути, это был дневник очень одаренного и наблюдательного ребенка. Но от многих своих сверстниц, тоже писавших стихи, юная Цветаева отличалась в своем альбоме, по крайней мере, двумя чертами: ничего не выдумывала, то есть почти не впадала в сочинительство, и никому не подражала.

Быть самой собою, ни у кого ничего не заимствовать, не подражать, не подвергаться влияниям – такою Цветаева вышла из детства и такою осталась навсегда.

И это притом, что она вся укоренена в традициях. Ее корни разветвлены и многочисленны, но то, что произрастает на них, всегда очень трудно соотнести с теми или иными предшествовавшими художественными явлениями.

«Вечерний альбом» и «Волшебный фонарь» интересны для нас сейчас как книги-предвестия будущей Марины Цветаевой. В них она вся – как в завязи: со всей предельной искренностью, ясно выраженной личностностью; и даже нота трагизма, в целом для этих книг не характерная, все же глухо прозвучала среди детски простодушных и наивно-светлых стихов:

Ты дал мне детство лучше сказки
И дай мне смерть в семнадцать лет...

(«Молитва»)

Первым, кто сразу же прочитал «Вечерний альбом» и тотчас на него откликнулся, был Максимилиан Волошин. По его мнению, до Цветаевой никому в поэзии не удавалось написать о детстве из детства. О детстве обычно рассказывали взрослые – сверху вниз. «Это очень юная и неопытная книга, - писал Волошин. – Многие стихи, если их раскрыть случайно, посреди книги, могут вызвать улыбку. Ее нужно читать подряд, как дневник, и тогда каждая строчка будет понятна и уместна. Если же прибавить, что ее автор владеет не только стихом, но и четкой внешностью внутреннего наблюдения, импрессионистической способностью закреплять текущий миг, то это укажет, какую документальную важность представляет эта книга, принесенная из тех лет, когда обычно слово еще недостаточно послушно, чтобы верно передать наблюдение и чувство...»).

Для гимназистки Марины Цветаевой, тайком выпустившей свой первый сборник, такой отзыв был великой радостью и поддержкой. В Волошине она нашла друга на всю жизнь.

Одобрительно отозвался о «Вечернем альбоме» и К. Гумилев. «Марина Цветаева внутренне талантлива, внутренне своеобразна... эта книга, - заключал он свою рецензию, - не только милая книга девических признаний, но и книга прекрасных стихов».

Что и говорить, не всегда на первую книгу безвестного автора, неровную, наивную и полудетскую, выпадают столь высокие оценки. Достаточно одобрительно отозвался о книге «Вечерний альбом» и признанный мэтр – Валерий Брюсов. Правда, как и подобает мэтру, он был более сдержан.

Хотя оценки М. Волошина, М. Шагинян, В. Брюсова, Н. Гумилева и казались завышенными, Цветаева их вскоре оправдала. Как поэт и как личность она развивалась стремительно и уже через год-два после первых наивно-отроческих книг была другою. За это время она прошла через искусы книжного, полутеатрального романтизма, перепробовала (в неизданных «Юношеских стихах») разные маски, разные голоса и темы, вплоть до «отверженных» (цикл любовных стихов, посвященных Софье Парнок), успела побывать в образах цыганки, грешницы, куртизанки и даже участницы разбойничьей вольницы – все эти примерки разных ролей и книжных судеб оставили в ее творчестве несколько прекрасных по своей темпераментности и словесной яркости стихов, уже полностью предвещавших зрелую Цветаеву. Однако книга «Юношеские стихи» никогда не была напечатана и по существу, то есть фактически, по-читательски, никто не знал Цветаеву, а из тех, кто в нее верил и продолжал следить, давая мудрые советы, остался один Волошин. Именно на него и на своего мужа, Сергея Эфрона, она и полагалась больше всего.

А между тем был уже канун Революции, и, надо думать, совершенно не случайно, а повинуясь интуиции, она стала писать стихи, в которых гудит и свищет ветер России. Вспомним слова Цветаевой о ее «отзывчивости» на «новое звучание воздуха». Не эта ли отзывчивость заставила ее захлебнуться – в самый канун Революции – ветровой стихией? Россия, родина входила в ее душу и стих широким полем и высоким небом, в ее стихах 1916-1917 годов много пространства, дорог, быстро бегущих туч и солнца, чьих-то настороженных теней, шорохов, зловещих криков полночных птиц, багровых закатов, предвещающих бурю, и лиловых беспокойных зорь...

Как никогда слушает она в эти годы, уже потемневшие от надвигающейся грозовой тучи, народную речь, жадно пьет из этого источника, поит ею свое слово, словно предчувствуя, что надо напиться в запас – перед безводьем эмиграции.

В отличие от Блока и Маяковского она не разглядела и не поняла тогда всего смысла надвигающейся грозы, но соленые брызги стихии, зарницы и всполохи уже падали на ее стихи и вызывали образы и мотивы, почти незнакомые ей прежде.

Распахнутость ее голоса навстречу ветрам, площадям, дневному и ночному бытию, а затем, с годами, своей эпохе и миру исподволь роднила ее с Маяковским – при всей, разумеется, разнице, которую и она отчетливо понимала.

Стихи 1916-1917 и дальнейших годов составили книги «Верст» (их было две – «Версты I» и «Версты II»), Талант ее развивался в ту пору все более упругими и все более настойчивыми центробежными толчками: ее поэтическая личность раздвигала свои пределы, отыскивая точки соприкосновения, взаимопонимания, любви и доверия в широких пространствах мира.

А мир воевал, шла война, и eй не виделось конца, он корчился в неисчислимых страданиях, позоре и унижении. Поэзия Цветаевой, чуткая на звук, различала голоса бесчисленных дорог, уходящих в разные концы света, но одинаково обрывающихся в темной безглазой и смертной пучине войны.

Мировое началось во мгле кочевье...

Жалость и печаль переполняли е сердце.

Бессонница меня толкнула в путь.
– О, как же ты прекрасен, тусклый Кремль мой! –
Сегодня ночью я целую в грудь –
Всю круглую воюющую землю!..
(«Сегодня ночью я одна в ночи...»)

Над обеими книгами «Верст» Цветаева вплотную работала, готовя их к печати в 1921 году. По первоначальному замыслу, это должна была быть, конечно, одна книга, и Цветаева хотела дать ей прекрасное название «Матерь-Верста». Книгу пришлось разделить на две по издательским причинам.

