Алексей Николаевич Толстой — русский советский писатель, граф, академик АН СССР. Чрезвычайно разносторонний и плодовитый литератор, писавший во всех родах и жанрах (два сборника стихов, более сорока пьес, сценарии, обработка сказок, публицистические и иные статьи и т. д.), прежде всего прозаик, мастер увлекательного повествования. Многие произведения стали классикой отечественной литературы. Библиографическое пособие «Красный граф» посвящено жизни и творчеству писателя. В издании использованы книги и статьи из периодических изданий, имеющихся в фондах библиотеки.
Мать Александра Леонтьевна (в девичестве Тургенева) происходила из поволжской обедневшей ветви старинного дворянского рода. В дальнейшем она стала плодовитым прозаиком, очеркистом, драматургом. Наибольший успех даже без особых на то стараний выпал на долю её произведений для детей. Иные книжки переиздавались по пять-шесть раз и через много лет после смерти автора. А некоторые познавательные рассказики для малышей под давно забытым и ничего не говорившим советским педагогам именем «Александра Бостром» входили в школьные хрестоматии и в брежневские времена.
В юности будущая писательница была исполнена альтруистических и восторженно-книжных представлений о действительности. Первую повесть «Воля» о положении прислуги в барском доме, «осознавшей в себе человека», самарская гимназистка сочинила в 16 лет. А в девятнадцать, из тех же благородных побуждений и головного чувства «спасти», романтически настроенная барышня приняла предложение и вышла замуж за гибнущего в «пучине порока» помещика-самодура графа Николая Александровича Толстого.
Ничего хорошего из супружества столь разных людей проистечь не могло. Постоянные унижения, придирки и ссоры сопровождались дикими выходками. Однажды вошедший в раж муж во время безответного одностороннего поучительного монолога потерял контроль над собой и с криком «Так получай же!» внезапно выстрелил поверх её головы в стену. На волосы сидевшей у трюмо и как будто намеренно поправлявшей прическу молодой женщины брызнули крошки штукатурки. Надо добавить к этому, что Александра в ту пору была беременна.
На твёрдый характер графини подобные истерики оказывали обратное действие. Тем более что со временем в близком соседстве обнаружилась неподдельная душевная склонность — «мелкопоместный помещик Алексей Аполлонович Бостром, молодой красавец, либерал, читатель книг, человек с «запросами». Взаимная симпатия переросла в любовь. И «перед моей матерью, — пишет Алексей Толстой в „Краткой автобиографии“, — встал вопрос жизни и смерти: разлагаться в свинском болоте или уйти к высокой, духовной и чистой жизни».
Выяснение отношений закончилось разрывом. Александра Леонтьевна бросает всё и уезжает к Бострому. Но это ещё бегство без расчёта сил. У молодой женщины к тому времени трое малолетних детей (дочь и два малыша-сына). Бросить их навсегда? Бежать от исполнения своего материнского и христианского долга? К этому она не была готова.
Через несколько недель, обессиленная, сломленная, она возвращается к детям и мужу. Наступает вынужденное натужное примирение.
Граф увозит жену с Волги подальше от соблазна в шумный столичный Петербург, где всячески обхаживает и пытается навсегда закрепить за собой, хотя с трудом достигнутый уговор изначально был другой. За отказ от встреч с Бостромом — духовная жизнь «на дружеских основах», «ради детей», без поползновений на супружескую близость.
Примирение обходится распалённому графу постоянным изобретательством всё новых знаков внимания и трюков, непрошеными нежностями, плаксивыми заклинаниями («Прости меня, возвысь меня, допусти до себя!»), сменяющимися душевными жестокостями, скоропалительным изданием за свой счёт последнего романа писательницы «Неугомонное сердце», щедрым дождём многочисленных подарков. Графиня же расплачивается за временный упадок духа беременностью от нелюбимого человека.
27-летняя Александра Леонтьевна вместе с посвященным издали в подробности событий Бостромом (сохранилась переписка) справедливо усматривают в постигшем её состоянии цепь, которая способна уже безнадёжно приковать её к постылой брачной колеснице. Дольше медлить нельзя! Надо решаться — сейчас или никогда! Не в силах сносить жизнь вдали от любимого, терпеть притворство и ложь, она окончательно порывает с мужем.
Но почему графиня, уходя от мужа, не вернула ему петербургские дары? Казалось бы, должна была бросить ему в лицо. Оставить. Отдать. Но нет!
Ответы какими угодно, но непродуманными не назовешь. Не вернула и не бросила в лицо по той же самой причине, по какой несколько месяцев спустя, когда появился на свет ребёнок, смирилась с записью в метрической книге Предтеченской церкви города Николаевска, гласившей: «.../1882 года/ Декабря 29 дня рождён. Генваря 12 дня 1883 года крещён Алексей; родители его: гвардии поручик, граф Николай Александров Толстой и законная его жена Александра Леонтьева, оба православные...»
Всякая иная запись не только шла бы вразрез с истиной и совестью, но и со всеми документами, какие имелись. Но и была бы самоуправным насилием над будущностью сына, который из-за нынешних личных её страстей мог навсегда остаться бастардом, незаконнорожденным. Настоящее и предстоящее, закон, власть, сила и деньги оставались на стороне мужа, отца ребёнка. Приходилось быть осторожной и сговорчивой.
По тем же самым причинам без всяких попыток борьбы (правда, заведомо обречённой. Но всё же!) мать уступила троих детей графу. В объяснение написала только, подбирая наиболее внятные для того слова: «Детей я вам оставляю потому, что я слишком бедна, чтобы их воспитывать, а вы богаты» (Письмо от 21 мая 1882 года).
Такое самоотречение было для неё мукой. Она болела, страдала, приезжала и пряталась в кустах возле их дома и мест прогулок, чтобы хоть издали взглянуть на детей. Но облегчённых решений для себя не искала. Рассматривать будущее детей отдельно от себя — это было высшее уважение к чужой личности и судьбе, к не своей жизни. В этом смысле она целиком была во власти либеральной народнической морали, считавшейся в ту пору самой передовой и свободной.
Не о себе, а о мальчике думала она и тогда, когда записывала Алёшу сыном графа. Он им и был, и обеспечением в будущем должен располагать подобающим, без излишней нужды и стеснений. Имел на то право.
Одним словом, мучительным шагом ухода из семьи «провинциальная Анна Каренина», пожертвовавшая всем ради любви, обрекла себя на многие беды, унижения и тревоги. Но при всех стараниях эти потрясения, разумеется, не миновали и сына.
Учёные медики и психологи говорят, что даже и плод в чреве матери испытывает духовные воздействия внешней среды, в которой живёт женщина. Они рекомендуют будущим матерям, как это делают японцы, смотреть на красивые цветы, картины, слушать музыку. Что же сказать про данный случай? Здесь всё развёртывалось как раз наоборот.
Вдобавок к предыдущим ударам на пятом месяце беременности Александра Леонтьевна пережила новое нервное потрясение. 20 августа 1882 года в поезде, катившем сквозь степные раздолья Самарской губернии, произошла случайная встреча. Лакей донёс графу, что в вагоне второго класса едут «её сиятельство» с Бостромом. Покинутый муж незамедлительно объявился с бурлящими на душе объяснениями и шумными претензиями. Он требовал, чтобы жена перешла в его купе, поскольку ей, графине, «не пристало ехать во втором классе». Помимо лакея, за сиятельной особой, держась на шаг от неё, почтительно следовали трое местных железнодорожных чина — начальник станции, начальник поезда и проводник в форменных фуражках. Впрочем, по мере того как разговор накалялся, железнодорожный эскорт счёл за благо потихоньку рассеяться и исчезнуть.
Вздёргивая себя и всё больше распаляясь, ревнивый муж для убедительности речи выхватил пистолет, стрелял в соперника и, вероятно, убил бы его, если бы не вмешательство беременной женщины.
Она бросилась в самый клубок рукопашной схватки, отбила выстрел от груди любимого человека. Алексей Аполлонович отделался раной в ногу, из-за чего потом всю жизнь хромал. (Кстати, деревенское прозвище отчима три десятилетия спустя А. Н. Толстой приспособил в название своего романа — «Хромой барин», 1912).
Граф Николай Александрович был одним из крупнейших землевладельцев Поволжья и предводителем дворянства Самарского уезда. Буква закона усадила его на деревянную скамью подсудимых. Но в результате неуклюже-предвзятого судебного разбирательства, временами напоминавшего инсценировку, о чём с возмущением писали либеральные газеты России (петербургская «Неделя», «Московский телеграф», 1883 год, 30 января), присяжные вслед за судьёй и прокурором очень скоро единодушно смекнули, что от них требовалось. Даже не дойдя до совещательной комнаты, они вынесли оправдательный приговор «защитнику семейной чести».
Решение суда мирского вскоре подкрепил и суд духовный. Сначала заключением Самарской церковной консистории, а затем и указом Синода от 16 апреля 1884 года было определено: «за нарушение святости брака прелюбодеянием со стороны Александры Леонтьевой» оставить её «во всегдашнем безбрачии» и предать «семилетней епитимий под надзором приходского священника». Святейший Синод расторг брак, дозволив «графу Николаю Толстому вступить, если пожелает, в новое (второе) законное супружество с беспрепятственным к тому лицом». Граф вскоре на том и утешился, хотя неразделённая любовь и ревность сжигали его до конца дней.
Но месть общества этим не ограничилась. Влюблённая пара не просто не могла узаконить свои отношения, что постоянно порождало массу двусмысленностей и сложностей среди повседневных сословных порядков и предрассудков среды, в которой они жили. В ложном и неопределённом положении оказывался и ребёнок. По метрикам Алёша значился сыном графа, и все права на него принадлежали отцу. В любой момент граф мог найти средства, чтобы отнять сына, присоединив его к тем трём детям, которые воспитывались под его кровлей.
Многие годы семейство жило в постоянных тревогах и страхах. Крепостью, укрытием, а можно сказать, даже и самодельным острогом для добровольных изгоев стало именьице Бострома — степной хутор Сосновка, без малого в ста верстах от Самары.
Алексей Аполлонович Бостром был земец, убеждённый либерал, атеист. Считал себя восприемником заветов народолюбивых 1860-х годов. Поклонник Писарева, Добролюбова, Некрасова, он постоянно подписывался на журнал «Вестник Европы». Когда-то на заре их знакомства лёгкий стройный молодой бородатый красавец искусно музицировал на пианино, хорошо вёл партию и красиво вплетал свой тенор в дуэт с кем-нибудь из местных дамских дарований на званых вечерах. Теперь на уединённом хуторе какие для того были условия? Уцелела разве что страсть к принципиальным идейным спорам, если вдруг подвёртывался подходящий собеседник.
Алексей Аполлонович был человек во всех смыслах достойный, но почти фатальный неудачник. Его постоянно влекли идеи малых и больших переустройств, всякие несбыточные новации и затеи в ведении собственного степного сельского хозяйства. В результате их маленький хутор медленно, но неуклонно прогорал. «О, Лешура! Двадцать два несчастья!» — только в очередной раз всплескивала руками Александра Леонтьевна.
При общности многих воззрений её взгляды имели особенности. Атеисткой она была больше «из принципа», чем по строю души. Уважение к непостижимым для человека тайнам бытия и вера в силу добра были заложены в ней религиозным воспитанием в доме отца Леонтия Борисовича Тургенева, личности светлой и крупной, двоюродного брата известного декабриста Н. И. Тургенева. Леонтий Борисович прежде был одним из основателей и председателем первой земской управы в России, открытой в Самаре.
Либеральное народничество, ближе других отвечавшее внутренним устремлениям Александры Леонтьевны, в годы кануна первой русской революции сочеталось у неё с усвоением некоторых положений входившего в моду марксизма. Она пережила разные идейные увлечения. Однако наиболее часты в её дневниках такие записи по поводу социологических учений, которые прилежно штудировала: «...едва разберусь немного — во всём вижу две стороны — и правую, и неправую. Одна идея властвует мною: идея любви (общей)» (15 декабря 1895 года).
Словопрениям и прожектам, в которых как рыба в воде плавал Бостром, Александра Леонтьевна предпочитала заботу об окружающих, включая участие в судьбах бедствующих крестьян. Её стихией была деятельная любовь.
«...Чего стоят мои мизерные сведения по медицине, — читаем в одном из её дневников, — мои корешки, порошки и капли, а вместе с тем... Этот ребёнок, вылеченный от сифилиса и теперь такой славный бутуз; другой, которому я свела бельмо; третий, которого вылечила от поноса; женщина, вылеченная от застарелых ран на грудях, — всё это мелочь в море человеческих страданий, но эта мелочь — какое счастье доставляет она мне...» (14 ноября 1885 года, Сосновка).
Вообще Александра Леонтьевна гораздо более трезво и серьёзно, чем спутник жизни, смотрела на мир. Истинной главой семьи была она. Сила её личности, нравственного примера относились к тем святыням, которые сохраняли значение для писателя всю жизнь.
В первой же своей автобиографии 1913 года Толстой написал о матери, давно уже умершей: «Я не знаю до сих пор женщины более возвышенной, чистой и прекрасной».
Большая портретная фотография матери начала 1880-х годов среди немногих других всегда висела в его кабинете над конторкой, за которой писатель обычно работал стоя. Красивая, молодая, чуть полноватая женщина, в пышном старомодном наряде с умным лицом и горячими глазами. В зрелые годы Александра Леонтьевна из-за болезни ног сильно растолстела. Раздалась, как купчиха, и только нежное женственное очертание лица, с родинкой на щеке, и волевой взгляд умных карих глаз напоминал прежнюю графиню. В Толстом второй половины жизни было много как раз от матери зрелых лет. Но нравился ему почему-то ранний портрет.
При внешней его безалаберности это была необычная в таком человеке верность, пронесённая до конца дней.
Жило сосновское семейство ниже помещичьего достатка. Но уютно, дружно и как будто во всех смыслах разумно. Толстой вспоминал такую типовую картинку: «Я вырос на степном хуторе верстах в девяноста от Самары... Там прошло моё детство. Сад. Пруды, окружённые ветлами и заросшие камышом. Степная речонка Чагра. Товарищи — деревенские ребята. Верховые лошади. Ковыльные степи, где лишь курганы нарушали однообразную линию горизонта... Смены времён года, как огромные и всегда новые события. Всё это и в особенности то, что я рос один, развивало мою мечтательность.
Когда наступала зима и сад и дом заваливало снегами, по ночам раздавался волчий вой. Когда ветер заводил песни в печных трубах, в столовой, бедно обставленной, штукатуреной комнате, зажигалась висячая лампа над круглым столом, и отчим обычно читал вслух Некрасова, Льва Толстого, Тургенева или что-нибудь из свежей книжки „Вестника Европы“...
