Библиографическое пособие. Курган. 2020
Как известно, в девятнадцатом веке славу русской литературе принесли прежде всего дворяне. Крестьяне, как правило, безмолвствовали. В литературу они стали пробиваться уже после Максима Горького. Ну а к 1960-м годам относится начало взлёта русской деревенской прозы. Среди тех, кто обеспечивал этот взлёт, был и Фёдор Абрамов.
Провожая Федора Абрамова в последний путь, Валентин Распутин сказал: «Мы как-то постепенно привыкли к тому, что самые важные и самые необходимые слова – будь то открытое письмо к своим землякам о хозяйничанье на родной земле или выступления на писательских съездах по проблемам литературы, школы, старой деревни и нравственности – первым говорил он, Федор Абрамов. Считалось, можно и промолчать, отделаться разговором между собой, потому что он скажет точнее, горячее, убедительнее и лучше».
Невысокий сухощавый человек с пристальным взглядом глубоко сидящих, темных, сосредоточенных на чем-то очень важном глаз, с упрямо спадающей на высокий лоб прядью непокорных черных волос, Федор Абрамов был резок в своих суждениях, высказываемых категорическим тоном. Он отсекал фразу от фразы взмахом правой руки, выделяя главное слово интонацией, усиливаемой северным упором на звук «о». Но категоричность его тона никогда не коробила, не раздражала, возможно, благодаря почти просительному обращению «братцы мои» или «милые мои».
В своем же художественном повествовании он был, возможно, одним из самых объективных писателей, бившимся над разгадкой русского национального характера, озабоченным судьбами родной деревни, непоколебимо убежденным в том, что если «русская деревня исчезнет с лица земли, утратится и связь человека с живой природой, а эта утрата может обернуться очень серьезными последствиями... Потому что земля, животные, общение с ними – это один из главных резервуаров, из которых черпается человечность. И если исчезнут эти связи с землей и миром природы, эти отношения любви, доброты не отразится ли это вообще на самой природе человеческой и не поведет ли к каким-то очень серьезным изменениям национального характера?»
Фёдор Александрович Абрамов родился 29 февраля 1920 года в селе Веркола Архангельской области, когда Север еще только оправлялся от боев с белогвардейцами и интервентами.
«Когда умер отец, - рассказывал он, - нас на руках у матери осталось семеро. Причем старшему было 15 лет, а младшему 2 года. Младшим был я».
Безотцовщина – горькое слово, и мальчику рано пришлось осознать это. Беспечное детство кончилось быстро (да и было ли оно?!). Надо было уже принимать посильное участие в домашних, а позже и в полевых работах («семи лет меня повезли на дальний покос», - прочтем мы в одном рассказе писателя).
Абрамов рос в семье истовых тружеников, и это наложило властный отпечаток на его характер и мировоззрение.
Можно догадываться, что и в нарисованных в его романах картинах жизни семьи Пряслиных, потерявшей в войну своего главного кормильца, ощутимы отголоски и прежней боли от пережитых в детстве лишений, и вместе с тем – любовных и горделивых воспоминаний о маленькой абрамовской «артели». («Я вырос в семье, похожей на Пряслинскую»). Лучше всего он говорит о своём крестьянском прошлом, о семье, о матери. Был он самый младший, но с семи лет возили на дальний покос, дали крохотную коску, заставляли приглядываться к ухваткам старших братьев. А он был так мал, что его то и дело теряли в высокой траве. Отца не было – а старшему брату – 14 лет, но выбились, потому что много работали, а потом стали их прижимать как середняков – мать разбил паралич, восемь лет пролежала. У Фёдора ненависть к «беднякам» - деревенским лентяям, которые были «бедняками» и к 1929 году, то есть когда 12 лет уже земля была отдана крестьянам и давно можно было поставить хозяйство. «Мы наработаемся с 4-х – 5-ти часов утра – и к девяти едем завтракать, а наш вахлак – «бедняк», помыкавший нами, только ещё глаза трёт».
«В тридцать втором году я окончил начальную школу первым учеником, и, казалось бы, кто, как не я, должен первым войти в двери только что открывшейся в соседней деревне пятилетки? А меня не приняли. Не приняли, потому что я был сыном середнячки, а в пятилетку в первую очередь, за малостью мест, принимали детей бедняков и красных партизан.
О, сколько слез, сколько мук, сколько отчаяния было тогда у меня, двенадцатилетнего ребенка! О, как я ненавидел и клял свою мать! Ведь это из-за нее, из-за ее жадности к работе... у нас стало середняцкое хозяйство, а при жизни отца кто мы были? Голь перекатная самая захудалая семья в деревне».
Федору Абрамову 15 лет
«Нелегкое было время», - повторим мы вслед за автором рассказа, не скрывающим крутых поворотов и иных опрометчивых, скоропалительных решений, свойственных той поре, когда страна наша ощупью прокладывала невиданный в истории путь.
Но ведь именно тому же времени обязан был будущий писатель своей дальнейшей судьбой: «Среднюю школу окончил с успехом, поступил в университет...» Эта строчка его биографии, это событие, происшедшее в 1938 году, необычайно много говорит об эпохе, широко открывшей перед выходцем из пинежской глуши ту дорогу к знаниям, которую его земляку с Северной Двины, гениальному Ломоносову, приходилось преодолевать ценой отчаянных, стоявших на грани авантюры усилий.
Для романтических устремлений того времени – тридцатых годов – очень характерны и испытанные юным Абрамовым колебания в выборе профессии. Кем стать? Летчиком? Геологом?
«Форма нравилась», - усмешливо пояснял впоследствии Федор Александрович свои мечты об авиации. Но это, разумеется, шутка. Профессия эта была тогда окружена особым ореолом. Летчики сыграли огромную роль в происходившем тогда освоении пути через Северный Ледовитый океан на Дальний Восток, отличились при спасении экипажа раздавленного льдами парохода «Челюскин», дважды перелетели в Америку через Северный полюс.
Да ведь и в родных местах Абрамова именно самолет появился как первый представитель новой техники: когда-то еще – уже в семидесятых годах – проложат от Архангельска железную дорогу до нынешнего районного центра Карпогоры, что в пятидесяти километрах от Верколы!
И геолог стал в ту пору, как теперь выражаются, престижной профессией. Он как бы подхватывал, перенимал ту давнюю эстафету землепроходца, первооткрывателя новых земель, которая столетиями была привилегией продвигающегося все дальше на север земледельца. Ученый-геолог подчас решительно пророчил: «Здесь будет город заложен!» - и города действительно возникали, как, например, Хибиногорск – будущий Кировск – в горах, на противоположном от Архангельска берегу Белого моря, где обнаружились огромные залежи ископаемых.
Может быть, романтические мечты об этих профессиях подогревало и то, что Абрамов, который первую серьезную художественную книгу прочел очень поздно, чуть ли не в седьмом классе, вскоре стал читать; что называется, взахлеб, и одним из его тогдашних увлечений был Джек Лондон с его поэтизацией суровой борьбы с природой и сильных, волевых характеров.
Привлекала юношу и еще одна, куда более скромная профессия – учителя. Благодаря учителям перед самим Абрамовым открылся новый, огромный мир знаний.
Учителем стал один из его братьев, всю жизнь работала в школе и сестра. Как мы увидим далее, не обошла участь преподавателя и самого Федора Александровича.
Ленинградский университет и весь этот город, связанный с жизнью множества ученых и писателей, весь пропитанный духом высочайшей культуры, сам – во многом создание гениальных строителей и архитекторов, могли только обострить возникшую у юноши жажду познания и творчества.
На первых порах Абрамов все еще колеблется в выборе дальнейшего жизненного пути, подумывает о профессии искусствоведа, хотя, впрочем, уже тогда проявляет интерес к фольклору и записывает на своем Пинежье сказки.
Но покамест он, студент-старшекурсник все еще как бы переминается на распутье, ошеломленный и в то же время осчастливленный множеством открывающихся перед ним жизненных дорог.
И тут грянуло 22 июня 1941 года...
На Великую Отечественную войну Федор Абрамов ушел добровольцем.