Трагично, горестно, бедственно звучали ее стихи, вызванные войною. Среда шовинистического угара тех лет, барабанной пропаганды, призывов, в том числе и стихотворных, вести войну до полного конца Цветаева сохранила позицию человека, потрясенного скорбью и недоумением. Она была, конечно, далека от антимилитаристской позиции Горького или Маяковского, не разбиралась в разноголосице политических партий, но голос в защиту страдающего человека в ее стихах хорошо слышен. Бедствия народа – вот что пронзило ее душу.

Чем прогневили тебя эти серые хаты, -
Господи! – и для чего стольким простреливать грудь?
Поезд прошел, и завыли, завыли солдаты,
И запылил, запылил отступающий путь...
(«Белое солнце и низкие, низкие тучи...»)

В годину народного горя, пусть еще не понимая всех его причин и масштабов, она восприняла народный плач («вой»!) как звук себе родственный и близкий. И она откликнулась на него всем сердцем и всею силой возмужавшего таланта.

Вместе с народным горем в ее стих вошло и народное слово.

Обделенная сказкой в детстве, не имевшая традиционной и чуть ли даже не обязательной для русского поэта няни, Цветаева жадно наверстывала упущенное. Сказка, былина, причеть, целые россыпи заклятий и наговоров, огромный, густонаселенный пантеон славянских языческих божеств – весь этот многоцветный поток хлынул в ее сознание, в память, в поэтическую речь. Она зачитывается былинами и сказками. Ее поражал язык, переливчатый, многострунный, полный неизъяснимой «чары», прелести – «обморачанья». Крестьянские корни ее натуры, шедшие из владимирской земли, проросшие в московскую, словно зашевелились там, в глубине, в прапамяти, в поэтическом до-сознании. То, что Цветаева вычитывала, она как бы вспоминала. Русскому фольклору не понадобилось долго и трудно обживаться в ее душе: он просто в ней очнулся. Но тогда, в 1917, в 1918 и даже в 1919 году, она его придержала, лишь отчасти впустив в лирику: то был ее тайный клад, ее охранная грамота на пути в будущее, то есть к поэмам «Царь-Девица», «На Красном коне», «Молодец» и другим. Однако в стихах, составивших сборник «Версты II», есть несколько произведений, в которых фольклорная «чара» (любимое цветаевское слово) уже хорошо чувствуется.

Заклинаю тебя от злата,
От полночной вдовы крылатой,
От болотного злого дыма,
От старухи, бредущей мимо,
Змеи под кустом,
Воды под мостом,
Дороги крестом,
От бабы – постом,
От шали бухарской,
От грамоты царской,
От черного дела,
От лошади белой.
(«Заклинаю тебя от злата...»)

На первый взгляд, «фольклорность» Цветаевой кажется неожиданностью, впрочем, возможно, она такою и была, так как никогда прежде, за исключением немногих и, как правило, невыразительных стихов, она не проявлялась. Да и как можно было ее ожидать, если почти ничто в общем-то не способствовало развитию этой стороны ее таланта. Достаточно сказать, что Цветаева совершенно не знала русской деревни, никогда не бывала там. Русская природа, правда, открывалась ей в Тарусе, но только как пейзаж, почти лишенный исконных «деревенских» примет. Вряд ли она знала, что такое гумно или рига. Могла ли она отличить рожь от пшеницы? Извечный крестьянский календарь сельскохозяйственных работ напоминал о себе лишь традиционными церковными праздниками, аккуратно соблюдавшимися в цветаевской семье. Не было у Цветаевой, как сказано, и русской няни, у нее были бонны – немки и француженки. Мать, Мария Александровна, лучше знала немецкие сказки, чем русские; что касается отца, родом из владимирских мужиков, который единственный в семье мог бы приобщить дочь к народной культуре, то он в жизнь детей почти не вникал, а занятия античностью перекрывали все его интересы в этой области. Но что-то, значит, жило в ее душе, что-то находилось в самом составе ее таланта, что и при такой обделенности помогло семени произрасти, а песне выпеться.

В одном из своих писем, отвечая на вопрос корреспондента, употребившего не понравившееся ей выражение «народный элемент», она сказала: «...«народный элемент»? Я сама народ...»

Здесь нельзя забывать, что при всех своих боннах, немках и француженках, при германской ориентации матери, при своем трехлетнем житье в заграничных пансионах Цветаева была прежде всего жителем Москвы.

– Москва! – Какой огромный
Странноприимиый дом!
Всяк на Руси бездомный,
Мы все к тебе придем...
(«– Москва! – Какой огромный...»)

Дом Цветаевых был окружен морем московского люда, и волны ладного московского говора, перемешанного с диалектными речениями приезжих мужиков, странников, богомольцев, юродивых, мастеровых, бились и бились в стены и уши отзывчивого жилища. Московским говором восхищался Пушкин. Цветаева, выйдя за порог отцовского дома, окуналась с головою в эту родную языковую купель. Еще в младенчестве была она крещена московской речью, вот почему – через годы – она так легко и многозвучно, не потеряв ни красок, ни оттенков, ни распевности, ни отзвучий, ожила в ее стихе.

Конечно, должна была быть и природная – от таланта, от Бога – отзывчивость на эту речь. Но, как уже говорилось, в душе Цветаевой господствовало музыкальное, слуховое начало, и она просто не могла не воспринимать музыки, красоты, очарования, прелести и богатства московской речи, составлявшей живительный воздух ее бытия – и в раннем детстве, и в юности, и позже.

Из стихов «Верст» видно, какое огромное интонационное разнообразие русской немыслимо гибкой и полифоничной речевой культуры навсегда вошло в ее слух. Этого богатства хватило ей не только на стихи «Верст», а затем на большие поэмы, но и на прозу – на всю жизнь. При своей феноменальной слуховой памяти природного музыканта ей было нетрудно не только сохранить этот бесценный запас во все годы эмиграции, когда речевое море отступило от нее, оставив на каменном островке парижской улицы, но и постоянно творчески варьировать, аранжировать и даже приумножать его. В русской поэтической речи нашего века художественный вклад Цветаевой – языковой, языкотворческий и интонационно-синтаксический – весом и значителен. Национальное начало в ее поэзии выразилось с большой силой и интенсивностью.