Моя мать, слушая, вязала чулок. Я рисовал или раскрашивал... Никакие случайности не могли потревожить тишину этих вечеров в старом деревянном доме, где пахло жаром штукатуреных печей, топившихся кизяком или соломой, и где по тёмным комнатам нужно было идти со свечой...»
Это был, конечно, рай. Но рай искусственный, стерильный. Алёша ничего не знал о своём происхождении, об истинном положении семьи. Но душа мальчика-озорника, видно, о чём-то догадывалась, изнывала, билась о незримую изгородь в степном затворе. Бунтовала, вывертывалась наизнанку, отстаивала себя.
Лет уже через шесть лет после шквала событий семейство, выбравшееся в Самару, навестила в здешней гостинице «тётя Маша» — младшая сестра М. Л. Тургенева.
Счастье людей, соединившихся в любви, и — страхи, муки, страхи! — вот её впечатления от первой встречи. Мария Леонтьевна передаёт их в своих неопубликованных воспоминаниях.
«Услыхала я от Саши следующее, что боится, что граф отнимет Алёшу, что уже были такие намерения». В последующие годы она посещала сестру и в Сосновке. Описывая увиденное, она подчёркивает ощущение тягости и как бы незримой осады, в которой пребывало сосновское семейство: «Саша... рассказывала, как трудны были эти годы, а главное — это страх, что отнимут у неё Алёшу, что она никуда не выезжает, а сидит в Сосновке» (РГАЛИ. Ф. 494).
Семейную тайну от мальчика старательно прятали. Это было согласное и продуманное решение. Его держался даже и твёрдый в своих православных убеждениях дед Леонтий Борисович Тургенев, в прошлом почти до конца стоявший против ухода дочери от мужа и детей.
«Мне нравится, — писал он 15 сентября 1893 года дочери о внуке, — что вы решили подготовить его дома, и хорошо, что в деревне: ему выгоднее поступить в общественное училище сколь возможно позднее, когда он поболее окрепнет умом и когда ему возможно будет как-нибудь объяснить его прозвание по метрическому свидетельству. Этот вопрос для него будет очень тяжёл, и я не без страха ожидаю для него этого удара. Дай Бог, чтобы он ему послужил в пользу серьёзного, но и снисходительного взгляда на людей. Да, для него откроется трудная задача к решению, когда он узнает своё официальное имя».
Хуторянин Алёша считал отчима родным отцом. До конца 1896 года (т. е. до четырнадцати лет) во множестве уцелевших писем он подписывается только так — «Алёша Бостром». Фамилия, возможно, в каком-то дальнем колене вывезенная из шведских пределов (не времён ли Полтавы?), ему нравилась, забавляла. Вышучиваясь и играясь, подросток иногда даже выкидывал пируэты — расписывался: «Стромбом». А отчима даже и через двадцать с лишним лет именовал не иначе как «папа».
Однако тайна не может быть вечной. Мальчика ждал выход в жизнь, поступление в общественное училище. По финансовым причинам выбор для этого приходилось ограничивать Самарой. Среди горожан же каждый язык без костей, а сколько их, досужих доброжелателей, не сочтёшь. В 14 лет предстояло получать метрическое свидетельство о рождении, а там чёрным по белому значилось, кто отец. Медлить дольше было нельзя. Вот в канун этих событий и состоялось роковое объяснение.
Сколько к нему ни готовься, лёгким оно быть не могло.
Всё в одну минуту сцепилось в голове мальчика, сплелось и вывернулось в чёткую картину. Ощущение ненатуральности своей уединённой жизни на хуторе, «не так, как у всех», открылось ему с новых сторон. Кто, в самом деле, он здесь? Счастливый сельский поселенец, какими были сыны прерий индейцы-ирокезы, или подневольный затворник, монах или острожник?! Кто он такой, в самом деле? И кто его окружает? Родные люди, которым он всегда безоговорочно верил? Или нет! Обманщики, притворщики, нудные педагоги! Призраки, а не люди! Каково?!
Мальчик выслушал исповедь матери. Даже утешал её. Такой, вдруг помолодевшей и слабой, он свою мать ещё никогда не видел. Кольнуло ощущение своего мужского превосходства, а ещё независимой человеческой значимости. К жалости примешивалось чувство стыда, ощущение свысока, чуть презрительное. «Мамуничка! Мамутя! Не надо! Я с тобой!» — утешал он.
Но выводы свои сделал. С этого разговора четырнадцатилетний подросток все последующие письма матери и отчиму, также в обилии сохранившиеся, подписывает одной и единственной фамилией — «Толстой».
Рассекающего удара по душе ребёнка, который так долго оттягивали заботливые родители, с тем исходом, какого они страшились, как будто удалось избежать. После открытия семейной тайны душой и телом мальчик остался с ними. Их Чадом, их питомцем, их кровинкой.
Но могло ли душевное потрясение такой силы не иметь вовсе последствий? Особенно для мальчика, который привык видеть в себе главную ценность и подарок судьбы?
Из материнской исповеди уроки он извлёк свои. Что такое любовь мужчины и женщины, здоровый и огрубелый по натуре деревенский парнишка, каким был Алёша, мог воспринять лишь в общих очертаниях, приблизительно, как красивую мечту или влекущую сказку. Но зато он задумался и, может быть, для себя даже впервые открыл и понял другое. Если одному человеку или двоим чего-то до смерти хочется (ту же «любовь»!), то ради своей цели он может пойти на «подвиг», опрокинуть общие правила, переступить любую черту. Перед глазами ярчайший образец — мама и отчим. И это не просто случай, но общее правило, закон жизни, где счастья достигает выносливый и побеждает сильнейший.
Правда, человек может становиться от этого подстреленным, жалким, как вот его мама при объяснениях. Но это ненадолго. Всё равно такой человек победил, своей цели добился. И высший суд на земле для себя самого — только он сам! Чтобы чего-то добиться, надо быть героем. Мама и отчим это сумели. Сумеет, добьётся и он!
Запал был замедленного, но долговременного действия.
Проблемы, они ведь как яблоки на дереве, — зреют медленно, но потом вдруг разом начинают сыпаться и валиться. Нечто подобное произошло с последствиями долголетнего заточения мальчика в стерильном раю.
В шестнадцать лет Алёша не только не считал зазорным или тем более бранным слово «эгоист», но, напротив, с некоторым юношеским вызовом и пылом утверждал обратное. «Не альтруисты, а эгоисты двигали прогресс», — передаёт Александра Леонтьевна в одном из писем подробные рассуждения сына на этот счёт.
Всё выглядело очень мило и хорошо или, во всяком случае, сносно до поры до времени. Однако жёсткий сухарь сыновьего «тёплого эгоизма» и себялюбия очень скоро довелось вдосталь вкусить прежде всего самим родителям.
В июле 1897-го мать привезла, наконец, своё чадо в губернский центр на долгожданную экзаменовку в Самарское реальное училище. Считалось, что три класса мальчик прошёл экстерном и теперь даже уже и по возрасту сразу держал испытания в четвёртый класс. Натаскивали и шпиговали для этого Алёшу как только могли и умели.
Но одичавший в деревенской глуши подросток, страдавший от непривычной обстановки, поставил, видимо, единственный в своём роде рекорд. На устных экзаменах он не мог справиться с деревенской застенчивостью и связно произнести два слова, на письменных — освоиться с казённой публичностью процедуры, и на тетрадных испытательных листках с фиолетовым чернильным штампом училища лепил одну ошибку и нелепость за другой. В результате срезался по всем предметам, одинаково получив заслуженные и твёрдые «2». Круглую «шею лебедя»! — как язвительно выразился педагогический остряк в экзаменационной комиссии. Такого в истории училища ещё не бывало!
Пришлось известной в губернии писательнице и бывшей графине вместе с бесценным своим сокровищем, в растрёпанных чувствах умётываться из здешних стен. Решили попробовать удачи в отдалённой и менее прихотливой Сызрани, в тамошнем реальном училище.
Смирившись с жизнью на «два дома» и разлукой с Бостромом, мать переселилась в Сызрань. В надежде на следующий год перевести Алёшу в Самару. Свою любовь она уже не в первый раз приносила в жертву сыну. Между тем родительские тяготы как будто не касались Алёши.
Однокашники за полноту и неповоротливость прозвали мальчика «Лёнькой-Квашнёй». «Квашня» учился плохо, озорничал. Отыгрывал «маски» и строил «рожи». Сочинял какие-то дерзкие куплеты на учителей и училищное начальство (вот когда он уже начал писать первые стишки!). Доводил до отчаяния мать очередными двойками и наказаниями «без обеда». Куда девалась недавняя деревенская робость?!
«Сверстников, в особенности сверстниц, всегда смущали мои простонародные выражения, — вспоминал Алексей Толстой в „Автобиографии“ 1913 года. — Я решил научиться гладко говорить. Должно быть, это был первый опыт стиля...»
К тому же сотоварищи стали подкатываться к «Лёньке-Квашне» с любопытствующими расспросами — «граф ли он Толстой или только по фамилии»?
В детских приставаниях по-своему проглядывала к тому же казённая надобность. А давнюю историю осложняли теперь болезненные новости.
Подростку требовались бумаги о сословной принадлежности. Одного метрического свидетельства для этого было мало. Недоставало главного документа — подтверждения дворянского депутатского собрания Самарской губернии, которое бы официально причислило подростка к роду Толстых. Тогда бы он мог законно носить фамилию отца, стал бы и дворянин, и граф, и полноправный, между прочим, питомец казённого учебного заведения. Ведь в противном случае он даже не имел права претендовать на получение аттестата об окончании. Ибо по законодательным началам сословной Российской империи на первом месте, даже ещё прежде вероисповедования, стояло сословное звание.
Пока же Алёша был лицом без фамилии и звания. Полу-Толстой, полу-Бостром. Сын графа, но не дворянин. Не крестьянин, не купец, не мещанин. Человек вне сословия. Некто. Никто.
Даже и в реальное училище его взяли из милости по временной справке, что хлопоты о получении сословного звания начаты и ведутся. Фигурально говоря, подросток повис в воздухе вниз головой, как цирковой акробат на трапеции. И сколько ему так висеть и раскачиваться — пять, десять лет, всю жизнь — один Бог ведал.
К роду графов Толстых претендента официально приписывало дворянское губернское собрание. Делалось это либо по представлению самого главы рода, либо в спорных случаях голосами более двух третей дворянских депутатов, поддержавших такое решение.
Между тем оба благоприятных исхода выглядели весьма призрачно. Ходатайствовать за сына, о котором он только слышал, но никогда не видел в глаза, во благо бросившей его жены — нет уж, от этого избавьте! Граф Николай Александрович, как и надлежит поручику кавалерии, умевшему рубить сплеча, был человек пылкий, упругий и памятливый. Что факты, когда горит душа! Тем более что расплаты, искупления за пережитую боль, часа справедливости и торжества он ждал столько лет! И как оказалось теперь, ждал не напрасно. Опасаться же, что с его мнением не посчитается более двух третей дворянского собрания — смешно слышать! Да и как они могли бы таким мнением пренебречь и не уважить?! Если у предводителя крупнейшего в губернии Самарского уезда уже по самому статусу более трети голосов всегда в кармане.
Словом, против всяких попыток вывести решение из тупика стеной встал и упёрся отец граф Николай Александрович. Тяжба заново взбудоражила образованную Самару, опять-таки разделив её на два лагеря.
Борьба, оставившая многие следы в архивах Дворянского собрания в виде разнообразной переписки и протоколов шумных голосований, продолжалась четыре года.
Притормозила её лишь кончина графа. Николай Александрович умер в феврале 1900 года в курортной французской Ницце от рака печени, причиной которого, как считалось, был давний сильный ушиб. Графа однажды спустил с крутой лестницы разгорячённый муж его тайной любовницы, ставшей впоследствии женой, — Веры Людвиговны.
Ранняя смерть Николая Александровича, в возрасте 51 года, сколь это ни прискорбно сказать, расчистила путь истине, хотя для окончательного её утверждения потребовалось ещё почти два года.
Только в декабре 1901 года последовало, наконец, определение Самарского дворянского депутатского собрания о причислении Толстого к роду его отца — графа Н. А. Толстого. В изменившейся ситуации не стала упорствовать и вдова покойного. Она согласилась на то, чтобы выделить младшему отпрыску долю наследства. Алексею Толстому, по его собственным словам, «выбросили собачий кусок», который исчислялся в 30 тысяч золотых рублей.
Почти враз 18-летний выпускник Самарского реального училища, только за несколько месяцев до того перебравшийся в столичный Петербург и поступивший в Технологический институт, чтобы постепенно получать профессию и место в жизни, стал титулован и богат. Такие перемены, конечно, способны вскружить голову каждому...
Хуторская «рай-тюрьма» самых нежных лет жизни Толстого была всё-таки раем. Такова и типовая картинка зимних вечеров в Сосновке, как она обрисована в «Краткой автобиографии». Старый дом под завывание вьюги походил чуть ли не на идеальную семейную избу-читальню. Это было существование, основанное на взаимной любви, труде, неясных нравственных принципах и твёрдых убеждениях.
Это была не «просто незыблемая хуторская тишина в старом доме» на отшибе, затерянном в степях и снегах, под бесконечным звёздным небосклоном. Это была жизнь наедине с вечностью, наедине с природой, наедине с Богом.
Закладывались первоосновы личности будущего художника, ресурсы души, главные духовные ориентиры.
Кроме корявых детских стишков и первых зарисовок «с натуры», под взором писательницы-матери впрямую тогда ничего не было написано. И всё же именно такому «заволжскому» детству и отрочеству хуторского мальчика Алёши русская литература во многом обязана появлением в ней «третьего Толстого».
О писательской деятельности тогда еще и мысли не возникало, правда, пробовал сочинять стихи, в основном любовного содержания.
Студенческие годы его проходили весело. Хотя бы потому, что вместе с Алексеем в Петербург поехала его любимая девушка Юлия Рожанская.
«Я рано женился — девятнадцати лет — на студентке-медичке, и мы прожили вместе обычной студенческой рабочей жизнью до конца 1906 года», — вспоминал позже Толстой в своей краткой автобиографии.
Впервые Юлию Рожанскую, дочь коллежского советника Василия Михайловича Рожанского, 17-летний Толстой увидел, заглянув однажды на репетицию любительского драматического театра в Самаре, куда они год назад переехали с матерью из Сызрани. Здесь Алексей продолжил учебу в местном реальном училище.