Из воспоминаний А. Ф. Туркова: «Во время одной дальней поездки, когда мы с Абрамовым и познакомились, вышло так, что ему пришлось при мне переодеться, и я увидел огромные шрамы на обеих его ногах – явный след тяжелого ранения, о котором уже догадывался и раньше по его слегка прихрамывающей походке.
Но никаких рассказов, о его солдатском прошлом, я от него не слыхал, и (что куда важнее) в творчестве его оно не получило никакого отражения».
Тем примечательнее, что, читая книгу близкого ему по духу Александра Яшина, Абрамов выделил такое стихотворение:
В болоте целый день ухлопав.
Наткнулся я на кулика.
Он из гнезда, как из окопа,
Следил за мной издалека.
Как трудно быть ему героем:
Того гляди, возьму живьем,
А он один в гнезде своем,
Как в поле воин Перед боем
С противотанковым ружьем.
«Это великолепно! – написал Абрамов. – И избави боже меня от всяких комментариев».
Только человек, сам прекрасно знакомый с трудной участью «пэтээрщиков» (производное от сокращенного названия противотанкового ружья – ПТР), вступавших со своим длинноствольным оружием в неравный поединок с бронированными машинами, мог так остро, почти мучительно прочувствовать аналогию, возникшую в душе поэта при виде долгоносого кулика!
Даже накануне тридцатипятилетия со дня Победы Абрамов очень скупо обмолвился в ответе на анкету газеты «Советская Россия»: «...для многих первый бой оказался и последним. Лично мне довелось участвовать в двух боях под Ленинградом в страшные дни сорок первого, и каждый из них кончался для меня ранением».
И только в речи над гробом поэтической души блокадного Ленинграда – Ольги Берггольц, в ноябре 1975 года, слегка приоткрылось пережитое Абрамовым в ту давнюю пору: «Я знаю, не понаслышке знаю, что такое блокада. Я помню, не забыл, как в самую страшную пору – в декабре – январе – лежал в нетопленом госпитале с простреленными ногами, в одной из аудиторий исторического факультета Университета, где всего еще каких-то полгода назад доводилось мне слушать лекции. Лежал в рукавицах, в солдатской шапке-ушанке, а сверху был завален еще двумя матрацами».
Примечательна и сделанная много лет спустя короткая запись: «Слепо, промозгло, омертвело – блокадный день на заливе». Вот уж поистине – «глухая память боли»...
Первый раз красноармеец Абрамов был ранен еще осенью, в сентябре, в руку. Вскоре он снова оказался на фронте. А вот 27 ноября 1941 года легко могло стать его последним днем.
«...Нашему взводу, - вспоминал он, - был дан приказ проделать проходы в проволочных заграждениях в переднем крае вражеской обороны... Ну что же, мы поползли, с ножницами в руках... Указали, кому ползти первым, кому за ним следом и так далее. Я попал во второй десяток, мне повезло. Когда убивало ползущего впереди, можно было укрыться за его телом на какое-то время... От взвода в живых осталось несколько человек... Мне перебило пулями ноги. Я истекал кровью... И все-таки мне хватило крови доползти до своих».
Говорят, что лежал он, обессилев, «мертвяк-мертвяком», и только когда солдат похоронной команды, стоя над ним, решил попить, капля из кружки упала на лицо Абрамова, и у него дрогнули веки.
Сенявинские болота, где это произошло, накрепко запомнились многим.
Я сплю,
подложив под голову
Сенявинские болота,
А ноги мои упираются,
в Ладогу и Неву, -
писал впоследствии поэт Александр Межиров, рисуя обобщенный образ героя войны – солдата.
В жизни все было будничней и в то же время в чем-то многозначительней: невеликий ростом боец «упирался» душой в свои северные дальние края, откуда редко доходили до него весточки, но где были все его корни.
Он снова попал туда в отпуск после нескольких месяцев, проведенных в госпиталях. Ну, что, казалось бы, могло его поразить после фронта, блокадного Ленинграда и эвакуации по знаменитой ладожской Дороге жизни? Но когда видишь, что к вековечным трудностям жизни и работы в этом суровом краю прибавились новые тяготы, заботы и лишения, видишь, как невесомые листки похоронок – извещений о гибели отцов, мужей, братьев – рушат судьбы и семьи, как надрываются люди от непосильного труда...
«Из колхозов ушли на войну почти все мужчины. Оставшимся женщинам, подросткам и старикам пришлось выполнять ту работу, которая раньше выполнялась всем населением деревни... Руководство колхозами зачастую переходило от опытных хозяйственников к людям, не имеющим организаторских навыков», - напишет Федор Абрамов несколько лет спустя. Напишет, как видите, предельно скупо, деловито, без эмоций, но за каждой строкой, за каждым словом для него стоят конкретные люди и судьбы.
Весной 1942 года Абрамов вернулся на родину, став учительствовать в селе Карпогоры. Но уже в июле 1942 года он вновь занял место в армейском строю, получив назначение замом политрука в Архангельске. В 1943 году Абрамов два месяца проучился в Архангельском военно-пулемётном училище, после чего был переведён в отдел контрразведки СМЕРШ, где в конечном счёте прослужил два с лишним года. На основе «смершевских» впечатлений он написал повесть «Кто он?», которая при его жизни никогда не публиковалась.
Вот как о событиях тех лет рассказывал друг и коллега по секретной службе полковник в отставке Федор Ястребов.
– Как Вы познакомились с Федором Абрамовым?
– В марте 1944 года меня перевели из действующей армии в СМЕРШ. Я попал в Архангельск, как раз к Абрамову, он был уже старший следователь. Мне было 20, а ему – 24, к тому же он год уже отработал в контрразведке – опытный кадр. Так что он меня натаскивал, относился как старший.
– А тогда можно было почувствовать, что у Абрамова большое литературное будущее?
– Конечно никто не думал, что он станет известным писателем, получит Государственную премию. Но необходимые писателю качества у него присутствовали: он был наблюдательным, сообразительным, очень хорошо разбирался в людях, буквально с первого взгляда, с первой фразы. А склонность к литературному творчеству была очевидная. Еще в 44-м году он написал короткое произведение. Назвал его «Одно собрание», а подзаголовок – «Шаржированный гротеск». Это был действительно шарж на участников партийного собрания. Я отпечатал его на пишущей машинке «Ундервуд», делал это, разумеется, только по ночам. Было три экземпляра, к сожалению, ни один не сохранился. Однажды, когда я дежурил по отделу, часа в два ночи прибежала уборщица и говорит: у Васильева, замначальника отдела, сейф не заперт. Я позвонил ему домой, доложил. Он говорит: «Если не заперт, запри. Внутрь не лазь, а ключ утром отдашь». Но сейф был приоткрыт, и я туда заглянул. Там лежали пачка денег, папки каких-то дел, а сверху – отпечатанный мной «шаржированный гротеск». Я, конечно, не на шутку испугался, но ни выкрадывать рукопись, ни говорить что-либо Васильеву не стал. И он ничего мне не сказал. Абрамов в этом произведении изобразил наш отдел и очень узнаваемо вывел этого Васильева в весьма критическом свете, назвав современным Ришелье. Тем не менее Васильев его не выдал, хотя человек был действительно с очень непростым характером.
– Кто попадал к вам в руки?
– В основном бандеровцы. Тех, кого ловили в ходе спецопераций на Западной Украине, для проведения следствия вывозили как можно дальше, многие попадали к нам в Архангельск.
– Я читал, что Абрамов принимал активное участие в радиоиграх с немецкой разведкой...
– Не совсем так, мы занимались следствием. А некоторых наших подопечных, представлявших оперативный интерес, действительно включали в радиоигры, но вели их другие люди. Например, в той истории, о которой я рассказываю, такая игра шла несколько месяцев. Захваченные парашютисты пошли на сотрудничество, согласились передавать своему руководству дезинформацию, которую поставлял наш Генеральный штаб, - вот какое значение придавали этой группе. Представитель Генштаба, капитан, всегда находился у нас в расположении и постоянно был на связи с Москвой, все фразы составлялись там. У передатчика всегда находился наш радист, сдавшемуся диверсанту мы до конца не доверяли. Затем, когда фронт ушел дальше на запад, и оперативная необходимость в радиоигре пропала, этих диверсантов, с учетом того, что сдались они добровольно и никаких бед не натворили, распределили в действующую армию по разным частям. Так они и довоевали.