Но подлинным несчастьем, или, по ее любимому и трижды оправданному выражению, «роком», было постоянное отсутствие читателя и слушателя. Ни стихи из книги «Юношеские стихи», ни произведения, составившие вышедшую лишь в 1922 году книгу «Версты», ни ее проза, ни пьесы, которых она написала несколько, - ничто не было достоянием читателя.

Ее талант, подобный речи или даже проповеди, всегда обращенный как бы к некоей аудитории или толпе, собравшейся на площади, оказался обреченным на немоту. Однажды, отвечая корреспонденту, с горечью сказавшему, что ее, Цветаеву, «не помнят», она написала: «Нет, голубчик, меня не «не помнят», а просто – не знают. Физически не знают. Вкратце: с 1912 г. по 1920 г. я, пиша непрерывно, не выпустила, по литературному равнодушию, вернее по отсутствию во мне литератора (этой общественной функции поэта) – ни одной книги. Только несколько случайных стихов в петербургских «Северных Записках». Я жила, книги лежали. По крайней мере три больших очень книги стихов – пропали, т. е. никогда не были напечатаны. В 1922 г. уезжаю за границу, а мой читатель остается в России, куда мои стихи… не доходят… Итак, здесь – без читателя (Цветаева пишет эти строки в 1933 году в Париже), в России – без книг…»

Надо ли говорить, что для поэта это подлинная трагедия.

В эти годы (в молодые, да, впрочем, и позже) судьба Цветаевой была полной противоположностью ахматовской все нараставшей славе, за которой она следила без зависти, но с полным пониманием несхожести их литературных жизней. Увы, через несколько лет неусыпная трагедия, зорко следящая за российскими поэтами, жестоко казнящая их, обрывающая жизни и редко милующая, настигла и Ахматову.

В годы революции драматичность судьбы Цветаевой, страдавшей от безвестности и непризнания, усугубилась опасной двусмысленностью положения, в котором она оказалась из-за того, что ее муж, Сергей Эфрон, был в рядах белой армии. Почти три года, живя в голодной Москве, терпя не просто нужду, а нищету, потеряв ребенка, умершего от голода, она не имела о муже никаких сведений. Лишь позднее выяснилось, что Эфрон волною отступления был унесен в Чехию, став эмигрантом. Если сказать, что Цветаева любила его, это значит почти ничего не сказать: она его боготворила и все эти три года безвестья были для нее пыткой, страшнее которой она не могла себе вообразить. В красной Москве она, жена белого офицера, чувствовала себя отщепенкой, и чувство невольной вины, ожидание возмездия и готовность принести себя в жертву стали мотивами ее лирики тех лет. Она пишет, кроме того, книгу стихов (вышедшую за границей через несколько десятилетий) «Лебединый стан», где, полагаясь на интуицию, прославляет белое движение. Не вдаваясь ни в какую политику, она прославляет эту армию просто за то, что в ее рядах был ее любимый. Но, правда, прославляла ее исключительно песней глубочайшей скорби и траура, потому что только такая интонация могла выразить ее страх и отчаяние. Ее лирика годов революции и гражданской войны, когда вся она была поглощена ожиданием вести от Сергея Эфрона, проникнута печалью и страстной, почти отчаявшейся надеждой. «Я вся закутана в печаль, - писала она. - Я живу печалью». Стихов было написано много, и среди них есть подлинные жемчужины. Омытые слезами, отшлифованные скорбью, они были скрыты от всех глаз в кипе рукописей. Она писала их исключительно для себя, уходя, по ее словам, «в тетрадь, как в келью». Ее могучий темперамент был несчастными обстоятельствами жизни наглухо замурован. Правда, три или четыре раза Цветаевой удавалось выступать на вечерах, но почти всегда, от тоски и отчаяния, она срывалась в эпатаж: читала стихи из «Лебе­диного стана» с офицерской полевой сумкой через плечо. Интересно, что вопреки своему положению и даже желанию Цветаева, как об этом свидетельствуют ее стихи и дневниковые записи, испытывала к красной Москве все больше и больше симпатий. Она жила, как все, бедствовала, как все, и это сразу же роднило ее со множеством людей. Надо прибавить к этому всегдашнюю цветаевскую ненависть к «буржуазности», к миру «сытых».

Два на миру у меня врага,
Два близнеца – неразрывно-слитых:
Голод голодных – и сытость сытых!..

В годы революции Цветаева вглядывалась в открывшуюся ей новь без враждебности и без раздражения, более того, доброжелательно и с жадным художническим вниманием.

Она знакомится с революционно настроенной молодежью из вахтанговской студии, заражается их энтузиазмом и пишет несколько романтических пьес, изящных и пылких, которые, увы, так и не были поставлены в те годы.

Всем высоким строем своей смятенной, сумбурной и одинокой души она была на стороне «голодных», а не «сытых» и всегда любила демонстративно подчеркнуть это важное для нее обстоятельство. «...Себя причисляю к рвани»,- сказано ею в одном из стихотворений тех лет. Не забудем, она была из тех немногочисленных тогда поэтов, кто восторженно – как свое, родное, близкое – принял поэму Блока «Двенадцать». А ведь именно отношение к этой поэме отрезало тогда всех принявших революцию от ее врагов и колеблющихся. Очень рано, и опять-таки в годы революции, оценила она по достоинству и трубный глас Маяковского: она высоко чтила в нем олицетворенную мощь революционной России.

Превыше крестов и труб,
Крещенный в огне и дыме,
Архангел-тяжелоступ –
Здорово, в веках, Владимир!
(«Маяковскому»)

В те же годы пишет она и большую поэму «Царь-Девица», в эпилоге которой прославляется красный мятеж против царя и сытых. Романтический отсвет лежит и на поэмах «На Красном коне», «Переулочки», словно настоянных на русском фольклоре. Все шло к тому, чтобы Цветаева с головою ушла в кипучую революционную действительность.

Эмиграция оказалась бедой, несчастьем, нищетой, бесконечными мытарствами, тоской и – невольным, незаслуженным позором в официальных кругах ее родины, повлекшим за собою отлучение от родной земли.