Юноша сразу обратил внимание на девушку — исполнительницу главной роли, и с тех пор не пропускал ни одного спектакля, ни одной читки, ни одного прогона с её участием. А когда руководитель театра предложил ему роль в пьесе А. Островского «Свои люди — сочтёмся», Толстой с радостью согласился. Ведь совместная работа над спектаклем давала ему надежду на то, что девушка заметит его — такого талантливого и такого влюблённого! Но Юля не обращала на графа ни малейшего внимания, поскольку тот был моложе неё. Тогда он написал для неё водевиль «Путешествие на Северный полюс». Девушка приняла дар, лишь холодно кивнув.
Однажды во время репетиции Алексей подошёл к ней и протянул записку. «Это я для вас, Юленька, написал». В записке были стихи:
Посмотреть мне достаточно в серые очи, Чтоб забыть все мирские дела, Чтоб в душе моей тёмные ночи Ясным днём заменила весна.
Девушка была польщена и стала терпимее относиться к ухаживаниям графа. Вскоре они начали встречаться не только на репетициях, но и в свободное от занятий время. А во время каникул он и дня не мог прожить без девушки.
«Я места себе не находил без Юленьки, — писал Алексей впоследствии в своих дневниках. — Наконец, поехал в Бригадировку (село, где Юлия жила у родни). Встретившись с ней, я нашёл душевный покой».
После окончания реального училища Толстой мечтает о дальнейшей учебе. В 1901 году он едет поступать в технологический институт в Петербург. Уговорил и Юлю ехать вместе с ним. По его совету в этом же году она поступила в медицинский институт.
В Петербурге Алексей и Юля стараются проводить свободное время с пользой: в Александрийском театре посещают спектакли с участием В. Ф. Комиссаржевской и К. А. Варламова, в Театральном доме Павловой смотрят оперетту С. Джонсона «Гейша», в Мариинском слушают оперу «Кармен». И это не просто желание подражать столичной богеме, а духовная потребность молодых провинциалов. Даже первую меблированную комнату Алексей Толстой и Юлия снимают у актрисы театра Литературно-художественного общества. Там, в Питере, Толстой часто ловил себя на мысли, что оценивает Юлю со стороны, как будущую жену, и оставался доволен. Они понимали друг друга, их влекло другу к другу, зачем же разлучаться? Юля с радостью встретила предложение Алексея выйти за него замуж. Конечно, лучше бы это сделать после окончания института, когда будет работа и меньшая зависимость от родителей, но — годы...
О предстоящей свадьбе — почти в каждом письме Алексея родным: «Свадьбу лучше всего справлять в Тургеневе, но не забудьте, что числа 4 июня начнётся пост, и венчать уже не станут до августа». Помимо поста была и другая причина торопиться — Юля была беременна.
Летом 1902 года они после экзаменов отправились в Самару, а затем в Тургенево, где 3 июня венчались в местной церкви. На момент женитьбы Алексею исполнилось 19 лет, Рожанской — 22. О свадьбе в метрической книге сохранилась следующая запись: «Сын графа, студент первого курса технологического института Императора Николая I Алексей Николаевич Толстой, православного вероисповедования, первым браком. Дочь коллежского советника Юлия Васильевна Рожанская, слушательница Санкт-Петербургского женского медицинского института, православного вероисповедования, первым браком».
Церемония была скромной. Александра Леонтьевна не захотела пышной свадьбы: «Семья у неё, конечно, хорошая, но Алёша ещё так молод», — сетовала матушка.
В свадебное путешествие молодожёны отправились в Новороссийск и Севастополь, потом была Вятская губерния, где Толстой как технолог продолжил практику на Сугинском стекольном заводе. Через месяц молодожёны, заглянув к родным в Самару, вернулись в Санкт-Петербург — в технологическом институте начинались лекции.
В январе 1903 года у Алексея Толстого и Юлии родился сын Юра. Теперь всё свободное время граф посвящал ему. В воспитании сына молодым помогали родители Алексея и Юлии, а потому Юрий какое-то время жил то у Александры Леонтьевны в Самаре, то у Рожанских в Казани, что позволяло молодожёнам спокойно учиться, выезжать на практику, посещать театр. Но как только наступали каникулы, они спешили к сыну.
В мае 1905-го Толстой сдаёт экзамены за 4-й курс, переходит на 5-й. Их институт становится одним из очагов революционной борьбы. Когда по городу поползли слухи, что черносотенцы готовят расправу с революционно настроенным студенчеством, Алексей и Юлия перебираются на несколько дней в Выборг к двоюродной сестре Александры Леонтьевны — О. К. Татариновой. Но ситуация в Питере за это время не улучшилась: все учебные заведения, были закрыты и оцеплены войсками. Тогда у Толстого появилась мысль уехать для продолжения учебы в Дрезден к своему товарищу по институту А. Чумакову. «Петербург опять заснул. От октябрьского оживления не осталось и следа, разве только усиленно расплодились похабные журналы с порнографическими рисунками. После экзаменов всё-таки уеду за границу, здесь заниматься невозможно», — сообщает он в письме отчиму А. Бострому.
Там, в Германии, весной 1906 года в жизни Толстого появилась другая женщина — Софья Розенфельд (урожденная Дымшиц). Их познакомил родной брат Сони — Леон, с которым Алексей Николаевич учится в Дрезденском политехническом институте. Софья в это время была студенткой университета в Берне; там же обучался и человек, считавшийся по документам её мужем.
«Брак наш был странный, я бы сказала — „придуманный“, — вспоминает Софья Дымшиц-Толстая. — Человека этого я не любила и не сумела его полюбить. Вскоре я тайно, без всякого предупреждения, покинула его и поехала в Дрезден, к брату». Леон часто навещал сестру, приезжал со своими товарищами, среди которых был и Алексей Толстой.
Друзья любили Алексея за весёлый, открытый и прямой характер. Они посмеивались над его необыкновенным аппетитом, рассказывая о том, Что в ресторане на вокзале (студенты обедали там потому, что это был самый дешёвый ресторан в Дрездене) он беспощадно «терроризировал» официантов, приносивших ему к обеду большую корзинку с хлебом, лаконичным возгласом: «Wenig!» — «Мало!» Не скрывала своих симпатий к товарищу брата и Софья. Общаясь с девушкой, Алексей заметил, что ему интересно с ней, они понимают друг друга с полуслова.
«Знаешь, Леон, — сказал он через некоторое время другу, — если мне когда-нибудь придётся жениться вторично, то моей женой будет твоя сестра».
Леона эти слова обеспокоили. Он знал, что Алексей женат и имеет ребёнка и что покинутый сестрой муж из мести не даст ей развода. Поэтому, во избежание греха, он потребовал, чтобы Софья уехала в Петербург к родителям.
Возвратившись в Россию, София Дымшиц поступила в школу художника С. С. Егорова. Возвращаясь однажды после занятий домой, на углу Невского и Пушкинской она столкнулась... с Толстым. Оказывается, он тоже покинул Дрезден и сумел восстановиться в технологическом институте. При встрече Алексей Николаевич не преминул спросить у девушки разрешения прийти к ней в гости. И вскоре пришёл, но не один, а с женой Юлией Рожанской. Он не мог уже обходиться без Софьи и искал любую причину, чтоб встретиться с ней. А вскоре начал являться и без жены, что вызвало недовольство родителей Дымшиц. По их настоянию Софья перестала принимать Алексея Николаевича. Но разве это могло остановить молодого Толстого? Его, точно магнитом, тянуло к девушке, и вскоре он тоже поступил в школу Егорова, совсем забросив занятия в технологическом, для окончания которого оставалось лишь защитить дипломный проект.
Однажды весной 1907 года Толстой явился в школу Егорова, облачённый в сюртук, и когда он и Дымшиц остались одни, сделал ей предложение. Софью это тронуло, но... Если она почти свободна, то у графа — семья. Толстой долго убеждал девушку, что его решение выстрадано и обратного пути нет.
Чтобы проверить чувства молодого человека, Дымшиц предложила ему съездить за границу. Толстой согласился и вскоре отправился с Рожанской в Италию. Но не прошло и месяца, как они вернулись в Петербург. Поездка показала, что семейная жизнь Толстого и Рожанской распалась окончательно. Юлия Васильевна вначале тяжело переживала разрыв. Она хотела видеть Толстого инженером, к его увлечению творчеством относилась равнодушно. Однажды она сказала Алексею Николаевичу: «Если ты окончательно решил отдаться искусству, то Софья Исааковна тебе больше подходит».
С июля 1907 года неразведённые Толстой и Дымшиц стали жить вместе. В те годы расторжение брака утверждал Священный Синод, и бракоразводный процесс мог длиться годами. Алексей Николаевич и Юлия смогли развестись только в 1910 году. Но это уже были детали: за два года до этого — 11 мая 1908 года — умер их пятилетний сын, который был последней ниточкой, связывавшей этих некогда столь дорогих друг другу людей...
В том же году в журнале «Нива» Толстой напечатал свой первый рассказ «Старая башня». Позже он вспоминал: «...в один серенький денек оказалось в моём кошельке сто рублей на всю жизнь, и, не раздумывая, я кинулся в мутные воды литературы. Дальнейшее — трудный путь борьбы и работы, работы...»
Романы «Чудаки» (1911), «Хромой барин» (1912), рассказы и повести, пьесы и многое другое — всё было результатом неустанного сидения за рабочим столом.
Незадолго до революции Толстой вторично проходит через изматывающую процедуру развода, на этот раз — уже с Софьей. Его третьей женой стала Наталья Крандиевская, дочь книгоиздателя, довольно известная поэтесса, которую современники ставили на один уровень с Цветаевой и Ахматовой.
С Крандиевской Толстой счастливо прожил двадцать лет, у них родились два сына — Дмитрий и Никита.
Всю свою жизнь Наталья Васильевна Крандиевская-Толстая прожила «на втором плане», в ореоле славы своего мужа, классика советской литературы Алексея Толстого. Собственная творческая судьба ее сложилась трагично: ярко дебютировав перед революцией, при жизни она выпустила лишь несколько книг, годы жизни с Толстым вообще обернулись для нее поэтической немотой, умерла Наталья Васильевна в безвестности. И даже теперь, когда творческое наследие Крандиевской издано и по праву заняло достойное место на книжной полке рядом с ее младшими современницами Мариной Цветаевой и Анной Ахматовой, она по-прежнему остается в тени этих громких имен...
Став прототипом обеих героинь знаменитой книги, Крандиевская-Толстая на протяжении 20 лет была для именитого классика женой, матерью его сыновей, музой, секретарем... Но заканчивать третью часть своего романа (начатого в эмиграции в 1921 году и завершенного в СССР перед самой войной) Толстой примется, когда их отношения тоже уйдут в прошлое — реальная жизнь не уложилась в придуманную литературную колею.
«Экий младенец эгоистический ваш Алеша! Всякую мягкую штуку хватает и тянет в рот, принимая за грудь матери», — писал Крандиевской в одном из последних писем Максим Горький. Она соглашалась с этим определением: «Смешно и верно! Та же самая кутячья жажда насыщения толкнула его ко мне... Его разорение было очевидным. Встреча была нужна нам обоим. Она была грозой в пустыне для меня, хлебом насущным для него. Было счастье, была работа, были книги, были дети. Многое что было...»
Написанную в последние годы жизни автобиографию Наталья Васильевна Крандиевская-Толстая начала с самого главного: «Я росла в кругу литературных интересов...» Так, потому что к литературному цеху относились и мать — писательница Анастасия Романовна Тархова, и отец — Василий Афанасьевич Крандиевский, редактор и издатель московского литературного альманаха, и гостями их хлебосольного дома были многие известные прозаики, поэты, художники рубежа XIX-XX веков. В 7 лет Наташа начала писать стихи. Училась — у многих, но одного мастера ставила выше всех других — Ивана Бунина. Отчасти выбор был предопределен другом их семьи Максимом Горьким, подарившим девочке бунинскую книжечку «Листопад» с надписью: «Вот как писать надо!»
Оба — и Бунин, и Крандиевская — оставили воспоминания о первой встрече: «Она пришла ко мне однажды в морозные сумерки, вся в инее — иней опушил всю ее беличью шапочку, беличий воротник шубки, ресницы, уголки губ — я просто поражен был ее юной прелестью, ее девичьей красотой и восхищен талантливостью ее стихов...»
«Дрожа, я вынула тетрадь и принялась читать подряд, без остановки, о соловьях, о лилиях, о луне, о тоске, о любви, о чайках, о фиордах, о шхерах и камышах. Наконец Бунин меня остановил.
— Почему вы пишете про чаек? Вы их видели когда-нибудь вблизи? — спросил он. — Прожорливая, неуклюжая птица с коротким туловищем. Пахнет от нее рыбой. А вы пишете: одинокая, грустная чайка. Да еще с собой сравниваете. ...Нехорошо. Комнатное вранье...»
Бунин постарался привить своей ученице правило отвечать за каждое написанное слово, а требовательности к себе Наталье в силу своего характера было не занимать. Начав печататься в московских журналах с 14 лет, первую поэтическую книжку она выпустит лишь в 1913 году, в свои полные 25. Год спустя после дебютного сборника «Вечер» Анны Ахматовой и три — после «Вечернего альбома» Марины Цветаевой. Первая была младше Крандиевской на год, вторая — на четыре. Книжка с незатейливым названием «Стихотворения» (обложку оформил Михаил Добужинский) была посвящена памяти старшего брата Севы, скоропостижно умершего накануне собственной свадьбы. Поэтический цех принял ее дебют вполне благосклонно, хорошие рецензии написали Валерий Брюсов и Софья Парнок.
К тому времени Наталья Крандиевская — вполне светская дама, жена преуспевающего адвоката Федора Акимовича Волькенштейна, человека практичного и заземленного, предпочитающего, чтобы благоверная больше времени уделяла их сыну Федору, а не пропадала в литературных салонах, где ее еще в пятнадцатилетнем возрасте заметили Блок и Сологуб, а Бальмонту она и вовсе вскружила тогда голову. Но опасность, как всегда, поджидала с другой стороны...
Их первая встреча не сулила никакого продолжения: Крандиевская мельком услышала, как Толстой читал свои стихи, и со свойственной ей ироничностью заметила, что с такой громкой фамилией можно было бы писать и получше. Алексею Николаевичу эту фразу тотчас передали, и хотя он на себе как на поэте уже не упорствовал, тем не менее обиделся. К тому времени Толстой был известным прозаиком и драматургом — книжку «Сорочьи сказки» критика называла «прелестной», а цикл рассказов и повестей «Заволжье», романы «Чудаки» и «Хромой барин», пьеса «Насильники» заставляли говорить о нем как о признанном мастере.