– Вот просто так и отпустили?
– Естественно, мы сопроводительные письма по своему ведомству и за каждым из них установили наблюдение. История имела продолжение. Почти сразу же после войны мы с Федором узнали, что в Москве задержан руководитель этой четверки, это был матерый диверсант Павел Стефановский. При том, что обычно немцы обучали парашютистов несколько месяцев, он проходил подготовку больше года в разведцентрах на территории Западной Украины, Польши, Прибалтики, Финляндии. Выяснилось, что после окончания войны он стал наведываться в Москве по адресам, которые ему дали при заброске, и которые нам он не сообщил. Пытался вести двойную игру, но его уличили. Дали приехать в Москву, чтобы выявить его преступные связи, а потом взяли. Присудили не помню уже сколько, не менее десяти лет. А году, кажется, в 2002-м он снова объявился. Написал книгу под названием «Абвер-СМЕРШ», мне ее из Управления ФСБ по Архангельской области прислали, чтобы дал свой отзыв. Так себе книжка, вранья много. Сексуально озабоченный человек, много страниц посвящает своим похождениям, хвастун, написал, что, пока шло следствие, у него был роман с женщиной – офицером НКВД. Этого в принципе не могло быть – он находился в Архангельске во внутренней тюрьме. И в описании амурных дел – чисто немецкий принцип отношения к женщине. У Федора Абрамова, кстати, совсем другое отношение. Он воспел русский Север и русскую женщину. Второй фронт открыли не иноземцы, а наши женщины, говорил он.
– В неоконченной повести Абрамова о сотрудниках контрразведки «Кто он?» рассказывается, как главный герой, молодой следователь, в котором угадывается сам автор, спас человека, доказав, что тот не имеет отношения к предательству партизанского отряда, в чем его обвиняли. Такие случаи действительно были?
– Конечно. Нашей главной задачей было объективное расследование. У нас был замечательный начальник отдела – генерал Головлев Илья Иванович, москвич, большой законник. Он настаивал, чтобы при допросах всегда присутствовал представитель военной прокуратуры. Мы никогда не допускали нарушений социалистической законности. Кстати, прокурорские работники и сами не отказывались от участия в допросах, особенно в ночное время. Потому что ночью нам давали сто граммов хлеба, кружку свежезаваренного крепкого чая и полную ложку сахара.
– Столовую?
– Да что вы – чайную! С сахаром было очень тяжело, да и с другими продуктами тоже. Мы снабжались по третьей категории, недоедали, были постоянно голодными...
– Вот Вы сказали, что не нарушали социалистическую законность. А разве ночные допросы официально были разрешены?
– Речь же не идет о ночных допросах как о средстве физического воздействия. Это были вынужденные ситуации, и только с ведома прокурора. Шел огромный людской поток, у каждого следователя было в производстве до сорока дел. Мы сами не спали, валились с ног от усталости. Вот расскажу вам случай. Однажды ночью слышу через стенку стук из соседнего кабинета. Вызвал конвойного, чтобы тот побыл с подследственным, а сам вышел посмотреть, что за стук. Открываю дверь – а там спит за столом наш с Федором товарищ Вася Новоселов. Сморило человека, покинули силы, вот как было. И бандеровец, которого он допрашивал, сидит с недоуменным лицом, не знает, что делать – это он постучал ко мне в стену, когда Василий отключился. Абрамов, когда узнал, крепко всыпал нам обоим. Я говорю: «А мне-то за что?» «Для профилактики!» - отвечает, культура: Но вернемся к разговору о невиновных... Ястребов: Вообще, Федор учил нас не рубить сплеча, стараться видеть мотивы человека, и даже если тот виноват, понимать, что степень вины может быть разная. Например, был случай: в Архангельске контрразведку заинтересовала одна очень красивая женщина с набором наград, с каким бы и мужчина в героях ходил. Оказалось, она действительно была на фронте, но ее командир, испытывая к ней определенные чувства, чтобы уберечь от возможной гибели на передовой, фальсифицировал наградные документы и отправил ее в тыл. Мы с Федором вели это дело, и он, как старший, в итоговом документе изложил все так, чтобы ей вышло минимальное наказание. Был еще эпизод, когда для получения свидетельских показаний меня отправили на Западную Украину, я за девять с половиной часов в штатском, без документов и оружия, прошел насквозь кишащий бандитами Пословский лес, это 50 километров. И все для того, чтобы выяснить, принимал ли участие в убийствах молодой парнишка, захваченный в банде. Он плакал и божился, что его держали там силой, что он никого не убивал, но другие члены банды давали показания, что он был таким же, как и все: стрелял советских. Под видом фельдшера добрался я не без приключений до городка Любешов, который находился в окружении банд, связь не работала. Оказалось, что эти свидетели, к которым я шел, уже погибли. Но удалось найти других, которые подтвердили невиновность парня. Выяснилось даже, что его родителей бандиты убили. Когда я вернулся, Федор посмотрел на меня и головой покачал: «Ты просто сумасшедший».
– Возможно, эта история и легла в основу неоконченной повести?
– Нет, в ее основе абсолютно документальный материал. Дело о том, кто предал партизанский отряд, вел сам Абрамов. И ему тоже удалось доказать невиновность подследственного, фактически спасти человека от расстрела и позора. В принципе, повесть была готова уже при жизни Федора, и не было там никаких секретных материалов и сроков давности, которые могли бы помешать публикации. Не публиковал он ее, как мне кажется, по одной простой причине: из скромности.
– Осенью 45-го Абрамова отозвали в Ленинградский университет для продолжения прерванной войной учебы на филологическом факультете. Вы продолжали поддерживать отношения?
– Наша дружба не прерывалась, мы часто виделись, можно сказать, до его последнего дня. Когда у него выходила какая-нибудь книга, он всегда дарил мне экземпляр и неизменно надписывал теплые слова. Однажды он отдыхал под Ленинградом, я к нему заехал в гости. Увидел пишущую машинку. «Можно, говорю, попробовать?» - «Да, ты уже пробовал в 44-м году». И смеется, это он про «шаржированный гротеск», наверное, припомнил. «Прекрасная машинка», - говорю. Он промолчал, а через неделю звонит: приезжай. Приехал, а на столе стоит такая же – «Эрика», беленькая, красивая. «Дарю, - говорит. – Почти сорок лет она мне служила». А несколько лет назад приехал ко мне из Архангельска сотрудник регионального управления ФСБ, они открывали у себя музей, и говорит: «Подарите нам пишущую машинку Федора Александровича, очень вас просим». Ну, я и отдал. И книги с автографами Абрамова тоже отдал. Только две себе оставил: «Дневниковые записи», которые после смерти Федора издала его вдова Людмила Владимировна, и «О хлебе насущном и хлебе духовном». Я часто к ним обращаюсь...
Федор Абрамов в годы войны
К учёбе Абрамов вернулся лишь в октябре 1945 года. Диплом об окончании ЛГУ он получил в 1948 году. А потом была аспирантура, где молодой исследователь отличился статьёй на актуальную для позднесталинского времени статьёй о космополитизме.
В 1951 году защитил кандидатскую диссертацию, посвященную роману Михаила Шолохова «Поднятая целина»
Начав свою литературную деятельность как исследователь творчества Михаила Шолохова, романа «Поднятая целина», Федор Абрамов остался верен его реализму до конца жизни. «Произведения Ф. Абрамова объединяет с шолоховскими сам характер реализма – жесткий, суровый, требующий от художника строгого следования, правде жизни», - заключает литературовед Н. А. Нерезенко.
Во всех романах, составивших тетралогию «Пряслины», твердо и прямо Федор Абрамов смотрит в лицо мира, считая, что даже самая жестокая правда лучше, чем ее имитации, создаваемые посредством всякого рода приглаживаний и сглаживаний. Несмотря на это или, вернее, благодаря этому самые трагические сцены не придают романам Федора Абрамова пессимистической окраски. Почему? Потому, что излюбленным героям его присущ несгибаемый стержень, позволяющий им всегда оставаться настоящими людьми.