В эмиграцию она привезла с собою незаконченного «Молодца» - последнюю из своих русских фольклорных поэм. В эмиграции, где она страдала от языкового безводья, потому что живое бытование русского языка сузилось до отдельных островков, «Молодец», с его фольклорной мощью, надежно спасал ее, как, впрочем, и тот большой запас речевой стихии, что неистребимо продолжал жить, не уменьшаясь и не оскудевая в ее душе. Завершая «Молодца», она, может быть, сама того не подозревая, укладывала первые рельсы своей дороги на родину. Первые три года (до конца 1925-го) Цветаева жила в Праге, вернее, под Прагой, в пригородах – Вшенорах и Мокропсах. Из всех эмигрантских лет и мест самыми светлыми и дорогими оказались годы в Чехии. Она много писала, у нее были друзья, а эмигрантские недруги, которые затем травили ее за симпатии к Советской России, еще в ней не разобрались; у них с Сергеем родился сын, что давало ей возможность говорить о своей породненности с горячо любимой Чехией.

Стихов она писала много, и среди них есть подлинные шедевры. Щемящей пронзительностью и художественной высотой отличаются стихи, посвященные разлуке с родиной. Впервые ей удалось издать сразу несколько книг: «Царь-Девицу», «Стихи к Блоку», «Разлуку», «Психею», «Ремесло». Это был своего рода пик, после которого наступил резкий спад – не в смысле творчества, а в отношении изданий. Судьба, давшая передышку, снова замкнула ее выход к читателю. В 1928 году появился последний прижизненный сборник Цветаевой «После России», включивший в себя стихи 1922-1925 годов. Но ведь Цветаева писала, по крайней мере, еще пятнадцать лет!.. И, следовательно, все, что было написано после 1925 года: ни стихи, ни поэмы, ни проза, ни драмы – никогда не появлялось в ее книгах, потому что книг больше не было. Рок, о котором она говорила, что он казнит ее безвестьем, настиг Цветаеву в пору ее оторванности от родины.

Среди произведений чешского периода особо выделяются ее «Поэма Горы» и «Поэма Конца». Эту своеобразную лирико-трагедийную поэтическую дилогию Борис Пастернак назвал «лучшею в мире поэмой о любви». В ее сюжете – краткая, но драматичная история реальных взаимоотношений, связанных с увлечением Марины Цветаевой эмигрантом из России Константином Радзевичем. Поэмы интересны не только тем, что история любви передана в них с исключительной силой драматического психологизма, не только превосходными пражскими пейзажами, но и удивительным сочетанием в них любовного романа с саркастической нотой обличения мещанской, сытой повседневности, буржуазного строя, уродливых отношений, смещающих истинные человеческие ценности. В этом смысле дилогия неожиданно близка поэме В. Маяковского «Про это». Они настолько родственны, что могла бы закрасться мысль о повторении Цветаевой великого образца, но она еще не знала в то время этой поэмы. Их перекличка лишний раз говорила о том, что цветаевская любовь к Маяковскому не была лишь читательской симпатией к крупному поэту. Не случайно, кстати, что, когда Маяковский в 1928 году приехал в Париж, именно Цветаева представляла его публике и пропагандировала его творчество, поплатившись за это отлучением от эмигрантских журналов и газет, все же предоставлявших ей до этого возможность печататься и иметь какой-то, пусть нищенский заработок. Саркастическая нота, прозвучавшая в поэме-дилогии, появлялась в стихах Цветаевой – периода эмиграции – достаточно часто. Она пишет «Поэму заставы» - о бедственном положении рабочих, влачащих жалкое существование среди мира сытых и довольных.

Мир сытых, равнодушных постоянно стоял перед глазами Цветаевой. Разоблачению мещанства, филистерства посвящена и большая поэма «Крысолов», построенная на мотивах немецкого фольклора. В поэме «Лестница» Цветаева создает символический образ Лестницы человеческого бесправия. Символичен и образ пожара – сна-пожара – в финале поэмы: жильцы доходного дома подняли мятеж, подожгли здание и Лестница обрушилась.

В эмиграции Цветаева не прижилась. Очень быстро выявились глубочайшие расхождения между нею и буржуазно-эмигрантскими кругами. Все чаше и чаще ее стихи, поэмы, проза отвергались и газетами, и журналами. Нищета, унижение, бесправие окружили поэта со всех сторон, и лишь с помощью нескольких друзей, помогавших ей материально, она могла сводить концы с концами. Ее письма тех лет потрясают как глубиной отчаяния, так и силою надежды, все же никогда не покидавшей Цветаеву. Она продолжала трудиться каждый день и каждый свободный час. По воспоминаниям дочери Ариадны, Цветаева ежедневно шла к письменному столу, как рабочий идет к своему станку. Одним из наиболее драматичных произведений этого периода была «Поэма Воздуха», которую с равным правом можно было бы назвать «Поэмой удушья» или «Поэмой самоубийства». Написанная, скорее всего, не для печати, очень сложная по своему стиховому коду, до сих пор никем внятно не расшифрованная, она свидетельствует о том, какие мучительные фазисы проходил ее непрестанно ищущий дух, к какой высоте он стремился и в какие бездны срывался. Но характерно, что и в этой, наиболее личной поэме, звучащей, как крик боли и отчаяния, Цветаева не забывает о дилемме: «Голод голодных и – сытость сытых».

С горечью и болью встретила Цветаева известие о захвате Чехословакии фашистской Германией. Ее стихи, посвященные Чехии, борющемуся чешскому народу, стали яркой страницей антифашистской поэзии. «Стихи Чехии» говорят о том, какой страстной защитницей гуманистических идеалов была Цветаева. Она выступила в этих стихах, оказавшихся последним взлетом ее таланта, художником пламенного гражданского темперамента, ярким публицистом и политическим оратором.

Антифашистские стихи достойно завершили ее поэтический путь. Дальнейшие события сложились, как известно, так, что она уже не смогла плодотворно работать.

Поэт умирает – его поэзия остается. Исполнилось пророчество Цветаевой, что ее стихам «настанет свой черед». Сейчас они вошли в культурную жизнь мира, в наш духовный обиход, заняв высокое место в истории поэзии.