Спустя несколько лет они встретились в иной ситуации: жена Толстого Соня Дымшиц брала уроки рисования в том же художественном классе, где занималась Крандиевская, и молодые литераторы стали часто видеться по-приятельски, увлекаясь друг другом все сильнее и глубже. С началом Первой мировой войны, когда на волне всеобщего патриотизма Толстой стал военным корреспондентом газеты «Русские ведомости» и часто уезжал на фронт, а Наталья Васильевна пошла работать в госпиталь сестрой милосердия, их отношения приобрели эпистолярный характер. Эта переписка была больше чем доверительной — расставшийся с Соней Толстой даже спрашивал у Крандиевской совета, стоит ли ему жениться на балерине Кандауровой. Но, получив от капризной девицы отказ, сделал предложение Наталье Васильевне...
Бракоразводные процедуры изрядно попортили крови обоим, но в конце концов все худо-бедно устроилось. В 1917 году у Толстого и Крандиевской родился их первый общий сын Никита (будущий отец писательницы Татьяны Толстой). Алексей Николаевич к тому времени обладал достаточно весомым литературным именем, чтобы прокормиться писательским трудом (готовил десятый том собрания сочинений], однако пришли суровые времена и книги стали востребованными лишь для растопки печек-«буржуек».
После недолгой эйфории февраля, покончившего с самодержавием, когда либеральные умы считали, что надо остановиться и подумать, как теперь разумно обустроить Россию, грянул «великий Октябрь», и страна неостановимо покатилась к гражданской войне. В те дни Бунин начинает писать страшные «Окаянные дни», а Брюсов на чердаке своего дома отчаянно практикуется в стрельбе из револьвера. Толстой и Крандиевская тоже в Москве — с тревогой вглядываются в грядущую катастрофу. Позже Наталья Васильевна будет вспоминать: «Москва. 1918 год. Морозная лунная ночь. Ни извозчиков, ни трамваев, ни освещения в городе нет. Если бы не луна, трудно было бы пробираться во тьме, по кривым переулкам, где ориентиром служат одни лишь костры на перекрестках, возле которых постовые проверяют у прохожих документы. У одного из таких костров (где-то возле Лубянки) особенно многолюдно. Высокий человек в распахнутой шубе стоит у огня и, жестикулируя, декламирует стихи. Завидя нас, он кричит:
— Пролетарии, сюда! Пожалуйте греться!
Мы узнаем Маяковского.
— А, граф! — приветствует он Толстого величественным жестом хозяина. — Прошу к пролетарскому костру, ваше сиятельство! Будьте как дома.
...Маяковский протягивает руку в сторону Толстого, минуту молчит, затем торжественно произносит: «Я слабость к титулам питаю, И этот граф мне понутру, Но всех сиятельств уступаю Его сиятельству — костру!..»
«Их сиятельствам» в Москве становится неуютно: не только голодно (большевистские пайки «графьям» не полагались), но и смертельно опасно (победившему пролетариату они враждебны как класс).
После известия о расстреле царской семьи антрепренер Алексея Николаевича Леонидов, проявив чудеса изобретательности, спешно организовал писателю гастрольное турне по Украине, которая находилась под юрисдикцией Германии. И летом 1918 года Толстой и Крандиевская, подхватив детей, покидают Россию — едут через Курск и Белгород в Харьков, потом в Одессу.
Пасынок Толстого, 10-летний Федя Волькенштейн (будущий известный физик, член-корреспондент РАН) поражался тому, как чествовали его отчима по пути их следования: «Городские власти встречали и провожали нас с почетом. Сам комиссар города Курска, белобрысый, кудлатый парень, гарцевал на белой лошади то справа, то слева от нас, то отставая, то опережая». На самом деле все оказалось не так парадно: в дороге были и сложности с документами при пересечении демаркационной линии на границе Советской России и Украины, и многочасовые допросы, учиняемые украинскими чиновниками, но в итоге добрались они благополучно.
В Харькове Толстой дал интервью местной газете «Южный край» — осторожное, абсолютно в своем характере: «Я верю в Россию. И верю в революцию. Россия через несколько десятилетий будет самой передовой в мире страной. Революция очистила воздух, как гроза. Большевики в конечном счете дали страшно сильный сдвиг для русской жизни. Теперь пойдут люди только двух типов, как у нас в Москве: или слабые, обреченные на умирание, или сильные, которые, если выживут, так возьмут жизнь за горло мертвою хваткой. Будет новая, сильная, красивая жизнь. Я верю в то, что Россия подымется».
Гастроли проходили весьма успешно — «вечера интимного чтения» везде собирают большие аудитории, на встречи с известным писателем стремилась вполне платежеспособная публика. Так что в Одессе семья Толстого материальных проблем не знала.
В Одессе Толстые-Крандиевские жили, как все вынужденные переселенцы, верой в то, что с большевиками вскоре будет покончено, и надеждой на скорое возвращение в Россию, уповая то на Деникина, то на Врангеля, то на Колчака. Кстати, Наталья Васильевна знала всех троих полководцев Белого движения и была о них очень высокого мнения. Одесский период их жизни для Крандиевской знаменателен важным событием — в издательстве «Омфалос» она выпустила новый поэтический сборник «Стихотворения Натальи Крандиевской. Книга вторая». Но никому уже не до стихов — под натиском красных белые части стремительно покидали свой последний оплот. Волна беженцев увлекла за собой и семью Толстых-Крандиевских — на далекие французские берега.
Время, прожитое в Париже, оказалось далеко не самым удачливым: Толстой много и вдохновенно пишет, но вот напечатать ему почти ничего не удается. Поскольку жить им было практически не на что, Наталья Васильевна за каких-то 3 месяца выучивается на портниху и начинает обшивать — сначала знакомых русских эмигранток, а потом и привередливых француженок. Таким образом, семья перестала бедствовать, однако наладить полноценную жизнь все равно не удавалось — для этого необходимо было заигрывать с русской колонией, но характеры Толстого и Крандиевской для этих игр были не очень приспособлены.
Когда отношения «графа-писателя» с эмиграцией вконец испортились, а зарабатывать на жизнь шитьем Крандиевской окончательно опостылело, они перебрались в Германию.
Жизнь в Берлине оказалась куда полнокровнее — 100-тысячная русская колония чувствовала себя здесь вполне вольготно. Здесь оказались Шкловский, Эренбург, Ходасевич с Берберовой, Белый, Ремизов, Цветаева, некоторое время жил Горький. Приезжал с концертами Маяковский, эпатировали местную публику Есенин с Дункан.
В родной языковой среде, в дружеском окружении Толстому и Крандиевской жилось и писалось достаточно вольно: Алексей Николаевич работал сразу над несколькими большими вещами, Наталья Васильевна готовила новый сборник стихов. Но жить одними только литературными интересами и тут не получалось: эмиграция начала стремительно размежевываться. Одни были настроены ехать дальше в Европу или идти в официанты и таксисты и даже нищенствовать на пражских или парижских чердаках — только бы не иметь никаких дел с Советами, другие же обдумывали пути возвращения домой. Что касается Толстого, то он, похоже, перебирался в Германию, уже решив для себя, что его место в России, и потому начал сотрудничать с просоветской газетой «Накануне», вступил в переписку с писателями, которые смогли найти себе место в СССР. Впрочем, стоило Толстому опубликовать в «Накануне» адресованное ему частное письмо Чуковского, воспринятое как донос (в нем упоминались писатели, живущие в СССР и «поругивающие Советскую власть»), он тут же получил в «Голосе России» жесткую отповедь от Цветаевой: «Алексей Николаевич, есть над личными дружбами, частными письмами, литературными тщеславиями — круговая порука ремесла, круговая порука человечности. За 5 минут до моего отъезда из России... ко мне подходит человек: коммунист, шапочно-знакомый, знавший меня только по стихам. „С Вами в вагоне едет чекист. Не говорите лишнего“. Жму руку ему и не жму руки Вам».
Дмитрий Алексеевич Толстой (сын Толстого и Крандиевской, петербургский композитор) вспоминает: «Мама рассказывала, что стало последней каплей в их решении вернуться. Мой брат Никита, которому было года четыре (а в этом возрасте дети очень смешные), как-то с французским акцентом спросил: «Мама, а что такое сугроооб?». Отец вдруг осекся, а потом сказал: «Ты только посмотри. Он никогда не будет знать, что такое сугроб». Летом 1923 года пароход «Шлезиен» доставил в советскую Россию Толстого с тремя сыновьями (младшему Мите было тогда 7 месяцев). В багаже Крандиевской — изданная за свой счет в 1922 году в берлинском издательстве «Геликон» третья и последняя ее прижизненная книжка с эпатажным названием «От Лукавого».
Толстой из эмиграции привез романы «Аэлита» и «Сестры», повести «Ибикус» и «Детство Никиты», которые сразу же были изданы и принесли автору всесоюзную славу. Он, по собственному определению, сильный, вполне готовый «взять жизнь за горло мертвой хваткой». А вот Крандиевская — слабая, ее удел — уход в монументальную тень мужа, поэтическая немота. Толстой очень быстро доказал, что умеет делать деньги из воздуха: вместе с пушкинистом Щеголевым спешно сочинил бойкую пьесу «Заговор императрицы» (творчески переработав дневник Вырубовой, приближенной последней императрицы, в «идеологически правильную» вещь). На нее сразу клюнуло множество театров, и она принесла ему больше денег, чем собственная проза. Такие поступки, естественно, раздражали многих. Например, между ним и драматургом Вишневским, служившим революции не только пером, но и маузером, почти до рукопашных схваток доходило.
Надо отдать Толстому должное: он всегда непрерывно работал, точно чувствовал и время, и конъюнктуру «рынка». И в любом жанре ощущал себя как рыба в воде — и фантастический роман «Гиперболоид инженера Гарина», и историческая эпопея «Петр Первый», и детская сказка «Золотой ключик» написаны ярко и талантливо. Наталью Васильевну одаренность мужа не могла не восхищать — она не скрывала преклонения перед Толстым. И помогала ему, как могла, теперь уже очевидно, что в ущерб собственному творчеству. Конечно, она тогда тоже работала — в 1925-м выпустила детскую книжку «Звериная почта», потом написала стихотворное либретто оперы Шапорина «Декабристы». Но времени на себя у нее катастрофически не хватает — все силы отнимают устройство быта на новом месте (сначала жили в Ленинграде, а в 1928-м переехали в Детское Село), забота о разросшейся после женитьбы старших сыновей семье, творческая лаборатория мужа.
«Вспоминаю мой обычный день в Детском Селе: Ответить в Лондон издателю Бруксу; в Берлин — агенту Каганскому; закончить корректуру.
Телефон.
Унять Митюшку (носится вверх и вниз по лестнице, мимо кабинета).
Выйти к просителям, к корреспондентам.
Выставить местного антиквара с очередным голландцем подмышкой.
В кабинете прослушать новую страницу, переписать отсюда и досюда.
— А где же стихи к „Буратино“? Ты задерживаешь работу!
Обещаю стихи.
— Кстати, ты распорядилась о вине? К обеду будут люди.
Позвонить в магазин.
Позвонить фининспектору.
Заполнить декларацию.
Принять отчет от столяра.
Вызвать обойщика, перевесить портьеры.
Нет миног к обеду, а ведь Алеша просил...
В город, в Госиздат, в Союз, в магазин...
И долгие годы во всем этом мне удавалось сохранить трудовое равновесие, веселую энергию. Все было одушевлено и озарено. Все казалось праздником: я участвовала в его жизни...»
И вдруг все это кончилось.
1935 год стал последним в супружеской жизни Крандиевской и Толстого. Он пенял на усталость — много работал: закончил вторую книгу романа о Петре Первом, дописал «Золотой ключик» (куплеты Пьеро заставил сочинять жену), да и болел тяжелее обычного. Но жена видела, что дело обстоит гораздо сложнее — в свои 53 года Толстой не потерял интереса к женщинам, и отсутствие новых побед на любовном фронте сказывалось на его душевном состоянии куда ощутимее, чем творческое переутомление. В последнее время он все чаще повторял: «У меня осталась одна работа. У меня нет личной жизни...»
Алексей Николаевич и прежде не очень умел сдерживать раздражения по любому малозначительному поводу, а теперь и вовсе перестал себя контролировать — приступы ярости случались все чаще. На протяжении 20 лет он ценил мнение жены, как ничье другое («Какой я мастер?! — вот Туся — это да!»), теперь же, стоило его Тусе покритиковать что-нибудь, им написанное, срывался на крик: «Тебе не нравится? А в Москве нравится! А шестидесяти миллионам читателей нравится!..» И уже вконец свирепел, стоило Наталье Васильевне заикнуться о том, насколько ей претит их новое окружение, то и дело мозолящий глаза энкаведэшник Ягода. Тут он сразу срывался на крик: «Интеллигентщина! Непонимание новых людей! Крандиевщина! Чистоплюйство!..»
Крандиевская, привыкшая только в себе самой искать причину всех несчастий, изводилась вопросами, на которые не было ответа: «Я спрашивала себя: если притупляется с годами жажда физического насыщения, где же все остальное?.. Неужели все рухнуло, все строилось на песке? Я спрашивала в тоске: скажи, куда же все девалось? Он отвечал устало и цинично: почем я знаю?»
И, пытаясь объяснить происшедшее — самой себе, им обоим, с горечью понимала: «...Он пил меня до тех пор, пока не почувствовал дно. Инстинкт питания отшвырнул его в сторону. Того же, что сохранилось на дне, как драгоценный осадок жизни, было, очевидно, недостаточно, чтобы удержать его».
Как в глухую каменную стену, оба уперлись в неизбежность разрыва. Конечно, у их семейного разлада была еще одна видимая, самая банальная причина — 30-летняя Людмила Баршева, секретарша Толстого, которую Наталья Васильевна сама же и нашла в помощь Алексею Николаевичу. Она, по грустному признанию самой Крандиевской, уже через 2 недели заняла ее место не только за рабочим столом...
Осенью 1935 года Толстой окончательно ушел из семьи — женился на Баршевой и уехал в Москву, оставив свою 47-летнюю «Тусю» с сыновьями в Ленинграде. У Толстого началась другая жизнь — без столь ненавистной ему «крандиевщины» — с кремлевскими пайками, «пайковой» же Барвихой, званием академика, депутатством в Верховном Совете (начиная с печально знаменитого 1937-го), орденами и двумя Сталинскими премиями (третьей, за незаконченного «Петра Первого», Толстого отметят посмертно).
Удар, нанесенный ей Толстым, Крандиевская выдержала с трудом. Как выжила? Просто снова начала писать — и стихи, и прозу. Снова начала печататься — в журналах «Звезда» и «Ленинград» вышли ее воспоминания о Горьком и Бунине, несколько небольших стихотворных подборок. В 1935-1940 годах она написала цикл стихов «Разлука» — безответный разговор с оставившим ее любимым человеком: «С кем ты коротаешь в тихом разговоре За вечерней трубкой медленный досуг?..»