Его хотели пригласить на работу в Ленинградский обком КПСС, но подвели родственные связи: в анкете молодой учёный указал, что его жена в войну находилась на оккупированной территории. Пришлось остаться в университете.
Людмила Владимировна Крутикова-Абрамова – филолог, исследователь литературного наследия А. И. Куприна, И. А. Бунина. Но миссия ее жизни – служение Слову Федора Абрамова. Встретившись в послевоенные годы в стенах Ленинградского университета, они сдружились, а чуть позже стали супругами. На ее глазах муж начал писать прозу и в течение десятилетия вошел в когорту крупнейших русских прозаиков второй половины XX века.
Из воспоминаний жены:
– Вы ходили с Федором Абрамовым по одним коридорам, но не были знакомы?
– Мы учились с ним на русском отделении, но в разных группах. Я – в 5-й, а он – в 8-й. Курс большой – 150-200 человек. Позднее Федор обижался, что он меня помнил, а я его не замечала, хотя он дружил с мальчиками из нашей группы и жил с ними в одном общежитии. Он даже бывал дома у моей сокурсницы Тамары Головановой, а я с ним была не знакома. В студенческие годы я оставалась робкой и застенчивой, и это притом, что умела добиваться своего. Мои сокурсники были из очень интеллигентных семей, но я училась не хуже их, однако была чересчур замкнутой, в отличие от моей младшей сестры Татьяны, которая казалась более светской девушкой. Так получилось, что в университете я больше дружила с историками, один из которых предложил мне потом руку и сердце.
В студенческие годы я немного подзарабатывала в тире ЦПКиО имени Кирова. Я заряжала мелкокалиберные винтовки и приносила большую выручку, за что получала благодарности. Кроме того, давала уроки на дому одной девочке. Таковы мои первые заработки.
– А дальше – Великая Отечественная война...
–...которая исковеркала дальнейшую жизнь. Я была беременной, когда попала в оккупацию. Год и десять месяцев я жила на территории, захваченной немцами. Год и десять месяцев жил мой ребенок, который умер в 1943 году.
Это – вторая трагедия после гибели отца. Потом из-за проживания на оккупированной территории меня не принимали в аспирантуру, а затем даже сняли с зашиты готовую диссертацию...
– Таким образом, встреча с Федором Абрамовым произошла лишь после войны, когда в 1946 году вы поступили в аспирантуру филфака?
– Вернувшись с войны, Федор в 1945-46 годах заканчивал учебу на филологическом факультете, а затем поступил в аспирантуру, где старше курсом училась я. Вот тогда-то мы с ним подружились, и завязался наш роман, во многом трагический. Об этом я пишу в первой части трилогии «В поисках истины». Я должна была защищать кандидатскую диссертацию на нашем факультете в 1949 году, но на партийном собрании выступил некий Москаленко и заявил: «Вот до чего докатился филологический факультет – защищает диссертацию о Горьком человек, бывший в оккупации...» Тогда все перепугались и отменили защиту. Защитила диссертацию я уже весной 1950 года в Минске.
В конце концов я защитилась, но Гуторов (завкафедрой русской литературы БелГУ, член ЦК партии Белоруссии) сделал все, чтобы задержать отправку моей кандидатской диссертации в Москву и уволить меня с работы. Я вновь вынуждена ехать в столицу за правдой, как когда-то, когда отложили защиту моей диссертации в ЛГУ. Меня восстановили в Белорусском университете, но еще год мне пришлось страдать, работая старшим преподавателем на кафедре русской литературы под началом своего гонителя.
Завкафедрой выпустил плохую книгу о Маяковском. Мы ее раскритиковали и нас обвинили в «групповщине». Абрамов – в ужасе: «Что вы делаете!». Поехал в Москву, в «Литературную газету», старался защитить нас. Дальнейшие события разворачивались так: я отработала в Минске, а Федор закончил аспирантуру. Поскольку в Ленинграде мне работа «не светила», мы вместе с моим друтом Л. Резниковым уговаривали его отправиться в провинцию. Но в провинции он писать роман не мог...
В 1954 году в «Новом мире» была напечатана острополемическая статья «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе». Абрамов ставил своей задачей проанализировать некоторые, по его выражению, «серьезные недостатки послевоенной литературы о колхозной деревне». «Это необходимо, - замечал он, - для того, чтобы советская литература успешно двигалась вперед».
Статью оспаривали, причем в весьма резкой форме. Однако, при всей несомненной наивности отдельных высказанных в ней мыслей, главный пафос критика – отстаивание высоких, реалистических, поистине шолоховских традиций в изображении героического подвига колхозного крестьянства в необычайно трудные военные и первые послевоенные годы, справедливая убежденность в том, что на достигнутом успокаиваться куда как рано и что последнее слово на эту тему еще не сказано.
С марта 1956 года Федор Абрамов становится заведующим кафедрой советской литературы. «В университете, уже защитив диссертацию, в летние каникулы, - вспоминает автор, - я начал писать свой первый роман «Братья и сестры»... Писал я его, кстати сказать, семь лет. Писал и сомневался и никому не показывал до полного завершения работы».
В «Братьях и сестрах» автор еще осваивается со своей ролью повествователя, «подбирает ключи» к читателю, вводит его в новый, незнакомый большинству мир.
«Зимой, засыпанные снегом и окруженные со всех, сторон лесом, пинежские деревни мало чем отличаются друг от друга. Но по весне, когда гремучими ручьями схлынут снега, каждая деревня выглядит по-своему» - так начинается роман.
В первой же книге Абрамова ощутимо настойчивое желание «приохотить» нас к своему родному, мало воспетому в литературе краю, таящему за суровостью и внешней неброскостью тончайшую игру красок и оттенков, трогательное биение жизни.
Писатель хочет заставить нас внимательней присмотреться к незатейливой вроде бы архитектуре крестьянских изб, увидеть в ней своеобразное сочетание необходимой утилитарности с явными эстетическими потребностями, способность строителей как бы подхватить, «подтянуть» ту «песню», которую представляет собой окружающая природа – богатырский строй соснового бора, плавные излучины рек, их – то величаво вздымающиеся, то расстилающиеся широкими лугами – берега.
Для изображения Пекашина Абрамов много почерпнул у своей родной Верколы: «За рекой вставала луна – огромная, багрово-красная, и казалось, отсветы пожарища, далекого и страшного, падают на белые развалины монастыря, на тихие окрестности северной деревни, затерявшейся среди дремучих лесов». Такой картины нигде на Пинеге, кроме как в Верколе, не увидишь.
Другое дело, что в те годы отсветы далекого и страшного пожарища – бушующей за сотни километров отсюда войны с фашистами – ложились на жизнь любого города, любой деревни, любой семьи в нашей стране.
И стремление донести до читателей всю безмерность человеческих подвигов и жертв, труда и горя – главное, что водило пером писателя и что определило успех его романа, несмотря на определенную неопытность и неуверенность автора.
Не составляет особого труда подметить в литературном дебюте Абрамова и неэкономность письма, и ситуации, в которых он отдал напрасную дань некоторым распространенным тогда беллетристическим приемам, и нерасчетливо, неоправданно введенных персонажей, занятых лишь в каком-либо одном малозначительном эпизоде, но характеризуемых с излишней подробностью.
Абрамов еще ищет «инструмент по руке». Так в его следующем романе один из персонажей будет выбирать себе багор.
В 1958 году в журнале «Нева» был опубликован первый роман «Братья и сестры», замысел которого у него возник ещё летом 1942 года в Карпогорах. Критика эту вещь приняла чуть ли не на ура. Так, Юрий Буртин в «Новом мире» (1959, № 4) оценил роман как «мужественную книгу», идущую к читателю «с трезвой правдой и несущую в себе «гуманистический смысл».
Писатель в какой-то момент даже расслабился. Он решил, что и следующие его вещи легко преодолеют цензорское око. Но всё оказалось сложнее. Вскоре редакция журнала «Звезда» завернула ему рукопись с продолжением «Братьев и сестёр» - роман «Две зимы и три лета». Отказ редакторов «Звезды» в какой-то мере спровоцировал у писателя в 1966 году инфаркт миокарда.