Список литературы

Сценарии

  1. Крапивина, И. Н. «Красною кистью рябина зажглась…» / И. Н. Крапивина // Читаем, учимся, играем. – 2017. - № 7. – С. 53-58.
  2. Бикеева, В. «Я жажду сразу – всех дорог!..» / В. Бикеева // Праздник в школе. – 2017. - № 7. – С. 59-93.
  3. Бикеева, В. «Сквозь каждое сердце» / В. Бикеева // Праздник в школе. – 2015. - № 2. – С. 3-28.
  4. Игнатова, Г. И. «Сквозь легкое лицо проступит – лик…» / Г. И. Игнатова // Уроки литературы. – 2013. - № 5. – С. 4-8.
  5. Шишкина, Е. А. Вечер поэзии / Е. А. Шишкина // Уроки литературы. – 2013. - № 5. – С. 9-12.
  6. Чубарова, А. «Голос мой крылатый…» / А. Чубарова // Сценарии и репертуар. – 2006. – Вып. 17 (58). – С. 5-44.
  7. Ефремова, Н. «С требованием веры и с просьбой о любви» / Н. Ефремова // Сценарии и репертуар. – 2005. - № 21 (38). – С. 40-55.
  8. Мищенко, Е. В. Праздник, посвященный дню рождения Марины Цветаевой / Е. В. Мищенко // Классный руководитель. – 2005. - № 4. – С. 150-160.
  9. Данилина, Т. Москва Марины Цветаевой / Т. Данилина // Литература в школе. – 1997. - № 5. – С. 154.
  10. Пастухова, Л. Н. «Если душа родилась крылатой» / Л. Н. Пастухова // Литература в школе. – 1991. - № 3. – С. 107.
  11. Мнухин, Л. Цветаевский праздник поэзии / Л. Мнухин //Наука и жизнь. – 1985. - № 6. – С. 67-68.