Поразительно, но в стихах этого цикла нет ни злости, ни гнева — одно смирение и желание понять и простить. И только когда отчаяние вконец взяло за горло, из него вырывалось жесткое пророчество: «Но знаю, что пути сомкнутся, И нам не обойти судьбу. Дано мне будет прикоснуться Губами к ледяному лбу...»
В начале войны Крандиевская осталась в Ленинграде. Конечно, Толстой в любой момент на правительственном уровне мог организовать эвакуацию своей бывшей семьи. Но Наталья Васильевна ответила так: «Ты пишешь письма, ты зовешь, ты к сытой жизни просишь в гости. Ты прав по-своему. Ну что ж! И я права в своем упорстве. ...И если надо выбирать Судьбу — не обольщусь другою. Утешусь гордою мечтою — за этот город умирать!»
Крандиевская вместе с младшим сыном Дмитрием пережила в осажденном врагом городе самые страшные месяцы — как все, получая пайковые 125 граммов хлеба, хороня близких ей людей... Но и в этом блокадном ужасе она сохранила высоту духа — Дмитрий Алексеевич вспоминает, как мать удержала его от желания вытащить из мусорного ведра черствую французскую булку, выброшенную соседом-партработником: «Будем гордыми!»
Ее блокадная лирика — стихотворный цикл «В осаде» — не только образец высокой поэзии, но документ огромной эмоциональной силы:
...«В кухне крыса пляшет с голоду...»
...«После ночи дежурства такая усталость, что не радует даже тревоги отбой...»
...«На стене объявление: «Срочно! На продукты меняю фасонный гроб. Размер ходовой...»
И — совсем перехватывающее горло:
«Смерти злой бубенец
Зазвенел у двери.
Неужели конец
Не хочу. Не верю!..
...Отдохни, мой сынок,
Сядь на холмик с лопатой,
Съешь мой смертный паек,
На два дня вперед взятый»
Эти стихи, датированные 1941-1943 годами, будь они тогда же опубликованы, вернули бы их автора на очень высокую поэтическую орбиту, но... И нельзя сказать, что Крандиевскую забыли — едва кольцо ленинградской блокады было прорвано и связь со столицей восстановилась, в московском клубе писателей 12 ноября 1943 года прошел ее творческий вечер (авторитетные писатели Маршак и Федин прислали Наталье Васильевне вызов). Оставалась самая малость — издать книгу, в которую вошли бы и ранние, и написанные в последние годы, самые страшные месяцы, стихи. И Крандиевская составила такой сборник, и название ему дала — «Дорога», и издательство «Советский писатель» даже договор с автором заключило, но...
23 февраля 1945 года умер Толстой. За этим ударом через год последовал другой, не менее страшный: после доклада Жданова о Зощенко и Ахматовой и партийных постановлений о журналах «Звезда» и «Ленинград» издательство пересмотрело свои «идеологически неправильные» планы и книга Крандиевской была безвозвратно погублена. Свет она увидела только через два десятилетия после смерти автора, в 1985-м, с предисловием еще одного бунинского ученика, Валентина Катаева.
Оплакивая Толстого, любовь к которому Крандиевская сохранила до конца своих дней, она за два послевоенных года написала цикл стихов его памяти. Писала, вспоминая и заново переживая жизнь с ним. Их бегство из взбунтовавшейся России и то, как смотрели они вдвоем с палубы увозившего их в неизвестность парохода на проплывающий за бортом берег Трои. И тот, один из счастливейших в ее жизни день в Пасси, когда она поставила на рабочий стол Толстого вазу с желтыми маками, а он с благодарностью сказал жене, что цветы всегда помогают ему собраться с мыслями...
В конце жизни Наталья Васильевна много болела, почти полностью потеряла зрение. Но до последнего дня сохранила живой ум, ироничный взгляд на мир. Родные вспоминают, как сын устроил мать «по блату» в больницу старых большевиков, и Наталья Васильевна при этом известии молодо рассмеялась — «их сиятельства» всегда относились иронично к советскому словарю.
Умерла Крандиевская-Толстая 17 сентября 1963 года. Но и сама смерть не сделала ее ближе к Толстому — похоронили Наталью Васильевну не рядом с ним, на мемориальном Новодевичьем, а на питерском Серафимовском...
Возвращение Алексея Толстого в советскую Россию до сих пор остается болезненной темой, рождающей взаимоисключающие суждения. В вину Толстому вменялось многое — огромные долги, предательство, карьеризм и ненасытное желание побольше откусить от жирного «коммунистического пирога». Его обвиняли в идеологическом нигилизме и аморальности. Самые мягкие обвинения касались гастрономических и бытовых побуждений Толстого. Такие однобокие и плоские суждения могли бы подойти фигуре какого-нибудь обывателя, но никак не писателя, автора целого ряда замечательных произведений, внутренний мир которого был многообразен, неоднозначен, во многом противоречив. «На вкусную еду и сладкую жизнь, — пишет А. Варламов, — он зарабатывал бы и в Берлине, и в Париже».
А вот другие оценки: «Я склонен идеализировать мотивы возвращения Толстого в 1923 году в Советскую Россию... — писал Федор Степун. — ...Мне лично в „предательском“, как писала эмигрантская пресса, отъезде Толстого чувствовалась не только своеобразная логика, но и некая сверхсубъективная правда, весьма, конечно, загрязненная, но все же не отмененная теми делячески-политическими договорами, которые, вероятно, были заключены между Толстым и полпредством. Как-никак Алексей Николаевич ехал не на спокойную жизнь, его возврат был большим риском, даже если бы он и решил безоговорочно исполнять все предначертания власти. Мне, по крайней мере, кажется, что сговор Толстого с большевиками был в значительной степени продиктован ему живой тоской по России, правильным чувством, что в отрыве от ее стихии, природы и языка он как писатель выдохнется и пропадет. Человек, совершенно лишенный духовной жажды, но наделенный ненасытной жадностью души и тела, глазастый чувственник, лишенный всяких теоретических взглядов, Толстой не только по расчету возвращался в Россию, но и бежал в нее, как зверь в свою берлогу. Может быть я идеализирую Толстого, но мне и поныне верится, что его возвращение было не только браком по расчету с большевиками, но и браком по любви с Россией».
«...В Москву он уехал совсем не потому, что проникся коммунистическими идеями, а просто почувствовал и понял, что там может выдвинуться своим большим талантом и даже умением располагать к себе людей», — писал другой современник Толстого. Умение располагать к себе людей было в крови у Толстого. Даже его идеологические противники признавали в нем «талант от Бога», обаяние, артистизм, умение увлечь беседой, искрометный юмор, замечательную смачную речь и, наконец, мягкий бархатный тембр голоса. «Обаятельный гражданин, — сказал как-то о Толстом управдом на Собачей площадке (один из адресов Москвы, где жил Толстой), — отпускает же столько Господь одному. — А какие его книги Вы читали? — Да как-то ни одной, — признался управдом. — Ну, если пишет как говорит, должно быть, что-нибудь особенное». В круговорот обаяния Толстого попадали многие. Очень показательно, что круг этот был разнообразен. В числе его друзей были П. Капица, В. Шишков, И. Москвин, В. Качалов, С. Михоэлс, Г. Уланова, К. Пугачева, Н. Бурденко, В. Чкалов, М. Громов и другие. Этот список можно было бы продолжить именами людей с удовольствием и часто бывавших в доме Толстых и с радостью принимавших участие в домашних концертах и застольях. С. М. Киров как-то на одном из банкетов сказал: «Вам, Алексей Николаевич, можно позавидовать, вы умеете смачно рассказывать, сочно писать и с аппетитом уничтожать хорошо приготовленную пищу; за столом у Вас нет равных».
По мнению многих, жизнь Толстого по возвращении на родину была более чем благополучная. В действительности же, сразу по приезде из эмиграции Толстому и его многочисленной семье пришлось бороться за выживание почти так же трудно, как в первые дни в Париже. Лишь в тридцатые годы появится относительное благополучие. «...На самом деле первые два-три года Толстые еле сводили концы с концами и к нам то Наталья Васильевна (Крандиевская), то ее сын, то сам Толстой прибегали за десятирублевкой, чтобы на базар сходить. Да и травили его всякие Раппы...», — писал Константин Федин. Итак, советская общественность встретила Толстого крайне враждебно. Не верили, завидовали, считали «засланным казачком», травили в печати и на диспутах. «Против Алексеев Толстых — наша линия» — митинговали РАППовцы. А что же те, на кого, как считал Толстой, он мог рассчитывать? Булгаков, Катаев, Замятин, Зощенко, Пильняк и другие — никто из них не стремился к общению с бывшим эмигрантом, да к тому же еще и графом.
В 1925 году нарком просвещения А. В. Луначарский писал: «Гораздо более спорным является вопрос о ныне живущих старых писателях, обладавших в прежнее время порой довольно большой литературной известностью. Сюда относятся Андрей Белый, Замятин и Алексей Толстой... В этой группе сменивших вехи писателей вряд ли можно найти хоть одного, который действительно сознательно делал бы свое литературное дело во имя революции. Можно сказать с уверенностью, что если бы дать им полную свободу слова, полную гарантию безнаказанности за все, что они не писали бы, то из-под их пера вышли бы ужасающие нападки на весь наш строй и быт, которые, конечно, им самим субъективно казались бы самой настоящей художественной правдой».
Еще не совсем усвоив все правила игры, Толстой пишет «Аэлиту» и «Ибикус».
И словно давно ждавшая своего часа прорывается лавина. Его ругают все, кому ни лень — и левые, и правые. «...Вред от этих романов вряд ли меньший, чем от всей прежней литературы авантюрного толка... У этих романов грех, что они возбуждают чисто индивидуалистические настроения читателя... и отвлекают его внимание от действительности...» И еще: «В отношении же идеологии у Толстого дело обстоит настолько печально, что его романы лишь условно (по месту и времени появления) можно отнести к советской фантастике». «Аэлиту» называют мелкобуржуазной писаниной и «вреднейшим ядом». Ну что ж, приходилось становиться дельцом от литературы, принимать правила игры, чистить идеологию и продавать себя как можно дороже. В дневнике Толстого 1920-х годов есть запись: «Одни добиваются, чтобы перед людьми не было стыдно. Другие, чтобы перед самим самой не было стыдно». Проникновение лжи в свое собственное творчество Толстой все же переживал: «Я теперь не Алексей Толстой, а рабкор-самородок Потап Дерьмов, грязный, бесчестный шут». «Рабоче-крестьянский граф», «красный граф» — вот новые так называемые титулы, преследовавшие Толстого. Его ругают, ему завидуют, не доверяют, ему «навязываю» и, наконец, ему просто диктуют. В 1928 году Всеволод Вишневский записал: «Толстой — способный малый. Этот эмигрант, „перелет“, волнующе пишет о наших делах, о 1918... Мне не верится, однако, в его искренность. Как странно, Толстой живописует моряков, от которых бежал когда-то...»
В общем, процесс подавления творческой воли шел полным ходом. Позже появился и страх. В дневнике Толстого 1930-х годов часто встречается слово «боюсь», а страх плохой советчик. Конформизм, оппортунизм, равнодушие, аморальность, предательство и т. п. — все это порождения страха. Страх не только парализует. Но и побуждает. Он разрушителен и беспощаден. А Толстому было чего бояться. В 1939 году Лаврентий Берия внес имя Толстого в список писателей, на которых имеются компрометирующие материалы. Появилось Постановление Оргбюро ЦК ВКП(б), осуждающее произведения, «посвященные прошлому». Позже было письмо секретаря ЦК ВКП(б) Узбекистана, в котором сообщалось о Толстом как об идейном вдохновителе и организаторе протеста московских писателей против Александра Фадеева и других руководителей Союза писателей. Был еще целый ряд проступков Толстого, которые по тем временам никак не могли украшать фигуру «красного графа». В этом контексте интересен рассказ Ф. Степуна о его последней встрече с Толстым в Париже в 1937 году: «Самоуверенной осанистости в нем было много меньше, чем раньше, волосы заметно поредели; но главное изменение было в глазах, в которых мелькал неожиданный для меня в Толстом страх перед жизнью».
23 февраля 1930 года состоялось премьера пьесы «На дыбе», встреченная РАППовцами «в штыки», но поддержанная Иосифом Сталиным. В своей автобиографии Толстой утверждает, что именно Сталин спас пьесу, указав, однако, что Петр «выведен недостаточно героически». Интерес «великого лингвиста», советского вождя, к «красному графу» первоначально был утилитарным, как и ко всем остальным писателям. Он поддержал предложение Горького привлечь Толстого к написанию популярных книг о Гражданской войне. Но позже на предоставленном Сталину списке писателей для включения тех в комиссию по Дворцу Советов Сталин всех зачеркнул и написал: «Толстой».
Слова Сталина о недостаточной героичности образа Петра I побудили Толстого к созданию «героической» редакции пьесы, что в свою очередь убедило генсека в полной лояльности писателя. Страх и податливость в сочетании с государственным патриотизмом заставили Толстого пойти на намеренное искажение исторических фактов в повести «Хлеб». Сталин милостиво прочел повесть во второй корректуре и, сделав два замечания, высочайше одобрил ее. Сказать точно, когда впервые состоялась встреча Толстого со Сталиным, сложно. Наверняка известно, что в спецзаписке, составленной для Сталина ОГПУ по поводу откликов писателей на помощь, оказанную правительством сыну М. Салтыкова-Щедрина, Толстой говорил: «Я восхищен Сталиным и все больше проникаюсь к нему чувством огромного уважения. Мои личные беседы со Сталиным убедили меня в том, что это человек исключительно прямолинейный».
После «Хлеба» Толстой вступил в касту избранных со всеми вытекающими отсюда последствиями — стал депутатом Ленсовета, был избран действительным членом Академии наук, сидел в президиуме I съезда писателей, был награжден орденами, в дальнейшем был избран в депутаты Верховного Совета и стал не однажды лауреатом Сталинской премии. Несомненно все это происходило не без участия «вождя и учителя всех времен и народов».
Известно, что Толстой лично писал Сталину: 4 письма по поводу пьесы «Иван Грозный», письмо, связанное со статьей, касающейся политических процессов 30-х годов, и письмо о передаче денежной премии на строительство танка с просьбой назвать его «Иван Грозный». На последнее Сталин ответил на страницах газеты «Известия»: «Писателю Алексею Николаевичу Толстому. Примите мой привет и благодарность Красной Армии, Алексей Николаевич, за Вашу заботу о бронетанковых силах Красной Армии. Ваше желание будет исполнено. И. Сталин. 30 марта 1943 года».
В отличие от стандартных ответов писателям и ученым по таким же случаям в письме к Толстому Сталин дважды повторил вежливое обращение и, главное, дал обещание исполнить желание писателя.