Обжёгшись на «Звезде», Абрамов долго сомневался, стоит ли ему стучаться в «Новый мир», не получит ли он и там от ворот поворот. Но Твардовский долго мариновать рукопись не стал. Уже 29 августа 1967 года он отправил писателю очень тёплый ответ. «Пишу Вам под свежим впечатлением только что прочитанной Вашей рукописи, - сообщал Твардовский. – Всего, конечно, я не скажу в этом письме ни в смысле её значительнейших достоинств, ни в смысле некоторых недостач и слабостей, но не могу просто пребывать в молчании впредь до встречи с Вами, которая, полагаю, должна состояться в ближайшее время. Я давно не читал такой рукописи, чтобы, человек не сентиментальный, мог над нею местами растрогаться до настоящих слёз и неотрывно думать о ней при чтении и по прочтении. Словом, Вы написали книгу, какой ещё не было в нашей литературе, обращавшейся к материалу колхозной деревни военных и послевоенных лет. Впрочем, содержание её шире этих рамок, - эти годы лишь обнажили и довели до крайности все те, скажем так, несовершенства колхозного хозяйствования, которые были в нём и до войны, и по сей день не полностью изжиты. Книга населена столькими прекрасными по живости и натуральности своей людьми, судьба которых не может не волновать читателя, - они, эти люди – и старики, и дети, и юноши и женщины, и редкие мужчины среднего возраста, - невольно воспринимаются как его, читателя, деревенская родня, сверстники и друзья, оставшиеся там по многосложным обстоятельствам... Словом, в книге есть то, что делает книгу явлением, - образы людей, явившиеся в ней во плоти, которых не спутаешь с образами других книг...»
Естественно, сразу встал вопрос: как отнесётся к роману цензура. Заместитель Твардовского Алексей Кондратович боялся, что чем-то придётся жертвовать. Он полагал: раз редакция не может пробить через цензуру вполне благополучный «Зимний перевал» Е. Драбкиной, который был от первой до последней страницы проникнут беспредельной любовью к Ленину, то Абрамова с его крамольными описаниями сельской жизни и подавно в первозданном виде никто не пропустит. Однако романист ни к каким уступкам не был готов. Кондратович потом в раздражении записал в своём дневнике: «Часа три вели разговор с Ф.Абрамовым. Хитрый архангельский мужичок, который привык торговаться. Мы убеждали его, что нами движет не перестраховка, не какие-либо другие тайные намерения, - нет, он уже привык читать иной смысл слов и, наверно, не поверил нам.
– Я уже тебе третий раз говорю, - сказал я ему, - ну ответь, притворяешься ты или всерьёз думаешь, что роман в таком виде может быть напечатан?
– Может. Ничего в нём нет, - повторял он в десятый раз, и я уже стал сомневаться: а может быть, он в самом деле так думает? Но и это едва ли. Чёрт разберёт людей в нынешней сплошь неопределённой ситуации» (запись от 24 ноября 1967 года).
Абрамов настоял на своём. В редакции роман поставили на начало 1968 года, на первые три номера. Кондратович был уверен, что когда дело дойдёт до главы о займе, цензура всю крамолу изымет. Но случилось чудо. Цензоры никаких замечаний не сделали. На этой волне окружение Твардовского поспешило выдвинуть Абрамова на соискание Государственной премии СССР. 29 декабря 1969 года вопрос решался на Комитете по Ленинским и Госпремиям. Как выяснилось, писателю не хватило одного голоса.
Почти десятилетие отделяет роман «Две зимы и три лета», напечатанный в начале 1968 года, от «Братьев и сестер», чьим продолжением он служит.
Роман «Две зимы и три лета» написан уже несравненно более опытной рукой, чем «Братья и сестры». На первый план в нем явственно вышла семья Пряслиных, и в особенности Михаил.
Не намного превышая «Братьев и сестер» по объему, новая книга Абрамова решительно превосходит прежнюю по емкости письма, умелой концентрации авторского внимания на изображении главных героев и по напряженности, острой конфликтности их взаимоотношений.
Первый роман успевал поведать лишь о «страде неимоверной» одного, 1942 года. Новый же, начинавшийся описанием первой послепобедной весны, охватывал, как указывает его название, значительно больший период времени.
«Поступь» повествования изменилась – сделалась более четкой и энергичной. И совсем не только потому, что герои книги были нам уже знакомы. Напротив, Абрамов печатал «Две зимы и три лета» много лет спустя после «Братьев и сестер», в другом журнале и не рассчитывал обязательно на встречу со своими прежними читателями. Многие прочли его новый роман, даже не подозревая, что это – «продолжение», не испытывая никаких «неудобств» при чтении. Это свидетельствовало о цельности и внутренней законченности новой книги, по отношению к которой «Братья и сестры» оказывались уже в роли экспозиции.
Писатель построил свой второй роман так умело, что читатель-«новичок», даже слыхом не слыхавший о персонажах книги, узнавал все нужное об их прежней судьбе по ходу повествования.
Как бы вместе с Михаилом Пряслиным, вернувшимся с лесозаготовок, оглядываешь избу, «карточку отца, убранную полотенцем с петухами». За столом, угощая домашних «настоящим» хлебом, Михаил снова «поднял глаза к отцовской карточке: «Это мне начальник лесопункта Кузьма Кузьмич подбросил буханку. Уже перед самым отъездом. «На, говорит, помяните отца, Вместях раньше работали».
Мать и Лизка прослезились. Петька и Гришка, скорее из вежливости, чтобы не огорчить старшего брата, поглядели на полотенце с петухами. А Татьянка и Федька, с остервенением вгрызаясь в свои пайки, даже и глазом не моргнули.
Слово «отец» им ничего не говорило».
Читателю ясно, что перед ним семья погибшего.
«Я ведь написал честную книгу»
В начале июля 1966 года здоровье 46-летнего Федора Абрамова крепко пошатнулось – микроинфаркт. Сказалось многое: загнанность литературным трудом и общественной работой, абсолютное неумение отдыхать, бесчисленное количество бессонных ночей, раздумий над чистым листом бумаги, записными книжками и дневниками и, конечно же, все эти подлые дрязги вокруг его имени за последние несколько лет, доставившие массу страданий, эмоциональных растрат, перенапряжений духовных сил. По сути, все эти двадцать лет, прошедшие после войны, были для Федора Абрамова не только временем напряженной творческой работы, но и годами, когда на фоне бурных, совсем непростых общественных процессов менялось и его отношение ко многим вещам, порой самым обыденным и невзрачным. А давалось ему это переосмысление очень и очень непросто. Сломать, переломить свое собственное внутреннее убеждение, взглянуть иначе на то, что прежде казалось идеалом и не подлежало оспариванию, ему, в прошлом пареньку из глухой северной деревушки, выросшему под образами, чудом уцелевшему в немыслимой бойне, вернувшемуся с войны коммунистом, искренне верившему всему, о чем говорили с «кумачовых» трибун, требовалось немало внутренней глубинной силы, энергии мысли, работы души и сердца, чтобы переосмыслив, иначе посмотреть на окружающее, перевоспитать, переделать самого себя и с этим выйти к людям в своих литературных творениях. И это тоже не могло пройти бесследно для его здоровья.
Но вернемся в тот недобрый вечер 11 июля 1966 года. Первый сильный сердечный приступ заставил сильно поволноваться Абрамова. А затем второй, третий, четвертый...
«В общем, дела мои дрянь, - признавался он Людмиле все в письме от 24 июля. – Сегодня правда сердце не болит, но кто знает, как оно поведет себя дальше... Первые 11 дней я лежал в областной больнице, а теперь, по просьбе писателей, меня перевели в спецклинику. Ничего хорошего тут нет, но покой и тишина удивительны. И в палате я пока один.
Я уже привык и не скучаю. Посетителей много, я даже устаю от них. Но всех больше обо мне заботится Галя (она сдала госэкзамены) и семья Шамиля. Без них мне было бы худо».
И вот микроинфаркт, в одночасье нарушивший все планы Абрамова. Волей-неволей пришлось отложить поездки в Нарьян-Мар, Печору и самое дорогое – на родину в Верколу, куда он безудержно рвался. Пришлось забыть и о еще проходившей архангельской конференции.