О Марине Цветаевой

  1. Николаева, О. Ева и Лилит / О. Николаева // Знамя. – 2017. - № 9. – С. 107-113.
  2. Клинг, О. Путь в будущее (1908-1921): мимо литературы / О. Клинг // Знамя. – 2017. - № 9. – С. 117-132.
  3. Петкевич, Ю. Какие это были ангелы… / Ю. Петкевич // Знамя. – 2017. - № 9. – С. 114-116.
  4. Гардзонио, С. Слоним многоликий / С. Гардзонио // Знамя. – 2017. - № 9. – С. 133-144.
  5. Наполитано, П. «Переводимы смыслы. Слова непереводимы» : о переводе «Записных книжек» Марины Цветаевой 1919-1921 годов на итальянский язык / П. Наполитано // Знамя. – 2017. - № 9. – С. 183-185.
  6. Марина Цветаева и современная поэзия // Знамя. – 2017. - № 9. – С. 186-206.
  7. Толкачева, Е. В. Крым Марины Цветаевой / Е. В. Толкачева // Литература в школе. – 2017. - № 7. – С. 91-11.
  8. Ярцева, Н. «Я любовь узнаю по боли…» / Н. Ярцева // Тайны и преступления. – 2017. - № 4. – С. 78-86.
  9. Осипов, Ю. Единственный судья: будущее / Ю. Осипов // Смена. – 2017. - № 3. – С. 4-19.
  10. Прохорова, Т. Диалог поэтов : Борис Пастернак и Марина Цветаева / Т. Прохорова // Вопросы литературы. – 2017. - № 2. – С. 134-146.
  11. Азадовский, К. «Неистовое» письмо Марины Цветаевой / К. Азадовский // Звезда. – 2016. - № 9. – С. 14-29.
  12. Сазанович, Е. Марина Ивановна Цветаева. Одна из всех – за всех – против всех! / Е. Сазанович // Юность. – 2016. - № 8. – С. 81-83.
  13. Фаликов, И. Не загладить тех могил… / И. Фаликов // Независимая газ. 2016. – 9 июня. – С. 4. – (Прилож.).
  14. Фаликов, И. Твоя неласковая ласточка / И. Фаликов // Дружба народов. – 2016. - № 6. – С. 153-193.
  15. Хачатурян, Л. В. Дневник поэта как литературный памятник / Л. В. Хачатурян // Русская литература. – 2016. - № 4. – С. 181-190.
  16. Поэтесса Марина Цветаева // Аргументы и факты. – 2016. - № 1. – С. 46.
  17. Дардыкина, Н. Воскрешение возможно / Н. Дардыкина // Московский комсомолец. – 2015. – 31 янв. – С. 7.
  18. Колесникова, Е. Д. Французские лики Марины Цветаевой / Е. Д. Колесникова // Русская литература. – 2014. - № 1. – С. 225-233.
  19. Сениа, В. Вшеноры – «болдинская осень» Марины Цветаевой / В. Сениа // Нева. – 2013. - № 10. – С. 216-225.
  20. Кузнецова, А. «Бог ходит разными путями» / А. Кузнецова // Наука и религия. – 2013. - № 10. – С. 40-44.
  21. Ардер, А. Караульный на посту разлук / А. Ардер // Чудеса и приключения. – 2013. - № 8. – С. 37-39.
  22. Лубенникова, Е. «Потому что прочесть скорее, чем выслушать» : неизвестное письмо Марины Цветаевой 1940 года / Е. Лубенникова // Наше наследие. – 2013. - № 105. – С. 80-89.
  23. Аннинский, Л. Отраженный удар / Л. Аннинский // Дружба народов. – 2013. - № 1. – С. 215-223.
  24. Мурзина, М. Отказываюсь – быть / М. Мурзина // Аргументы и факты. – 2012. - № 41. – С. 45.
  25. Михайлов, И. Рыба – Алабуга / И. Михайлов // Независимая газ. – 2012. – 11 окт. – С.12.
  26. Недошивин, В. На свет рождаемся для любви / В. Недошивин // Российская газ. – 2012. – 8 окт. – С. 10.
  27. Нодель, Ф. А. О Марине Цветаевой / Ф. А. Нодель // Русский язык. – 2012. - № 9. – С. 48-50.
  28. Мать – Страсть – Русь // Литературная газ. – 2012. - № 39. – С. 1, 5.
  29. Быков, Д. Цветаева как учитель жизни / Д. Быков // Собеседник. – 2012. - № 38. – С. 18.
  30. Ефремова, Д. «Меня, такой живой и настоящей, на ласковой земле» / Д. Ефремова // Культура. – 2012. - № 37. – С. 8.
  31. Крыщук, Н. «На всякую муку иду не упрямясь» / Н. Крыщук // Первое сентября. – 2012. - № 16. – С. 22.
  32. Брайловская, С. Последняя тайна поэта / С. Брайловская // Российская газ. 2011. – 31 августа. – С. 15.
  33. Оберемко, В. Ненасытная душа Марины / В. Оберемко // Аргументы и факты. – 2011. - № 35. – С. 22.
  34. Григорьева, Л. Две недели в классической мансарде / Л. Григорьева // Литературная газ. – 2011. - № 34. – С. 5.
  35. Дени, А. Как сладко верить: чудо есть! / А. Дени // Крестьянка. – 2010. - № 12. – С. 64-67.
  36. Каликинская, Е. И. «Человек» Цветаевой – распавшийся союз с Богом / Е. И. Каликинская // Человек. – 2010. - № 2. – С. 163-169.
  37. Айзенштейн, Е. Как луна одна сквозь льды окна / Е. Айзенштейн // Нева. – 2009. - № 10. – С. 181-186.
  38. «Мне очень нравился Лорка…» // Звезда. – 2009. - № 6. – С. 154-156.
  39. «Отнимите у меня писанье – просто не буду жить…» // Юность. – 2008. - № 10. – С. 59-66.
  40. Письма Марины Цветаевой к Анне Тесковой // Литературная Россия. – 2008. - № 41. – С. 8-9.
  41. Борщевская, М. Прохожий, остановись!.. / М. Борщевская // Литература. – 2008. - № 6. – С. 21-28.
  42. Щербинина, О. Цветаева. Живой звук / О. Щербинина // Нева. – 2007. - № 10. – С. 190-197.
  43. Мне имя – Марина // Литературная учеба. – 2007. - № 5. – С. 56-91.
  44. Аннинский, Л. Эфрон Марины Цветаевой / Л. Аннинский // Родина. – 2007. - № 9. – С. 100-105.
  45. Головко, В. Мы цепи таинственной звенья / В. Головко // Литературная Россия. – 2006. - № 52. – С. 7-9.
  46. Геворкян, Т. Мифы и догадки при свете фактов / Т. Геворкян // Вопросы литературы. – 2006. - № 5. – С. 248-282.
  47. Дайс, Е. Марина и Орфей / Е. Дайс // Нева. – 2006. - № 8. – С. 185-196.
  48. Кудрова, И. Свет мой, зеркальце… / И. Кудрова // Звезда. – 2006. - № 6. – С. 203-208.
  49. Головко, В. Взрыв и взлом / В. Головко // Литературная Россия. – 2006. - № 25. – С. 8-10.
  50. Корсакова, Т. Марина. Заповедная страна / Т. Корсакова // Литературная газ. – 2006. - № 2/3. – С. 14.
  51. Цветы и гончарня : письма // Наше наследие. – 2005. - № 73. – С. 72-85.
  52. Панн, Л. Из любви пешеходов : о переписке М. Цветаевой и Н. П. Гронского / Л. Панн // Новый мир. – 2005. - № 3. – С. 143-156.
  53. Духанина, М. Нецелованный крест / М. Духанина // Новый мир. – 2005. - № 3. – С. 157-167.
  54. Кутьева, Л. «Ты меня любивший дольше времени…» : М. Цветаева и К. Радзевич / Л. Кутьева // Литературная учеба. – 2004. - № 1. – С. 128-139.
  55. Буровцева, Н. «Все, то люблю, люблю одной любовью» / Н. Буровцева // Библиография. – 2003. - № 4. – С. 149.