Сталин исполнил и второе «желание» Толстого. Послав Сталину две пьесы («Орел и орлица» и «Трудные годы») с сопроводительным письмом, Толстой отметил, что отредактировал текст в стилевом и смысловом отношении. Основные же изменения и новые картины он подчеркивал красным карандашом. Особенно жирной чертой Толстой подчеркнул слова Грозного: «...ему никто не поможет, помогу один я». И Сталин увидел и понял: на странице с перечнем действующих лиц, простым карандашом он написал: «Помогу! Я помогу». А ведь пьесу долго не разрешали к постановке!
По утверждению Дмитрия Толстого, Алексей Николаевич до дрожи боялся Сталина и не без причин. Во-первых — эмиграция, во-вторых — сменовеховство, затем «дружба» с Г. Ягодой и Н. Крючковым и, наконец, любовь Толстого к роскоши. Чего никак не мог принять аскетичный Сталин. Но главным была странная ошибка, допущенная в романе «Восемнадцатый год». Описывая сидящих рядом с Лениным соратников, Толстой писал: «Председательствующий передвинул ладонь выше на голый череп и написал записочку, подчеркнув одно слово три раза, так что перо вонзилось в бумагу. Перебросил записочку третьему слева, поблескивающему стеклами пенсне. Третий слева прочел, усмехнулся, написал на той же записке ответ...» Разумеется, после 1927 года все было исправлено, третий слева уже был без пенсне и усмехался в усы. Но осадок-то остался!
Зимой 1945 года над Толстым нависла страшная угроза. Кто знает, если бы не его болезнь и скорая смерть, как бы закончил он свои дни. Вскоре после смерти Толстого Александр Фадеев рассказывал К. Зелинскому, что однажды, вызвав к себе Фадеева, Сталин стал утверждать, что того окружают крупные международные шпионы: «Но кто же эти шпионы? Сталин усмехнулся одной из тех улыбок, от которых некоторые люди падали в обморок и которая, как я знал, не предвещала ничего доброго. — Почему я должен сообщать имена этих шпионов, когда Вы обязаны были их знать? Но если Вы уж такой смелый человек, товарищ Фадеев, то я Вам подскажу в каком направлении надо искать... Во-первых, крупный шпион Ваш ближайший друг Павленко. Во-вторых, Вы прекрасно знаете, что международным шпионом является Илья Эренбург. И наконец, разве Вам не было известно, что Алексей Толстой английский шпион?»
Этот сталинский кульбит вполне объясним. Во-первых, в период Великой Отечественной войны Толстой стал чрезвычайно популярен. Весь фронт облетели газеты со знаменитой фотографией, на которой были изображены Толстой с женой на фоне танка «Грозный», построенного на его деньги. Редкий солдат не носил с собой в планшете или кармане гимнастерки маленькие книжечки с рассказами Толстого из цикла «Рассказы Ивана Сударева». Его выступления по радио, статьи в «Красной звезде» («Лицо фашистского гада», «Что мы защищаем?» и другие) передавались из уст в уста. Это именно Толстой придумал лозунг «За Родину! За Сталина!», с которым бойцы шли в атаку. В статьях Толстого было главное, и это чувствовали все, — они обращались к сердцу каждого, призывая защищать не идеи, но свою Родину, свою землю.
Во-вторых, сам того не желая, Толстой попал в большую политику. В 40-е годы Толстому часто приходилось общаться с поляками — графом Юзефом Чапским и генералом Владиславом Андерсом. В 1941 году Андерс стал командующим польской армии, создавшейся в СССР. Эта армия должна была воевать вместе с советскими частями. Но Андерс, отправляясь в Иран, переметнулся на сторону англичан.
Помимо писательского труда, Толстой, как депутат и лауреат, тратил массу времени и сил на общественную деятельность: печатал статьи и эссе, читал доклады и лекции, выступал с речами и обращениями. И всё это — несмотря на прогрессирующую болезнь и связанные с ней поистине адские муки: в июне 1944-го врачи обнаружили у Толстого злокачественную опухоль легкого.
«Но он остался верен себе, — рассказывал в своих воспоминаниях Корней Чуковский. — За несколько недель до кончины, празднуя день рождения, устроил для друзей весёлый пир, где много озорничал и куролесил по-прежнему, так что никому из его близких и в голову прийти не могло, что всего лишь за час до этого беспечного пиршества у него неудержимым потоком хлынула горлом кровь».
Алексей Николаевич Толстой скончался 23 февраля 1945 года.
Фантастическая судьба... От самого рождения и до смертного часа. Второго такого писателя трудно найти.
Да и стоит ли искать?
В разговоре о художнике важно то, что дало основание современникам назвать его «новым Толстым» (М.Горький), «третьим Толстым» (И.Бунин), точно определив место писателя в русской литературе. «Индивидуальность ярчайшая и талант ослепительный», — сказал о Толстом Константин Федин. «Колдовство изобразительности» в произведениях художника отметил Юрий Олеша. Ощущение полноты и радости жизни, ярко выписанные картины быта, точность деталей, пластичность и зримость образов, юмор, самобытный красочный язык стали отличительными чертами таланта писателя.
Не повторяя никого, Алексей Толстой одновременно был связан тончайшими нитями с классическим наследием и современной литературой. Стиль художника отразил качественные изменения, происходившие в русском реализме на рубеже XIX и XX веков. Основываясь на принципах жизнеподобия, автор широко использовал условные формы: гиперболизацию, метафоричность, фантастику, элементы мистики.
В наследии Толстого — лирика, рассказы, повести. Литературной классикой стали трилогия «Хождение по мукам» и исторический роман «Пётр Первый»; приключенческо-фантастические романы «Аэлита» и «Гиперболоид инженера Гарина». Писатель известен также как драматург (создал более 40 пьес) и детский писатель (повесть «Детство Никиты», литературная обработка русских народных и зарубежных сказок, в числе которых — известный каждому «Золотой ключик, или Приключения Буратино»). При этом Толстой — художник прежде всего эпический, талант которого имеет глубокие национальные истоки, устремлён к постижению России и русского характера и проникнут любовью «к жизни, к людям, к бытию». Стремление отразить черты «широкой, творческой, страстной, взыскующей души русского народа» сам Толстой считал главным в своём творчестве. Это и обусловливает непреходящую ценность произведений, созданных мастером.
Алексей Толстой происходил из знатного дворянского рода. С выдающимися писателями Алексеем Константиновичем и Львом Николаевичем Толстыми его объединял общий предок — сподвижник Петра I граф П. А.Толстой. Мать писателя Александра Леонтьевна, урождённая Тургенева, — двоюродная внучка декабриста Н. И. Тургенева. Она увлекалась литературным творчеством и сумела издать несколько произведений для детей.
Детство Толстого прошло в имении А. А. Бострома Сосновка недалеко от Самары. Бостром относился к Алексею с отеческой нежностью и любовью. Дом был небогатым, но здесь жили трудом, взаимной любовью к духовным интересам, увлекались произведениями Н. А. Некрасова, И. С. Тургенева, Л. Н. Толстого. «Я рос в созерцании, в растворении среди великих явлений земли и неба, — напишет Алексей Толстой в статье „О себе“. — Июльские молнии над темным садом; осенние туманы как молоко; сухая веточка, скользящая под ветром на первом ледку пруда; зимние вьюги, засыпающие сугробами избы до самых труб, весенний шум вод, крик грачей, прилетевших на прошлогодние гнезда; люди в круговороте времен года, рождения и смерти <...>, зимние вечера под лампой, книги, мечтательность <...>». Образ мира и тишины, счастье безмятежного детства, отношения дружной семьи, радость познания окружающего мира будут мастерски описаны Толстым в одном из самых светлых произведений русской литературы — повести «Детство Никиты» (1920), продолжившей заложенную Аксаковым и Львом Толстым традицию автобиографических произведений о детстве.
Родное Заволжье послужит писателю истоком прекрасного знания национального уклада жизни, даст «ощущение эпохи, её вещественность», то есть определит эпическую природу его таланта. «Я думаю, если бы я родился в городе, а не в деревне, не знал бы с детства тысячи вещей, — эту зимнюю вьюгу в степях, в заброшенных деревнях, святки, гадания, сказки, лучину, овины, которые особым образом пахнут, я наверное, не смог бы так описать старую Москву», — скажет позднее сам Толстой. На волжской земле зарождался интерес будущего художника к родной истории, формировалась его неразрывная связь с народным мироощущением, окружающей природой, увлечение фольклором, глубинами русского языка.
Становление творческой индивидуальности писателя проходило под влиянием классической реалистической традиции, в которой был воспитан Толстой, а также интенсивных поисков нового слова, средств выразительности, которые вела литература на рубеже XIX и XX веков. В поисках собственного стиля Толстой стремился уйти от крайностей и «плоского» реализма, и «абстрактного» символизма. «К мистикам причислить себя не могу, к реалистам не хочу», — писал Алексей Толстой И. Анненскому в 1909 году. Его стиль вобрал то, что стоит «на грани между ними» и по-особому окрашивает «реальный образ». Обогащаясь достижениями новейшего искусства, реализм обретёт новое качество и получит определение «неореализм». «То была реакция против символизма и попытка создания прозы, далёкой от традиций 80-х годов, испытавшей все воздействия нового стиля, но неизменно живописующей быт, земную реальность вне касания «мирам иным».
Данью традиции явились первые стихотворные опыты «под Некрасова» и Надсона, которые начинающий автор самокритично оценит как «серые» и ученические и никогда не будет включать их в свои собрания сочинений. В1905-1906 годах на страницах символистских изданий «Аполлон», «Весы» и «Шиповник» появились стихи «нового Толстого», а в 1907 г. вышла его первая книга — сборник стихотворений «Лирика» (с манерным посвящением «Тебе, моя жемчужина»). Темы, образный строй, ритмика стихов несут на себе явные следы воздействия поэзии Андрея Белого, Валерия Брюсова и Константина Бальмонта. Несмотря на высокие оценки сборника символистами, сам Толстой довольно скоро отзовётся о своей книге стихов критически, поскольку устремлённость в «миры иные», идеи господства рока, вселенской катастрофы по сути своей противоречили укоренённому в реальной жизни таланту писателя.
Вторая книга стихов («За синими реками», 1911) и первая прозаическая книга «Сорочьи сказки» (1910) стали результатом обращения Алексея Толстого к фольклору, темам и образам славянской и собственно русской мифологии. Художник считал необходимым «понять первоосновы — землю и солнце», проникнув в их красоту «через образный, простой и сильный народный язык, и тогда уже обратиться к человеку». В этом устремлении к мифу причудливо соединились две тенденции развития писателя. С одной стороны — давняя увлечённость Толстого народным творчеством, работами по истории и фольклору, в частности книгой А. Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу», которая стала для молодого писателя важнейшим источником народно-поэтической образности. С другой стороны — влияние Максимилиана Волошина, Ремизова и Вячеслава Иванова, которых объединяли «стихийная сила жизни», интерес к языческой Руси, к праязыку культуры — мифу.
В отличие от многих современников, увлекавшихся в этот период стилизацией под фольклор, Толстой осваивал не только формальные приёмы устного народного творчества. Эту особенность и очарование таланта молодого художника точно охарактеризовал Валерий Брюсов. Он отметил свойственное Толстому «какое-то бессознательное проникновение в стихию русского духа», умение не подражать, а вырабатывать собственный склад речи и стиха, основываясь на народных выражениях и оборотах. Книга «Сорочьи сказки» раскрыла ещё одну черту Толстого-художника: его жизнерадостность, светлый оптимизм, юмор.
В дальнейшем Толстой не обращался к поэзии, заслуженную славу принесло ему прозаическое творчество. Но работа над стихами не прошла для писателя даром. Звонкость, музыкальность фразы, многозначность образов наряду с открытием таинственности окружающего мира обогатят художественную палитру Толстого-прозаика. Это будет заметно уже в его первом прозаическом произведении — рассказе «Старая башня», опубликованном в журнале «Нива» за 1908 год.
Широкую известность принесли молодому художнику произведения «заволжского» цикла. Это сборник рассказов и повестей, получивший название «Заволжье» (1909-1911), романы «Чудаки» (1911) (1-й вариант — «Две жизни») и «Хромой барин» (1912). К ним тематически примыкали пьесы, объединённые заглавием «Комедии о любви». Толстой писал о том, что хорошо знал, — о жизни русской провинции.
В основу произведений были положены семейные предания, рассказанные матерью и родственниками. Но, основываясь на биографическом материале, писатель сумел создать типы, далеко выходящие за рамки местной хроники. Все произведения объединены общей темой уходящего мира и образами «чудаков, красочных и нелепых». Это придало циклу единство и целостность, позволило сложить из мозаики конкретных сюжетов исторически значимую картину уходящей крепостной эпохи и отразить разные черты национального характера.
Герои произведений Толстого живут в привычных интерьерах дворянских поместий. Автор мастерски и с любовью рисует картины русской природы, которые по контрасту подчёркивают царящее в усадьбах запустение. Сквозной лейтмотив многих произведений цикла — пыль, паутина, плесень — воспринимается как примета застоявшейся, лишённой деятельного начала жизни. Её унылое однообразие подчёркнуто повторами «как всегда», «как обычно», эпитетами «сонный», «заспанные» (даже у собаки — выпуклые «сонные веки»).
Поэзия усадебной жизни осталась в прошлом. «Сад был порублен, старый дом сгорел, и всё, что он помнил и любил, даже то, чем он мог, не задумываясь, жить, оказалось словно вырубленным и сожжённым», — таким видит родовое имение вернувшийся домой после многих лет герой рассказа «Овражки». В образах персонажей «заволжского» цикла запечатлены психологические черты «последышей» дворянства. Элегическая тема упадка дворянских гнёзд решается Толстым в нравственно-психологическом ключе. Нередко персонажи произведений — добрейшие люди, но отсутствие жизненных целей и сил делает их нелепыми, а поступки — абсурдными.
Представленное разными типами, некогда могучее сословие нежизнеспособно, — таков был поставленный автором «заволжского» цикла художественный диагноз. «Оскудели мы», — проницательно замечает помещица Камышина («Сватовство»), и в этой характеристике отражён не только экономический крах, но и психологическая драма дворянства на рубеже эпох. В нарисованных картинах преобладает не разоблачение и сарказм, а лёгкая ирония, грустная усмешка и сочувствие. Это дало повод для проницательного замечания Волошина в адрес Толстого: «Вы, наверно, должны быть последним в литературе, носящим старые традиции дворянских гнёзд».