Несмотря на случившуюся болезнь, в Комарово Федор Александрович приехал в приподнятом настроении. И было чему радоваться! Роман «Две зимы и три лета», рукопись которого после нашумевших весенних событий отказалась публиковать «Звезда», по всей видимости, приживался в «Новом мире».
Отправляя «Две зимы...» в «Новый мир», Абрамов вряд ли был уверен, что роман будет напечатан и там. Уж очень велика была в нем правда колхозной жизни послевоенных лет.
О «Новом мире» Абрамов вспомнил не случайно. По сути, это был отчаянный шаг и, может быть, единственная, по мнению Абрамова, возможность подарить читателям свое новое творение, продолжение «Братьев и сестер», которое ждали. Отвергни Твардовский публикацию романа, и он наверняка надолго бы лег в писательский стол и вряд ли осилил рубеж 70-х годов, когда над творчеством Федора Абрамова вновь сгустились свинцовые тучи критики. А без «Двух зим...» вряд ли бы получились «Пути-перепутья» и вершина пряслинской эпопеи – роман «Дом», завершивший публикацией в 1978 году грандиозную тетралогию, задуманную автором еще в середине 50-х годов. После «Братьев и сестер» роман «Две зимы и три лета», работа над которым началась 11 июля 1960 года (именно эта дата поставлена писателем на первом листе рукопией), вновь станет откровением Абрамова, где все, от образов до событий, будет рождено самой жизнью.
Впрочем, изначально Федор Абрамов видел свой новый роман отнюдь не в «Звезде», не в «Роман-газете» и даже не в «Новом мире», к которому так тяготел. Он желал, чтобы роман сразу же вышел отдельной книгой в Ленинградском отделении издательства «Советский писатель», и уже 30 ноября 1964 года, как и положено, заблаговременно сделал заявку на включение ее в план 1966 года с просьбой заключить авторский договор. «События в этой книге, - пишет в заявке Абрамов, - развертываются в первые послевоенные годы. Задача автора – показать в художественных образах и картинах переход нашей деревни от войны к миру, ее трудности и противоречия, связанные с культом личности и войной, и вместе с тем раскрыть те здоровые начала народной жизни, которые, несмотря ни на что, пробивали себе дорогу.
Книга рассчитана на 15 п. л. К настоящему времени написано больше половины. Закончить книгу думаю к октябрю-ноябрю 1965 года».
Действительно ли надеялся Абрамов, что его новый роман может выйти отдельной книгой уже в 1966 году? Неужто он не ощущал всей той нездоровой атмосферы вокруг себя, когда просил «Советский писатель» заключить с ним авторский договор на издание книги? Или во всем была виновата все та же природная наивность Абрамова, которая частенько выходила ему боком.
Конечно, «Советский писатель» тогда не заключил с писателем никакого договора, вовсе не соизволив написать ответ Абрамову.
Работу над текстом нового романа «Две зимы и три лета», который до осени 1964 года имел рабочее название «И наступил мир...», Федор Абрамов закончил к весне 1966 года, оформив к этому времени окончательный черновой вариант рукописи. Долгие шесть лет нелегкого изнурительного труда над каждой строкой, над каждым образом. В копилке писательского архива сохранились сотни черновых листов с замечаниями, исправлениями, добавками – всем тем, что рождалось во время работы над романом вкупе с огромной исследовательской работой. Да, Абрамов был именно кропотливым исследователем – наверное, сказывалась жилка научного работника. Вырезки из газет того послевоенного периода, личные документы колхозников, облигации денежных займов, всевозможные справки, записки и даже... «Личное дело колхозника М. А. Абрамова», которое Федору Александровичу передали на вечное хранение из архива колхоза, станут неоспоримым подлинным подтверждением событий той эпохи, которая будет описана в романе.
За годы работы над романом «Две зимы...» Федор Абрамов сделал не одну его рукописную рабочую копию. По крайней мере, на настоящий момент известно о четырех рабочих вариантах романа, три из которых хранятся в Пушкинском Доме и один, по всей видимости последний, содержащий самое большое количество авторских правок, в Архангельском литературном музее.
Отчего так много вариантов рукописей романа? Желание автора или прихоть цензоров? Не ошибемся, если скажем – и то и другое. Федор Александрович, с присущей ему долей неуверенности во многих своих начинаниях, в том числе и в литературных, видя в рукописи слабые места, всякий раз, как только садился за стол править, определял для себя все новые и новые огрехи в тексте, которые неплохо было бы доработать. Так день ото дня рукопись «Двух зим...» обрастала все новыми и новыми листами дополнений и, наоборот, исключений, вариантами глав, при этом, что вполне естественно, меняя свой объем.
За несколько месяцев до сдачи рукописи в машинопись, в письме от 16 ноября 1965 года Абрамов с явной ноткой усталости сообщал Юрию Буртину, к этому времени уже члену редакционного совета журнала «Новый мир»: «Роман вчерне написал – это верно, но работа над ним по существу начинается... Хочется переписать все заново».
Вот так, даже поставив финальную точку в романе, Абрамов еще несколько месяцев по-прежнему продолжал колдовать над текстом романа, жить им.
И даже вся эта многомесячная работа над рукописью перед отправкой ее в «Звезду» была ничтожно мала по сравнению с той титанической правкой «Двух зим...», которую проделал Абрамов для «Нового мира». По предложению редакции журнала Абрамов должен был не просто «пройтись» по тексту, но и в корне перелопатить его, по сути, переписав роман заново. Более полугода изнурительного труда – и это после перенесенного микроинфаркта! Обещанная публикация романа в «Новом мире» заставила отложить на потом все другие литературные дела и даже в какой-то степени изолировать себя от общественной писательской жизни.
Абрамов не анализирует своего героя. Главный кормилец своих братьев и сестер, он усвоил и суровые, жесткие повадки главы семьи, способного прикрикнуть на домашних, даже на мать, и вообще привыкшего, чтобы последнее слово всегда оставалось за ним.
Один из самых обаятельных образов романа – сестра Михаила Лиза. Уже в «Братьях и сестрах» эта двенадцатилетняя девчушка постепенно берет в свои руки домашнее хозяйство. И хотя роль «большой» хозяйки льстит ей, как Михаилу – «палочки» трудодней, и она чуточку забавляется ею, но минуты эти кратки. Суровая действительность порой приводит в отчаяние и ее и весь пестуемый ею в отсутствие матери и брата «выводок ребятишек». «Грязные, со взъерошенными разномастными головами, они, как в непогодь, по-воробьиному жались друг к другу и горько и безутешно плакали» - такую картину видит однажды учительница на крыльце пряслинского дома.
Однако спустя три года, возвращаясь с лесозаготовок, Михаил привычно думает, что «не на матери – на Лизке держится семья, когда его нет дома».
Нелегко приходится этой «опоре». «...По косе уже девка,- оглядывает сестру Михаил, - но в остальном... В остальном ничегошеньки-то для своих пятнадцати лет. Как болотная сосенка-заморыш...» Да ведь и младшие братья, Петька и Гришка, - «худющие, бледные, как трава, выросшая в подполье». Вспоминается, как однажды на Мезени примерная ровесница абрамовской героини отозвалась о своем небольшом росте: «Тогда война была, так мы все замерли».
Но в душе этой вечной труженицы («Лизка – молодчага, не сидела сложа руки», - обычная, «мимоходная» мысль брата) ничего не «замерло», все пошло в рост.
Александр Твардовский роману «Две зимы и три лета» обрадовался как долгожданному празднику. «Книга населена столькими прекрасными по живости и натуральности своей людьми, судьба которых не может не волновать читателя», - писал он, ознакомившись с рукописью романа, а образ Лизки, обрисованный «с исключительной сердечностью», считал «истинным открытием»: «человеческое обаяние этого образа просто не с чем сравнивать в нашей сегодняшней литературе».
Уже в редакционном объявлении о содержании журнала «Новый мир» в 1967 году сообщалось о предстоящей публикации абрамовского романа «о северной деревне послевоенных лет». Однако писатель продолжал шлифовать книгу, и она была напечатана только в первых номерах журнала «Новый мир» за 1968 год и вызвала самые оживленные отклики читателей и критики.