  56. Дюсембаева, Г. Цветаева и «Габима» / Г. Дюсембаева // Русская литература. – 2003. - № 2. – С. 141-148.
  57. Марина Цветаева в письмах сестры и дочери // Нева. – 2003. - № 4. – С. 162-204; № 3. – С. 185-215.
  58. Бобров, А. Правда – моя последняя гордость / А. Бобров // Наш современник. – 2002. - № 11. – С. 265-276.
  59. Недошивин, В. Пепел ее тополей… / В. Недошивин // Литературная газ. – 2002. - № 41. – С. 12.
  60. Геворкян, Т. «Дарующий отлив» весны 1926 года / Т. Геворкян // Вопросы литературы. – 2002. - № 5. – С. 17-44.
  61. Донская, Д. Максу я обязана… доверием к людям / Д. Донская // Уроки литературы. – 2002. - № 9. – С. 6-7.
  62. Воронин, Л. Услышать… для поэта - уже ответить / Л. Воронин // Вопросы литературы. – 2002. - № 2. – С. 60.
  63. Чужестранница // Литературная газ. – 2001. - № 36. – С. 8.
  64. Геворкян, Т. Несколько холодных великолепий о Москве / Т. Геворкян // Континент. – 2001. - № 109. – С. 386-410.
  65. Скатова, Л. Теневой венец / Л. Скатова // Наш современник. – 2001. - № 8. – С. 258-275.
  66. Волохова, К. Мы песня, догнавшая ветер : Б. Пастернак – М. Цветаева – Р. М. Рильке / К. Волохова // Наука и религия. – 2001. - № 3. – С. 18-19.
  67. Бестужева-Лада, С. Чернорабочий и белоручка / С. Бестужева-Лада // Смена. – 2000. - № 9. – С. 27-34.
  68. Геворкян, Т. Поэт с историей и поэт без истории? / Т. Геворкян // Вопросы литературы. – 2000. - № 1. – С. 74-94.
  69. Кудрова, И. Поговорим о странностях любви / И. Кудрова // Звезда. – 1999. - № 10. – С. 201-217.
  70. Зубова, Л. Цветаева в поэзии и прозе И. Бродского / Л. Зубова // Звезда. – 1999. - № 5. – С. 196-204.
  71. Айзенштейн, Е. Есть такая страна музыка / Е. Айзенштейн // Звезда. – 1999. - № 3. – С. 205-211.
  72. Айзенштейн, Е. Возвращение блудного сына / Е. Айзенштейн // Нева. – 1998. - № 3. – С. 207-214.
  73. Рабинович, В. Маски смерти, играющие жизнь : Б. Пастернак, О. Мандельштам, М. Цветаева / В. Рабинович // Вопросы литературы. – 1998. - № 1. – С. 298-310.
  74. Шенталинский, В. Марина, Ариадна, Сергей / В. Шенталинский // Новый мир. – 1997. - № 4. – С. 160-190.
  75. Катаева-Лыткина, Н. Князь Волконский и М. И. Цветаева / Н. Катаева-Лыткина // Литературное обозрение. – 1997. - № 2. – С. 46-51.
  76. Кудрова, И. «Это ошеломляет…» : И. Бродский о М. Цветаевой / И. Кудрова // Звезда. – 1997. - № 1. – С. 210-216.
  77. Левицкий, Л. Гибель Цветаевой / Л. Левицкий // Дружба народов. – 1996. - № 12. – С. 198-203.
  78. Старк, В. П. Набоков – Цветаева: заочные диалоги и «горные» встречи / В. П. Старк // Звезда. – 1996. - № 11. – С. 150-156.
  79. Катаева-Лыткина, Н. «Большевик» и Марина Цветаева / Н. Катаева-Лыткина // Вопросы литературы. – 1996. - № 5. – С. 272-292.
  80. Невзглядова, Е. В. «Чем? Крылами» : переписка / Е. В. Невзглядова // Звезда. – 1996. - № 9. – С. 228-233.
  81. Марина Цветаева и Беттина фон Арним // Вопросы литературы. – 1996. - № 4. – С. 307-313.
  82. Юркевич, О. П. Встреча с Мариной Цветаевой / О. П. Юркевич // Звезда. – 1996. - № 5. – С. 211-215.
  83. Кудрова, И. Лев Шестов и Марина Цветаева / И. Кудрова // Звезда. – 1996. - № 4. – С. 191-202.
  84. Бродский, И. Вершины великого треугольника / И. Бродский // Звезда. – 1996. - № 1. – С. 225-233.
  85. Цветаева, М. И. Письма к Юркевичу / М. И. Цветаева // Новый мир. – 1995. - № 6. – С. 116-143.
  86. Мочульский, К. Хороший поэт или плохой? / К. Мочульский // Дружба народов. – 1995. - № 5/6. – С. 219-222.
  87. Кертман, А. Душа в параллельных мирах / А. Кертман // Литературное обозрение. – 1995. - № 3. – С. 40-42.
  88. Кресикова, И. Попытка проникновения: мать и сын / И. Кресикова // Юность. – 1995. - № 9. – С. 70-75.
  89. Цветаева, М. И. Письма к Вадиму Рудневу / М. И. Цветаева // Звезда. – 1995. - № 2. – С. 87-89.
  90. Зорин, А. Выход из лабиринта / А. Зорин // Дружба народов. – 1994. - № 9. – С. 184-189.
  91. Кудрова, М. Третья версия / М. Кудрова // Новый мир. – 1994. - № 2. – С. 205-229.
  92. Цветаева, М. И. Письма (1922-1928) / М. И. Цветаева // Новый мир. – 1993. - № 1. – С. 197-217.
  93. Стрельцова, Е. Одна из всех – за всех – против всех / Е. Стрельцова // Театр. – 1992. - № 11. – С. 8-32.
  94. Катаева-Лыткина, Н. Поэт М. Цветаева и семья композитора Скрябина / Н. Катаева-Лыткина // Октябрь. – 1992. - № 10. – С. 160-174.
  95. Марина Цветаева // Звезда. – 1992. - № 10.
  96. «День был субботний: Иоанн Богослов» // Литературная газ. – 1992. - № 40. – С. 6.
  97. Кедрова, И. Соперницы : М. Цветаева и А. Ахматова / И. Кедрова // Нева. – 1992. - № 9. – С. 250-259.
  98. Марина Цветаева: «Да, в вечности – жена, не на бумаге» : письма // Литературная газ. – 1992. - № 36. – С. 6.
  99. Саакянц, А. Загадки, которые хочется разгадать / А. Саакянц // Литературная газ. – 1992. - № 24. – С. 6.
  100. Гулова, И. Время! Я тебя миную… / И. Гулова // Русский язык в школе. – 1992. - № 5/6. – С. 28.
  101. Год Марины Цветаевой // Литературная газ. – 1992. - № 1. – С. 6.
  102. Князь Сергей Волконский и Марина Цветаева // Октябрь. – 1991. - № 8. – С. 163-188.
  103. М. Цветаева и русское зарубежье // Человек. – 1991. - № 4. – С. 155-163.
  104. Катаева-Лыткина, Н. 145 дней после Парижа / Н. Катаева-Лыткина // Литературное обозрение. – 1990. - № 11. – С. 23-29.
  105. Малмстад, Д. Цветаева в письмах / Д. Малмстад // Литературное обозрение. – 1990. - № 7. – С. 102-112.
  106. Мустафин, Р. За перегородкой / Р. Мустафин // Литературное обозрение. – 1989. - № 7. – С. 82-89.
  107. Цветаева, М. И. Поэт и время / М. И. Цветаева // Юность. – 1987. - № 8. – С. 54-60.
  108. Катаева-Лыткина, Н. Прикосновение / Н. Катаева-Лыткина // Литературное обозрение. – 1987. - № 5. – С. 97-103.
  109. Астапова, Т. Когда Марина была юной / Т. Астапова // Юность. – 19984. - № 8. – С. 95-98.
  110. Цветаева, М. И. Искусство при свете совести / М. И. Цветаева // Литературное обозрение. – 1982. - № 10.- С. 99-106.
  111. Святое ремесло поэта : письма и воспоминания Ариадны Эфрон о матери Марине Цветаевой // Литературное обозрение. – 1981. - № 12. – С. 89-101.