Начиная с первой публикации одни критики отмечали в произведениях отсутствие резкой сатиры (особенно в первоначальных вариантах текстов) и ощущение трагизма, свойственного переломным эпохам. Другие подчёркивали социальную направленность изображения, писали о следовании Толстого традициям «натуральной школы». Бытописатель и критик разоряющегося дворянства — такая оценка закрепилась в литературоведении советского периода. Критический пафос раннего Толстого акцентируется и в ряде современных работ.
В произведениях цикла сложились важнейшие черты стиля Алексея Толстого: сюжетность, мастерство характерологии, искусство изобразительности. Писателя отличает склонность к изображению забавного, необычного, особенного. Его прозаическим произведениям свойственна театрализация, которая выражается в описании деталей костюма, внешнего облика, усадеб и пейзажа, что напоминает авторские ремарки и декорации к постановке. Но при этом молодой автор не просто описывает быт, причём делает это мастерски, так, что описанные картины предстают полными жизни. Он ставит вопрос о смысле человеческого существования, ищет возможности выхода из нравственного кризиса, переживаемого его героями.
Тип героя, изломанного духовно, но нашедшего в себе силы для возрождения, становится одним из знаменательных для творческой эволюции Толстого. Он представлен в произведении крупной формы — романе «Хромой барин» (1912). Не случайна деталь: герой произведения князь Краснопольский — потомок Рюриковичей, и в этом факте биографии содержится указание на то, что речь пойдёт не только о частной судьбе, но и об истоках русской государственности. В названии романа подчёркнута исключительность героя (хромота). С другой стороны, этой деталью автор отмечает, что Краснопольский — «человек с изъяном, с трещинкой» и в физическом (прострелена нога), и в психологическом плане. По сути, это вариация типа «лишнего человека»: герою не принесли счастья богатство, успех в высшем обществе, военная карьера, любовные приключения. Краснопольский пытается найти выход из нравственного тупика, и этот поиск Толстой впервые ведёт вне пределов дворянской усадьбы. Автор вводит социальную тему, показывая движение героя к новой жизни, наполненной общественными интересами. Образ приобретает ряд черт героя-странника, а метафорой духовных поисков становится дорога. Хождение по Волге, знакомство с простыми людьми очищают князя. Однако финал, где Толстой хотел нарисовать картины участия Краснопольского в событиях 1905 года, выглядел явно неубедительным, и писатель через 2 года снял революционную тему при подготовке нового издания романа.
В изображении психологического надлома персонажа, его нравственного возрождения через страдания, в идеях сближения с народом критика справедливо увидела влияние Федора Достоевского, произведения которого Толстой перечитывал в период работы над романом. Но не постоянный, порой мучительный самоанализ и нравственные страдания героя были предметом художественного изображения в романе, а путь к постижению живой жизни в её естественности и теплоте. Истинным спасением для князя стала любовь Кати Волковой, которая воскрешает к жизни «хромого барина». Верная, возвышающая и облагораживающая любовь и природа, дающая силы и ощущение полноты бытия, — таков идеал автора, утверждаемый в эпоху нигилистического отношения к традиционным моральным ценностям.
Герою рассказа «Овражки» (1913), тридцатилетнему помещику Завалишину, также предстояло пройти через разочарования и испытания, оказаться на грани жизни и смерти, прежде чем он обретёт духовное прозрение. Один из немногих в ранних произведениях Толстого, Завалишин оказался способным на настоящий поступок во имя любви. Пейзажный образ, вынесенный в название рассказа, объединяет мотивы пути и половодья, становясь метафорой преодоления, самопознания, движения к идеалу. Семь овражков, как семь кругов ада, стали местом испытания и очищения, они же отрезали героя от больного прошлого. «Оленька, небо, весна, радость — вот о чём всегда тосковал» — эта трудно давшаяся герою истина придаст финалу рассказа мажорное звучание. Земное и небесное слиты воедино в целостной, яркой, динамичной картине мира. Знаком пространства, разомкнутого навстречу новому, стал образ распахнутого окна. Удивление перед красотой земли передано через подбор деталей, символизирующих обновление жизни (доносящийся через открытое окно запах земли и пробивающихся весенних трав, крики воробьев, голоса людей), и цветовое решение сцен (освещающее мир солнце, лазоревое небо, губы любимой «в золотом пушке»). «Какая жизнь прекрасная, — любить тебя и всё любить, потом, кажется, весь мир любить...» Можно говорить о своеобразном пантеистическом содержании этого чувства, вбирающего в себя весь мир. Любовь двоих, открытая миру, становится альтернативой всему, что разрушает гармонию жизни.
Утверждение могучей преобразующей силы любви, её одухотворяющего влияния отныне станет одной из центральных идей творчества писателя. Особое значение в её решении принадлежит образам женщин, благодаря самоотверженной, жертвенной, очищающей любви которых герои возвращаются к жизни. Отмечая роль женских образов, необходимо иметь в виду литературную традицию воплощать образ России в идеальном женском пике В таком контексте путь героя к возлюбленной приобретает дополнительный смысл: речь идет о необходимости постижения сущности России, духовного смысла бытия.
Открыв имя нового талантливого писателя, произведения «заволжского» цикла надолго сделали Толстого в сознании читателей автором одной темы — изображения нравов дворянства. Сам же художник вскоре почувствовал исчерпанность этою материала. «В 1910 и 1911 году я мучительно пытаюсь уловить тон современности, это мне но удается, и вновь возвращаюсь прошлому», — пишет Толстой в одной из ранних автобиографий (1916 год). Показательна жанровая эволюция Толстого по направлению к крупной эпической форме. Это позволило ему перейти от изображения отдельных событий к постановке темы современной России, постижению многообразных проявлений русского характера.
Новый этап жизни Алексея Толстого был ознаменован переездом в Москву. Здесь писатель работает над пьесами (до революции 1917 года было поставлено семь пьес), пишет рассказы. В прозе шли поиски нового героя, всё ощутимее приобретавшего черты «обыкновенного человека», «обывателя» — «милого, доброго русского человека без классового сознания» (одним из первых был доктор с говорящей фамилией Заботкин в романе «Хромой барин»). И если, по замечанию Е. Скороспеловой, «религии любви Алексей Толстой остался верен до конца», то концепция истории (мира в целом) претерпела у него на протяжении двух десятилетий существенное изменение.
Переломным событием в личной и творческой судьбе писателя стала Первая мировая война. В качестве военного корреспондента «Русских ведомостей» Толстой неоднократно бывал в действующей армии. Результатом поездок 1914-1915 годов стали циклы очерков «По Галиции», «По Волыни», «На Кавказе». Именно в эти полные суровых испытаний годы, как напишет Толстой в автобиографии 1916 года, ему наконец открылось то, что он так долго искал, — «дух времени». Не социальные проблемы и конфликты привлекали художника, а нравственное величие, патриотизм, верность долгу, стойкость сражающегося народа. Позже писатель прямо укажет на военные события как причину окончательного разрыва с ценностной системой модернизма: «...Я увидел подлинную жизнь, я принял в ней участие, содрав с себя наглухо застёгнутый, чёрный сюртук символистов. Я увидел русский народ». В ряде рассказов, незавершённом романе «Егор Абозов» (1915) появятся обрисованные с большой долей иронии образы литературной богемы, в которых при первом же чтении отрывков из романа современники угадывали сходство с реальными прототипами. Развёрнутая сатира на деградирующее и отравляющее ядом «цветов зла» искусство, представленное как порождение разлагающегося мира, через несколько лет будет дана в романе «Сестры».
Февральскую революцию 1917 года Толстой, как и многие представители интеллигенции, встретил с оптимизмом, увидев в ней символ грядущей свободы. Октябрь же вызвал у него разочарование и неприязнь. «Чувство тоски смертельной, гибели России, в развалинах Москва, сдавлено горло, ломит виски. <...> Распадение тела государства физически болезненно для каждого. <...> Моё духовное и физическое тело связано с телом государства; потрясения, испытываемые государством, испытываются мною», — записал Алексей Толстой в дневнике в ноябрьские дни 1917 года. И здесь же — размышления о том, что рядом, как и прежде, идёт простая повседневная жизнь — «наперекор всему, и в этом есть несокрушимая сила жизни, которая всё поглотит и сделает всё так, как надлежит быть». Эти мысли найдут художественное воплощение в трилогии «Хождение по мукам».
Летом 1918 года Толстой вместе с семьёй уехал из голодной Москвы в литературное турне по Украине. А в апреле 1919 года, когда красные войска подступили к Одессе, покинул Россию на корабле, направлявшемся в Константинополь. Так начался эмигрантский период в жизни Алексея Толстого.
Оказавшись в Париже, писатель много работает. Он принимает активное участие в организации первого «толстого» ежемесячного журнала русской эмиграции «Грядущая Россия», мессианское название которого отражает основную тему размышлений художника. Россия для Толстого была истоком и главной темой творчества. Его всё больше привлекали проблемы русской государственности, национального характера, ярко раскрывающегося на переломе истории. Памятью о России освещена автобиографическая повесть «Детство Никиты», мыслями об ущербности эмигрантского существования и бессмысленности жизни вне родной земли — «Рукопись, найденная под кроватью» (1923). На новом материале революционной действительности написан остросюжетный фантастический роман «Аэлита» (1922-1923).
В творческих исканиях писателя была своя собственная, не зависящая от одной лишь политической конъюнктуры или материальных обстоятельств жизни логика. Тоской по родной земле, по русскому языку, по читателю было вызвано всё более крепнущее желание вернуться в Россию. «Не знаю, чувствуете ли вы с такой пронзительной остротой, что такое родина, своё солнце над крышей?» — выразил свои чувства Толстой в одном из писем этого периода.
Важным этапом на пути к возвращению стал Берлин, куда — поближе к России — Толстой переселяется в 1921 году. В этот, оказавшийся очень непродолжительным, период Берлин был центром общения между деятелями культуры России и эмиграции. Толстой входит в редакцию ежедневной газеты сменовеховского направления «Накануне» и становится редактором её литературного приложения.
«Примиренческие» настроения Толстого вызвали негативную реакцию в эмигрантской среде, подвергавшей самой резкой критике в прессе (гнусной травле, как писал Горький) каждый его шаг.14 апреля 1922 года в газете «Накануне» было опубликовано «Открытое письмо Н. В. Чайковскому» (одному из соредакторов «Грядущей России»), в котором Толстой объяснил свою позицию. «В эпоху великой борьбы белых и красных я был на стороне белых, — писал Толстой. — Я ненавидел большевиков физически. Я считал их разорителями русского государства, причиной всех бед <...>» (включая гибель многих близких людей, страдания собственной семьи). Но, вспоминая о «скорбном пути хождения по мукам», Толстой видит, что ситуация за несколько лет изменилась: «Представление о России как о какой-то опустевшей, покрытой могилами, вымершей равнине, где сидят гнёздами разбойники-большевики, фантастическое это представление сменяется понемногу более близким к действительности. Россия не вся вымерла и не пропала, 150 миллионов живёт на её развалинах, живёт, конечно, плохо, голодно, вшиво, но, несмотря на тяжкую жизнь и голод, — не желает всё же ни нашествия иностранцев, ни отдачи Смоленска, ни собственной смерти и гибели. Население России совершенно не желает считаться с тем, — угодна или неугодна его линия поведения у себя в России тем или иным политическим группам, живущим вне России». Единственный, по мнению Толстого, выход — «признать реальность существования в России правительства, называемого большевистским», поскольку «никакого другого правительства ни в России, ни вне России — нет <...>». Разделяя понятия «родина» и «революция», Толстой выбирал родину («Ты за революцию, я за Россию...» — скажет в романе «Восемнадцатый год» Иван Телегин). Свою позицию писатель сформулировал и в нравственном аспекте: «<...> Все, мы все, скопом, соборно виноваты во всём совершившемся. И совесть меня зовёт не лезть в подвал, а ехать в Россию и хоть гвоздик свой собственный, — но вколотить в истрёпанный бурями русский корабль. По примеру Петра». Выбрав этот путь, в августе 1923 года Толстой возвратился в Россию.
Россия и история её государственности, судьба русского народа, загадка национального характера — таковы основные темы творчества Алексея Толстого 1920-1940-х годов. Характеризуя роль революционных событий в личной и творческой судьбе писателя, исследователь А. Варламов справедливо замечает, что революция стала для Толстого «тем моментом, когда он окончательно обрёл, почувствовал, пропустил сквозь душу, сердце и нервы свою тему — тему русского пути <...>».
В самом начале эмиграции Толстой начал писать роман «Хождение по мукам». Позднее так будет названа трилогия, а роман войдёт в неё под названием «Сестры» (1919-1922). Вторая часть трилогии — роман «Восемнадцатый год» — опубликована в 1927-1928 годах (отдельное издание — 1929). Третья часть — роман «Хмурое утро» — завершена в первые дни Великой Отечественной войны. Трилогия охватила почти целое десятилетие жизни России, вобравшее в себя величайшие исторические потрясения: Первую мировую войну, две революции, войну Гражданскую, начало восстановления страны. «Хождение по мукам» — это хождение совести автора по страданиям, надеждам, восторгам, падениям, унынию, взлётам — ощущение целой огромной эпохи <...>«, - писал Алексей Толстой.
Одно из центральных «действующих лиц» трилогии, центр его социально-философской линии — Россия. В споре о её судьбе сталкиваются разные точки зрения и раскрываются характеры героев, как главных, так и второстепенных. Эпическая тема судеб родины, русского народа составляет идейный и эмоциональный стержень трилогии, определяет её композицию, конфликты, систему образов. Мотив дороги, степи, бескрайних российских просторов, на которых происходят встречи с многочисленными действующими лицами произведения, становится синонимом темы России.
В романе «Сестры» авторский замысел раскрывается прежде всего через повествование о «хождении по мукам» главных героев — сестёр Даши и Кати Булавиных и любимых ими мужчин, Ивана Телегина и Вадима Рощина. Роман утверждает излюбленную мысль Толстого о нетленной силе любви, спасающей и удерживающей на краю гибели. «<...> Пройдут года, утихнут войны, отшумят революции, и нетленным останется одно только — кроткое, нежное, любимое сердце ваше...» — говорит в финале Вадим Рощин Кате (при этом, как покажет дальнейшее описание его пути, скорее выдавая мечту за реальность).
Но не этим эпизодом счастливого объяснения героев заканчивается первая книга трилогии, а изображением человека «с пристальными, ненавистью горящими глазами». «Всем! Всем! Всем! Революция в опасности!» — написано на афишке, которую только что наклеил неизвестный. Вся финальная сцена построена на контрасте. И этот призыв, и взгляд, брошенный на влюблённых случайным прохожим, словно вспышка, обозначили острый конфликт, раздирающий страну.