«Я так рад за Абрамова, человека – мало сказать – талантливого, но честнейшего в своей любви к «истокам», к людям многострадальной северной деревни, и терпящего всякие ущемления и недооценку, именно в меру этой честности», - писал Твардовский.
Однако пора вернуться к творческой судьбе самого Федора Абрамова, выступавшего на писательском съезде с такой страстью еще и потому, что вопросы, поставленные в его речи, живейшим образом перекликались с замыслом и пафосом новой книги, работа над которой, начатая еще в 1973 году, была в самом разгаре.
На этом история с Пряслиными, однако, не закончилась. Цензура отыгралась на третьей части. Об этом потом рассказал в «Новомирском дневнике» Кондратович. «В начале 1973 года, - писал Кондратович, - в «Новом мире» появилось продолжение романа Абрамова. Те же самые герои и мотивы, но уже сейчас роман встречен в штыки. Я присутствовал на собрании, где выступал нынешний секретарь МГК Ягодкин. Он прихлопнул к этому роману все возможные ярлыки. И конечно, была нелепейшая, повторяющаяся формулировка: «В романе говорится о том, что снято жизнью», при этом не говорятся даже слова: «культ личности», они теперь непроизносимые, запрещённые слова, но одно табу на этих словах лучше всего свидетельствует: да ничего не снято жизнью. Было бы снято – так не волновались бы...».
Однако ругали Абрамова недолго. Потом кто-то дал команду оставить писателя в покое. Больше того, в 1975 году ему за все три романа, которые образовали трилогию «Пряслины», наконец присудили Государственную премию СССР.
Позже Абрамов решил продолжить рассказ о Пряслиных, написал роман «Дом», но всей тетралогии дал уже другое название: «Братья и сестры».
Дом – это и «малая», непосредственная родина героев и в то же время вся страна, живущая теми же проблемами, радостями и горестями, и, наконец, вся планета.
Дом для человека – это не только непосредственное его жилище, но и все прошлое и настоящее бытие его народа, «воздух» эпохи, которым он дышит, окружающие его люди.
Любить свой дом, по убеждению Абрамова, - это то же, что любить свой народ: «видеть с полной ясностью и достоинства его и недостатки, и великое его и малое, и взлеты его и падения», как сказал писатель в одном интервью.
Дом в романе – это и неизбывная красота родной земли, несмолкаемая «птичья заутреня», когда «пернатая мелюзга... принималась славить жизнь» «на все голоса, на все лады». Это поля и луга, леса и реки, всегда бывшие для людей кормильцами. Это и просто растущее возле родительской избы дерево, помнящее тебя ребенком, дерево, кажется, давно превратившееся в разумное существо, страстно отзывающееся на твои радости и беды.
Из-за великой привязанности ко всему этому великому Дому так велика и остра у Михаила и Лизы Пряслиных боль при виде шрамов и морщин на лике родной земли, многие из которых, к сожалению, обязаны своим происхождением неразумию недальновидности ее обитателей.
К давней и больной для писателя теме – все умножающемуся числу зарастающих полей и лугов – прибавляется новая тревога – за Пинегу, некогда «вторую Звездоню» для Пряслиных (да только ли для них!), а ныне обезводевшую, обмелевшую из-за лесных порубок, оскудевшую рыбой, загрязненную бензином. «Мать, мать родная была для них Пинега, думала Лиза, а кем-то она станет для ее детей...»
Вот она, жизнь человеческая, - на разные лады повторяем и мы, озирая все «пространство» абрамовских романов, припоминая прошедших перед нами героев – и в чисто литературном, и отнюдь не только в чисто литературном смысле этого слова.
В творчестве Абрамова рассказ и повесть тоже отнюдь не сразу получили «права гражданства». Конечно, любопытно, что под одним из его поздних коротких рассказов («Самая счастливая») стоит двойная дата: 1939-1980. Однако то, что существовавший еще с довоенной поры замысел (или даже набросок) получил окончательное завершение сорок лет спустя, уже достаточно показательно.
Первые серьезные опыты Абрамова в жанре рассказа относятся к тому времени, когда были уже опубликованы «Братья и сестры», и заметно уступают этому роману по своему художественному размаху.
Как будто почувствовав художественные слабости «Братьев и сестер», автор принялся оттачивать свое перо на «малых» жанрах. Примечательно, что с публикацией их он не торопился, хотя эти произведения вполне литературно «грамотны» и могли не без успеха «состязаться» с появлявшимися тогда на страницах печати.
Любимый Север и здесь неизменная «модель» начинающего художника. Характерно, что, публикуя несколько своих первых рассказов, он дал им общий заголовок: «Из цикла «На северной земле». Только в рассказе «Однажды осенью» действие происходит под Ленинградом, да и то на еще мало обжитом после войны Карельском перешейке, несколько напоминающем своей суровостью родину писателя.
Мы – то снова на сенокосе в отдаленных пожнях (повесть, а точнее, большой рассказ «Безотцовщина»), то в глухих лесных уголках («Сосновые дети»), то на одном из местных, прочно вошедших в быт аэродромов, где в часы ожидания порой услышишь презанятную историю («Собачья гордость»), то в совсем заброшенной деревне («Медвежья охота», ныне называется «Дела российские...»).
В нескольких рассказах развиваются довольно типичные «охотничьи сюжеты» («Последняя охота», «Собачья гордость»), а рассказ, вновь вряд ли правомерно причисленный автором к повестям, «Жила-была семужка» принадлежит к популярной в русской, да и в мировой литературе традиции изображения «внутреннего мира» животных, их ощущений и переживаний (стоит вспомнить хотя бы Сеэтон-Томпсона или нашего Виталия Бианки, не обращаясь к более знаменитым и значительным, далеко перерастающим рамки этого «микрожанра» примерам, вроде толстовского «Холстомера»).
Художественный уровень этих произведений уже довольно высок. Характерно, что публикация всего трех рассказов – «Жила-была семужка», «Последняя охота» и «Сосновые дети» - вызвала специальную рецензию – случай не столь уж частый, если учесть, что в ту пору Абрамов считался еще «начинающим» писателем.
Пожалуй, наименее самостоятельный прозаический опыт Абрамова тех лет – это «Безотцовщина». История угрюмого, нелюдимого подростка, постепенно подпадающего под влияние работящего Кузьмы, рассказана довольно облегченно.
Пожалуй, впервые Абрамов в этом рассказе пишет родную природу не просто как влюбленный в нее пейзажист, но отчетливо перекосит на нее отблеск размышлений и переживаний героев, благодаря чему рисуемые им картины приобретают порой символический оттенок. Так, казалось бы, «просто» живописная картина наступления ночи (крыша брошенной избы, еще недавно «розовая от заката», «погасла») венчается ярко, эмоционально окрашенной деталью: «Виснет туман над озябшим полем, да первая звезда одичало смотрит на меня с вечернего неба...» «Одичалость» звезды, прежде как бы входившей в привычный, «домашний» деревенский мир, - образ большой впечатляющей силы. Сходной деталью и завершается рассказ. Иван показал повествователю родник, находящийся поблизости от изб и тщательно ухоженный прежними их жителями. И теперь, покидая починок, рассказчик слышит «какой-то странный щемящий звук» и гадает: «С крыш, кустов капает? А может, это оттуда, снизу, - родничок взывает к нам?» Весьма красноречивый в своем лаконизме финал!
Однако большинство рассказов и повестей Абрамова явились перед нами уже как бы «в кильватере» романа «Две зимы и три лета», вызвавшего резкое повышение читательского (и издательского) интереса к творчеству автора.
В межвременье, закончив очередной роман из серии «Пряслины» и обдумывая следующий, Федор Абрамов писал очерки, рассказы, повести. Герои их почти все взяты из тех же мест, что и Пряслины. Время действия шестидесятые, семидесятые годы. Лучшие из произведений – повести «Пелагея» (1967-1969), «Алька» (1971), «Деревянные кони» (1969), «Мамониха» (1972-1980) – либо предваряют, либо продолжают, либо дополняют и детализируют то, о чем повествуется в двух последних романах тетралогии «Пряслины».