Семья Марины Цветаевой

  1. Шеваров, Д. Идет дождь над Бувиллем : сын Георгий Эфрон / Д. Шеваров // Библиотека в школе. – 20015. - № 3. – С. 57-59.
  2. Шеваров, Д. Идет дождь над Бувиллем : сын Георгий Эфрон / Д. Шеваров // Российская газ. (Неделя). – 2015. – 22 янв. – С. 30.
  3. Эфрон, Ариадна. О Марине Цветаевой : воспоминания дочери / А. Эфрон // Уроки литературы. – 2013. - № 5. – С. 13-15.
  4. Жемайко, В. Материк матери : Ариадна Эфрон / В. Жемайко // Литературная газ. – 2012. - № 37. – С. 5.
  5. Громова, Н. Жизнь и гибель Георгия Эфрона / Н. Громова // Нева. – 2012. - № 10. – С. 174-210.
  6. Беляков, С. Парижский мальчик : Георгий Эфрон / С. Беляков // Новый мир. – 2011. - № 3. – С. 123-142.
  7. Из писем Ариадны Эфрон // Нева. – 2011. - № 3. – С. 183-197.
  8. Чижова, Е. И смогу сделать только я… : Ариадна Эфрон / Е. Чижова // Вопросы литературы. – 2010. - № 1. – С. 143-160.
  9. Геворкян, Т. Пойми, как давило ее прошлое, как гудело оно, как говорило! : дочь Ирина, сын Георгий / Т. Геворкян // Вопросы литературы. – 2007. - № 5. – С. 135-170.
  10. Толкачева, Е. Домики с знаком породы: краткая история домов детства Марины и Анастасии Цветаевых / Е. Толкачева // Литературная учеба. – 2007. - № 1. – С. 190-199.
  11. Белякова, И. Сын поэта / И. Белякова // Новый мир. – 2005. - № 3. – С. 167.
  12. …быть дочерью трудной матери : письма Ариадны Эфрон // Октябрь. – 2004. - № 2. – С. 177.
  13. Кутьева, Л. «Я с вызовом ношу его кольцо…» : Марина Цветаева и Сергей Эфрон / Л. Кутьева // Литература в школе. – 2003. - № 9. – С. 12.
  14. Марина Цветаева в письмах сестры и дочери // Нева. – 2003. - № 4. – С. 162.
  15. Мошковский, А. Георгий, сын Цветаевой / А. Мошковский // Октябрь. – 1999. - № 3. – С. 130-134.
  16. Турфинкель, Ю. Анастасия / Ю. Турфинкель // Дружба народов. – 1998. - № 9. – С. 99.
  17. Кресикова, И. Попытка проникновения: Георгий Эфрон / И. Кресикова // Юность. – 1995. - № 9. – С. 70.
  18. Эфрон, А. «Наш север манит нас… зла не помнящих» / А. Эфрон // Новый мир. – 1995. - № 9. – С. 117.
  19. Юность сестер Цветаевых // Новый мир. – 1995. - № 6. – С. 116.
  20. Эфрон, А. «Давайте постараемся пожить, подышать, поработать…» : письма / А. Эфрон // Дружба народов. – 1995. - № 2. – С. 179.
  21. Эфрон, А. «А душа не тонет…» : из воспоминаний / А. Эфрон // Новый мир. – 1993. - № 3. – С. 159-194.
  22. Коншина, Т. Серебряный фермуар : Сергей Эфрон / Т. Коншина // Октябрь. – 1992. - № 12. – С. 185.
  23. Сосинский, В. А был ли другой Сергей Яковлевич? / В. Сосинский // Вопросы литературы. – 1991. - № 6. – С. 197.
  24. Туруханские нежности : письма Ариадны Эфрон // Литературное обозрение. – 1990. - № 4. – С. 9.

Творчество Марины Цветаевой

  1. Геворкян, Т. Встречи Сивиллы / Т. Гегоркян // Вопросы литературы. – 2016. - № 1. – С. 264-300.
  2. Поливанова, Д. К. «Забросить рукописи» / Д. К. Поливанова // Русская речь. – 2015. - № 2. – С. 30-34.
  3. Толкачева, Е. В. Мотив сновидений в письмах и стихах Марины Цветаевой / Е. В. Толкачева // Литература в школе. – 2014. - № 12. – С. 17-21.
  4. Айзенштейн, Е. «Африки реки…» / Е. Айзенштейн // Нева. – 2014. - № 6. – С. 216-237.
  5. Толкачева, Е. «Моя жизнь - черновик» : бытовые мотивы / Е. Толкачева // Литературная учеба. – 2014. - № 5. – С. 176-188.
  6. Колесниченко, С. Езда в остров любви / С. Колесниченко // Учительская газ. – 2014. - № 4. – С. 11.
  7. Рудик, И. К истории работы М. Цветаевой над поэмой о Есенине / И. Рудик // Русская литература. – 2014. - № 2. – С. 282-293.
  8. Коптев, Л. Н. «Ангелическое» и «демоническое» в поэзии М. Цветаевой / Л. Н. Коптев // Русская речь. – 2014. - № 2. – С. 19-24; № 1. – С. 14-19.
  9. Кирьянова, Е. Н. Внутреннее пространство дома в ранней лирике М. Цветаевой / Е. Н. Кирьянова // Русская словесность. – 2012. - № 5. – С. 56-61.
  10. Курдова, И. Я вся – курсивом! : об экспрессии в поэзии М. Ц. / И. Курдова // Знамя. – 2011. - № 12. – С. 184-188.
  11. Калашников, В. Л. Психея / В. Л. Калашников // Вопросы философии. – 2011. - № 11. – С. 58-70.
  12. Володихин, Д. «Певучий город» : Москва Марины Цветаевой / Д. Володихин // Москва. – 2011. - № 2. – С. 177-180.
  13. Есипов, В. «А чара – и не то заставит…» : цветаевская пушкиниана / В. Есипов // Октябрь. – 2008. - № 6. – С. 174-183.
  14. Бахор, Т. А. И что тому костер остылый… : любовная лирика / Т. А. Бахор // Уроки литературы. – 2007. - № 6. – С. 14-16.
  15. Фатеева, Н. А. Поэтика противоречий М. Цветаевой / Н. А. Фатеева // Русский язык в школе. – 2006. - № 4. – С. 55-61.
  16. Вольская, Н. Н. Языковая игра в автобиографической прозе М. Цветаевой / Н. Н. Вольская // Русская речь. – 2006. - № 4. – С. 30-33.
  17. Кертман, Л. Безмерность и гармония : Пушкин в творчестве Цветаевой / Л. Кертман // Вопросы литературы. – 2005. - № 7/8. – С. 251-278.
  18. Минералова, И. О стиле Марины Цветаевой / И. Минералова // Литература в школе. – 2003. - № 9. – С. 7.
  19. Бонфельд, М. Мощь и невесомость / М. Бонфельд // Вопросы литературы. – 2003. - № 5. – С. 91.
  20. Соболевская, Е. К. Автор и герой как проблема анализа эстетического сознания / Е. К. Соболевская // Русская литература. – 2003. - № 3. – С. 42.
  21. Клещикова, В. Формула цветка : образ мира в поэзии Цветаевой / В. Клещикова // Русская речь. – 1998. - № 5. – С. 19.
  22. Гулова, И. Обольщусь сутью… : тема Родины в лирике / И. Гулова // Русский язык в школе. – 1997. - № 5. – С. 55.
  23. Савенкова, Л. Образ-символ: волк в лирике / Л. Савенкова // Русский язык в школе. – 1997. - № 5.. – С. 62.
  24. Кутьева, Л. В. «Моим стихам… настанет свой черед…» / Л. В. Кутьева // Литература в школе. – 1997. - № 5. – С. 90.

Составитель: главный библиограф Пахорукова В. А.

Верстка Артемьевой М. Г.


Система Orphus

Я думаю!