Таким образом, уже первая часть трилогии, при всей приоритетности личной линии, не была только семейно-бытовым романом. Камерный сюжет разворачивался на фоне событий, изменивших судьбу России: предвоенные годы и Первая мировая война, Февральская революция 1917 года, канун Октября. Апокриф о хождении Богородицы по мукам дал название произведению, цитата из «Слова о полку Игореве» («О, Русская земля!..») стала эпиграфом к нему. Это придало изображению историческую перспективу, оно стало осмысливаться как повествование о трудных испытаниях, не раз выпадавших на долю русских людей и сформировавших национальный характер. Тема исторического пути России усилена эпиграфами к двум другим романам трилогии.
Первый роман трилогии открывает написанная в публицистическом стиле картина Петербурга накануне войны 1914 года, ставшая символом гибнущего мира. Важно подчеркнуть, что это не просто город, а столица империи, модель всего государства. Образ несёт в себе черты созданного в символистской традиции мифа Петербурга — возникшего из болот, туманного, живущего бредовыми видениями города-сна. Здесь всё пропитано духом разложения — нравы, чувства, отношения, искусство, политика. «То было время, когда любовь, чувства добрые и здоровые, считались пошлостью и пережитком <...>. Девушки скрывали свою невинность, супруги — верность. Разрушение считалось хорошим вкусом, неврастения — признаком утончённости. Этому учили модные писатели, возникавшие в один сезон из небытия». Фигурой демонической, пророком всеобщей гибели показан поэт-декадент Алексей Алексеевич Бессонов, в котором угадываются шаржированные черты Александра Блока (начиная с инициалов А.А.Б.). Как пояснял позже Толстой, в этом обобщённом образе представлены эпигоны великого поэта, отравлявшие юные души ядом зла.
О своеобразном заочном споре Толстого с Блоком пишет А. Варламов. По его мнению, два художника, для которых Россия стала основной темой творчества, по-разному трактовали и сам образ России, и революционные события. Толстому не мог быть близок символистский контекст темы, несущий в себе мотивы тьмы, тоски, торжества смерти, принятие «дикого посвиста» революции за музыку. Всему этому в романе Толстого противостояли свет, любовь, жизнь, вера в воскресение России. Музыки Толстой не услышал, он увидел и признал первые шаги «устроения», спасения государства от полного распада.
Ещё более резко очерчены в романе нравы футуристов, характеристики которых подчёркнуто снижены (Антошка Арнольдов, Сапожков, Жиров, Елизавета Киевна). Смертельный диагноз поставлен либеральной интеллигенции (адвокат Смоковников); дельцам, сколачивавшим из воздуха миллионные состояния; императорскому дворцу, куда «дошёл и, глумясь и издеваясь, стал шельмовать над Россией неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой». «Замученный бессонными ночами, оглушающий тоску свою вином, золотом, безлюбой любовью, надрывающими и бессильно-чувственными звуками танго — предсмертного гимна, — он <Петербург> жил словно в ожидании рокового и страшного дня».
Противостоянием декадансу, политической лжи и фальши стало изображение простых, нравственно здоровых людей, с их реальными, а не выдуманными проблемами. Выбор имён и фамилий героев (Даша, Катя, Иван Телегин, Вадим Рощин) подчеркивает, что для автора они важны именно как русские люди, а не «представители демократической интеллигенции». Любимые герои Толстого верят в возможность счастья «наперекор всему», в «отъединённую ото всех жизнь души», что отразилось в композиции романа. Любовная линия произведения развивается параллельно общественно-исторической: поездка Даши и Телегина на пароходе по Волге — и забастовка на механическом заводе; начало войны — их свидание в Крыму, признание в любви; Февральская революция 1917 года — и женитьба героев; критический этап революции — и встреча Рощина с Катей, их решительное объяснение. Но «кругом всё было неясно, смутно, противоречиво, враждебно этому счастью». Разделяя мысль Даши о том, что «ничего на свете нет выше любви», Телегин не может не задать себе вопрос: «Но могу ли я, буду ли счастлив?» Логика развития сюжета сделает возможным обретение личного счастья героев только на их пути к пониманию реальной России. Переосмысление собственной жизни, нравственный поиск, обретение себя в новой действительности — такова линия движения главных героев романа. Всё чаще возникает в их размышлениях тема России. Как противостояние озлоблению и отчаянию звучит в итоге яростного спора с Рощиным мысль Телегина о силе и исторической устойчивости родного народа: «Великая Россия пропала!.. Уезд от нас останется — и оттуда пойдёт Русская земля...»
Это утверждение стало итогом серьёзной переоценки взглядов автора, которая происходила начиная с осени 1919 года и повлияла на концепцию создаваемого романа. В феврале 1920 года Толстой пишет письмо, в котором даёт характеристику переживаемого периода как расплаты за прежнюю жизнь, как нового этапа истории: «Приходится жить, применяясь к очень непривычной и неудобной обстановке, когда создаются государства, вырастают и формируются народы, когда дремлющая колесница истории вдруг начинает настёгивать лошадей, и поди поспевай за ней малой рысью». В письме звучит мысль о том, что «Россия снова становится грозной и сильной», хотя живёт ещё «очень не сладко и даже гнусно». Эти строки позволяют уточнить распространённое в литературоведении мнение о существенных идейных различиях двух редакций романа — эмигрантской (1922) и советской (1925). Такого взгляда придерживалось русское зарубежье (к примеру, Иван Бунин, писавший о второй редакции как «приспособлении» романа к «большевистским требованиям»). В свою очередь, советские литературоведы акцентировали различие двух редакций, стремясь доказать постепенное преодоление «груза односторонних представлений» и «субъективных ошибок» автора в понимании революции. Эта дискуссия продолжается и в современном литературоведении. Как антибольшевистскую по сути определил первую редакцию романа С. Кормилов. Варламов, напротив, называет резкое противопоставление двух редакций устойчивой легендой. Действительно, после возвращения в Россию автор по-иному расставит ряд акцентов в романе. Так, например, реакция Рощина в сцене у особняка Кшесинской, занятого большевиками, изменится с ненависти и прямой угрозы («На будущей неделе мы это гнездо ликвидируем») на растерянность («Не понимаю...»). По-другому будут обрисованы большевик Акундин и некоторые другие персонажи. Но это не изменит кардинально всей конструкции романа. Публицистически заострённое изображение предреволюционной эпохи, описание войны как «первого действия трагедии», напряжённые размышления о судьбе России, взаимоотношениях интеллигенции и народа — всё это присутствует в обеих редакциях романа. Принципиальным для произведения и неизменным остаётся поиск выхода из тупика, противостояние разрушению и отрицанию, опора на здоровое, нравственное начало народной жизни.
Второй роман трилогии — «Восемнадцатый год» — имеет очевидные отличия, свойственные историческому жанру. Эта разница зафиксирована в названиях произведений: первое («Сестры») акцентирует семейно-бытовое начало, а второе («Восемнадцатый год») — сюжет реально-исторический. В «Сестрах», по образному определению Константина Федина, «шаги истории» были «сначала негромкими, потом ясно различимыми, настойчивыми», а в романе «Восемнадцатый год» «буря истории» определила сюжет произведения, полностью подчинив судьбы героев. Значительное место заняло изображение батальных сцен и картин быта времён Гражданской войны. Появились образы реальных исторических лиц, почти всегда взаимодействующих с героями вымышленными или данных в их восприятии (Распутин, батька Махно, Савинков, белые генералы Корнилов, Деникин, большевики Ленин, Сталин, Ворошилов, главком Сорокин и др.). В повествовании присутствуют черты хроникальности (реальные — или стилизованные под них — конкретные даты, факты, документы), введены авторские публицистические размышления. Важной чертой романа стало наличие массовых сцен, что позволило передать полифонию народной жизни. Существенно дополнили картину времени новые для творчества Толстого образы рабочих, матросов, крестьян (Иван Гора, Чугай, Агриппина, Анисья, Красильников и др.).
Разделяя общую судьбу народа, пройдут свой путь испытаний любимые герои Толстого. В обрисовке образов Ивана Телегина и Вадима Рощина заметно влияние традиций Льва Толстого. Герои соотнесены друг с другом по такому же принципу, как Пьер Безухов и Андрей Болконский в романе «Война и мир»: один (Телегин) ближе к простой повседневной жизни, воспринимает мир больше сердцем, а второй (Рощин) — разумом, склонен к анализу происходящего, постоянной самооценке. Эти особенности подчёркнуты в портретных характеристиках. При первом появлении Телегина акцентировано «загорелое лицо, бритое и простоватое, и добрые синие глаза, должно быть, умные и твёрдые, когда нужно». Здоровый, умный, добрый, честный человек — такие характеристики преобладают в изображении Ивана Ильича. Рощин охарактеризован как человек чести, долга, действия. Он жёстче, резче, сдержаннее Телегина в проявлении чувств. Психологию Вадима Петровича, его внутреннюю боль, душевные противоречия передают развёрнутые внутренние монологи героя. Если путь к революции инженера Телегина, которого рабочие Балтийского завода называли «своим», сложен, но в целом с самого начала ясен, то бывшему офицеру Вадиму Рощину предстоит преодолеть глубокую внутреннюю драму, прежде чем он найдет своё место в новой России.
Образы Даши и Кати Булавиных, при всём различии их характеров и органическом неприятии героинями каких-либо политических категорий, также раскрываются не только в любви, но и тревоге за родную землю, в страстном желании найти своё место в её реальной жизни. Духовный мир героинь Толстой раскрывает с использованием приёма «внутреннего жеста», обнаруживающего за точными деталями внешних проявлений (улыбка, взгляд, оттенок интонации, движение руки) динамику внутреннего мира.
На избранном пути художественного постижения исторической эпохи Толстой столкнулся с трудностями не только творческого плана. Вторая книга романа создавалась накануне десятилетия революции, и критика настоятельно требовала от бывшего эмигранта определить своё отношение к изображаемому, напоминая, что первый роман писался им «со стороны», «с того берега». В переписке с В. Полонским, главным редактором журнала «Новый мир», где публиковался «Восемнадцатый год», Алексей Толстой вынужден был публично подчёркивать признание им революции. Одновременно он отстаивал право не делать из романа «агитплакат», говорить, «не боясь никого, не оглядываясь», показывать трагические испытания и «непомерные трудности», выпавшие на долю народа. Но до конца следовать этой позиции Толстому не удалось. В годы, когда шла работа над второй и третьей книгами трилогии, реальная история Гражданской войны подверглась искажению, а многие её активные деятели были репрессированы. В этом контексте замысел изобразить в третьей книге «крестьянское движение — махновщину и сибирскую партизанщину», резкое противостояние города и деревни приобрёл особую политическую остроту. Толстой, опасаясь прямых параллелей с разворачивающейся коллективизацией, отложил работу над романом с первоначальным названием «Девятнадцатый год» и взялся за произведение о Петровской эпохе.
К завершению трилогии писатель вернулся в 1939 году. По сравнению с первоначальным замыслом он ограничил художественное пространство романа, сосредоточил внимание на проблемах психологических, на изображении сложного перелома в сознании людей.
Начало «Хмурого утра» неожиданно. Если два первых романа открывались окрашенными в мрачные тона картинами опустошения и гибели, то здесь в первой сцене у костра в холодной степи сидят двое — мужчина и женщина. И хотя произведение изобилует политической проблематикой, Толстой вновь возвращается к теме личной судьбы. Образ маленьких женских ножек, исходивших много путей-дорог в поисках счастья, обращает читателя к заветной мысли Толстого о русской женщине, благодаря которой в жестоком мире не умирает любовь.
В финале мечта героев трилогии сбывается: после многих испытаний и мук они наконец-то находят друг друга. Мотив обретённого счастья подчёркнут пейзажными зарисовками весны, сменяющей суровую и ветреную зиму. Если в романе «Сестры» герои стремились убежать в личное счастье от окружающего их грозного и непонятного мира, то в заключительной части трилогии любовь делает их открытыми жизни, творчеству. Так проявляется ещё одна грань пейзажного образа, давшего название роману. По мысли автора, в жизни России «хмурое утро» войны и разрухи сменяется днём созидания. Сюжет личный, прежде нередко противопоставляемый историческому, сливается с ним в кульминационной точке финала. Герои романа в холодном зале Большого театра на заседании съезда Советов слушают доклад об электрификации России. Они по-прежнему мыслят не политическими категориями: «Мир будет перестраиваться нами для добра...» Но их объединяет со всеми сидящими в зале жажда дела, понимаемого широко — как творчество новой жизни.
Нельзя не заметить искусственности, излишнего пафоса этой заключительной сцены, где в числе действующих лиц появились Ленин и Сталин. Идеологическая заданность снизила художественные достоинства произведения. Завершив трилогию, Толстой провёл редактирование текста, и результатом стали новые потери в глубине и объективности изображения. Это дало основание ряду исследователей (например, А. Варламову, С. Кормилову), не сомневаясь в талантливости Толстого, подвергнуть сомнению «эпопейные» качества трилогии. Показательно, что в новейших словарях впрямую не даётся определение жанра «Хождения по мукам».
Несмотря на очевидные уступки «социальному заказу», трилогия Алексея Толстого стала одним из наиболее значительных произведений о судьбах простых людей на суровых исторических ветрах XX века.
Русалочьи сказки: Хозяин (1909) Полевик (1909) Русалка (Неугомонное сердце, 1910) Иван да Марья (1910) Ведьмак (1910) Водяной (1910) Кикимора (1910) Дикий кур (1910) Иван-царевич и Алая-Алица (1910) Соломенный жених (1910) Странник и змей (1910) Проклятая десятина (1910) Звериный царь (1910) Синица (1918)
Сорочьи сказки: Верблюд (1909) Горшок (Маленький фельетон, 1909) Сорока (1909) Картина (1909) Мышка (1909) Козёл (1909) Ёж (Ёж-богатырь, 1909) Лиса (1910) Заяц (1909) Кот Васька (1910) Сова и кот (1910) Мудрец (1909) Гусак (1910) Рачья свадьба (1910) Порточки (1910) Муравей (1910) Петушки (1910) Мерин (1910) Куриный бог (1910) Маша и мышки (1910) Рысь, мужик и медведь (1910) Великан (1910) Мишка и леший (1910) Башкирии (1910) Серебряная дудочка (1910) Смирный муж (1910) Богатырь Сидор (1910)
Сказки и рассказы для детей: Полкан (1909) Топор (1909) Воробей (1911) Жар-птица (1911) Прожорливый башмак (1911) Снежный дом (1911) Фофка (1918) Кот сметанный рот (1924) Как ни в чём не бывало (1925) Рассказ о капитане Гаттерасе, о Мите Стрельникове, о хулигане Ваське Табуреткине и о злом коте Хаме (1928) Золотой ключик, или Приключения Буратино (1936)
Составитель главный библиограф Пахорукова В. А.
Верстка Артемьевой М. Г.
Презентация Пахоруковой А. И.