Вскоре после романа, в 1969 году, в «Новом мире» была напечатана повесть «Пелагея». На следующий год она вместе с рассказами составила первый сборник писателя «Сосновые дети», широко представлявший его как автора «малых жанров», в которых многие волновавшие его проблемы получили своеобразное художественное истолкование.
В одном из вошедших в эту книгу рассказов Абрамов вспоминал памятники, которыми не так давно «украшали» могилы красных партизан на Севере: «Низенькие, безликие и унылые. Как верстовые столбы на благоустроенной шоссейной дороге».
Это не просто эстетическое неприятие ремесленнических поделок. Это решительное сопротивление определенным моральным (а в сущности – аморальным) принципам, поощряющим подобные «художества», принципам, согласно которым народ выглядит некоей арифметической суммой мало разнящихся друг от друга особей.
Пусть в мировом масштабе или даже в масштабе одной страны человеческая жизнь – лишь крохотная частица истории, но уж если прожита она достойно, то в благодарной памяти современников и потомков оставляет особую, глубоко индивидуальную, хотя бы подчас и скромную мету, вроде той «Паладьиной межи», как зовут протоптанную героиней повести Абрамова тропу и после смерти женщины.
Можно найти отклик этим мыслям, этому пафосу в современной советской литературе. Но все-таки источник заветнейших мыслей Федора Абрамова в первую очередь не там, а в жизни, и прежде всего в жизни его «малой» родины – русского Севера.
В повести «Алька» приезжие студентки на вопрос, зачем они третье лето подряд повадились в ничем вроде не замечательную деревню, полушутливо-полусерьезно отвечают: «За живой водой...»
В последние годы доселе редко посещаемые края русского Севера стали местом паломничества не только завзятых специалистов по народному быту и искусству, но и многочисленных туристов. Было бы непростительным упрощенчеством пытаться свести все реальное многообразие движущих ими причин к какому-то «общему знаменателю». Но о некоторых побудительных мотивах нельзя не сказать, поскольку они находятся в явственной связи с творчеством Федора Абрамова.
Родившийся и проведший юность на Пинеге, он может сказать о себе словами Твардовского:
Я счастлив тем, что я оттуда,
Из той зимы, из той избы.
И счастлив тем, что я не чудо
Особой, избранной судьбы.
В «Деревянных конях» рассказчик рассматривает предметы прежнего крестьянского обихода и думает, что «сам вышел из этого деревянного и берестяного царства».
Но не просто «голос крови» говорит в авторе, когда он снова и снова обращается к мыслям о своем крае и своих земляках. Скорее даже – голос времени, когда с особой силой звучат слова того же поэта:
...все взыскательнее память
К началу всех моих начал.
Мы видели, что Федор Абрамов никогда не забывал об огромных заслугах русского крестьянства. Но даже ему, коренному крестьянину, не всё и не сразу открылось в облике его отцов и дедов. Авторское понимание мира народной жизни с годами все больше углублялось. И опять-таки в основе этих перемен лежат не столько литературные, сколько жизненные причины.
Вернемся к уже упоминавшемуся выше эпизоду из «Деревянных коней», где рассказчик рассматривает всякую хозяйственную утварь, хранящуюся в старом доме.
«Надо бы выбросить все это имущество – ни к чему теперь, - говорит хозяин. – Да как-то руки не поднимаются – мои родители кормились от этого...»
Что же касается самого рассказчика, то он как бы впервые замечает «красоту точеного дерева и бересты»:
«Всю жизнь моя мать не выпускала из своих рук березового трепала, того самого трепала, которым обрабатывают лен: но разве я замечал когда-либо, что оно само льняного цвета – такое же нежное, лениво-матовое, с серебристым отливом? А хлебница берестяная. Мне ли бы не запомнить ее золотистого сияния? Ведь она, бывало, каждый раз, как долгожданное солнце, опускалась на наш стол. А я только и запомнил, что да когда в ней было».
За этим маленьким эпизодом стоят важные жизненные перемены, социально-экономические сдвиги. Забота о хлебе насущном потеряла былую острую напряженность, и в поле человеческого зрения естественно и закономерно стало входить многое, дотоле не привлекавшее интереса.
Сам хозяин избы, Максим, сохраняет разный «ненужный хлам», просто памятуя его роль в родительской жизни (такая позиция тоже примечательна, особенно если вспомнить о примерах нигилистического отношения к «старью»).
Рассказчик же поднимается до осознания красоты этих изделий – «по-русски не броской, даже застенчивой».
Может показаться парадоксальным, что, начав с больших романов, писатель завершал свой творческий путь произведениями все меньшего и меньшего объема.
«Трава-мурава» - назвал он большой раздел в своей книге «Бабилей», состоящий из миниатюр, а то из обрывков разговора, удачной реплики, остро сформулированной мысли, броского, красочного выражения, и так же окрестил один из последних сборников. Два эпиграфа предпослано «Траве-мураве»:
«Хожу я по травке, хожу по муравке.
Мне по этой травке ходить, не находиться,
Гулять, не нагуляться.
(Из народной песни)
– Травка-муравка что, не знаешь? Да чего знать-то. Глянь под ноги-то. На травке-муравке стоишь. Всё, всё трава-мурава. Где жизнь, где зелено, там и трава-мурава. Коя кустышком, коя цветочком, а коя и один стебелек, да и тот наполовину ощипан – это уж как бог даст.
(Из разговора)»
В содержании и самой форме всех этих записей выразились и пожизненная приверженность писателя к своим родным краям, к людям, их судьбам, и пристальная зоркость ко всем проявлениям окружающей жизни, стремление запечатлеть их во всей их непосредственности и неприкрашенности.
Абрамовская тяга к лаконизму – не исключение в современной ему советской литературе:
Всему свой ряд, и лад, и срок:
В один присест, бывало,
Катал я в рифму по сто строк,
И все казалось мало.
Был неогляден день с утра,
А нынче дело к ночи...
Болтливость – старости сестра, -
Короче.
Покороче.
У Абрамова, как и у многих других совестливых писателей, очень сложно складывались отношения с земляками. Здесь можно вспомнить для примера тот резонанс, который в 1963 году вызвала публикация в журнале «Нева» абрамовского очерка «Вокруг да около». Романист тогда негодовал, почему советских крестьян лишили паспортов. Он ставил вопрос о резком увеличении оплаты трудодней. Но в ответ писателю на его родине, в селе Веркола, с подачи партийных органов устроили чуть ли не обструкцию. Односельчане подписали против Абрамова открытое письмо «Куда зовёшь нас, земляк?» (оно 19 сентября 1963 года появилось на страницах газеты «Правда Севера»). Естественно, за этим материалов тут же последовали оргмеры: писателя немедленно вывели из редколлегии журнала «Нева».
Позже Абрамов адресовал веркольцам письмо «Чем живём-кормимся». Но односельчане опять его не поняли.
Абрамов действительно был сложной фигурой, которая сочетала в себе большой талант и низменные страсти.
Позже Юрий Любимов поставил в театре на Таганке по «Деревянным коням» неплохой спектакль. Правда, и с Любимовым отношения у Абрамова поначалу складывались не очень гладко. Уже в 2007 году Любимов вспоминал, как в середине 1960-х годов он позвал в свой театр деревенщиков. «Я стал их просить сотрудничать с театром. Фёдор Абрамов Можаеву говорит: ты что, с ума сошёл, ему давать «Живой», он же Либерман, еврей, это же еврейский театр, куда ты даёшь?
– Почему Либерман?
– Любимов – Либерман. Я скрываю просто.
– Он разве был антисемит?
– Да не был он антисемитом, но считал, что они, русские, коренные прозаики, а мы тут...
– А потом сам пришёл.
– Потом сам пришёл. И когда я ставил его «Деревянные кони», он говорит: а откуда вы деревню-то понимаете? Я говорю: да у меня же дед по отцу – крепостной мужик. «А-а, и вы бывали у деда?» Я говорю: конечно, бывал, папа привозил нас к нему.
– Но вы могли и своим воображением, талантом дойти до того, что в «Деревянных конях» так пронзительно получилось. Говорят, вы как-то обронили, что вам хотелось бы узнать, откуда берётся талант. Узнали?
– Узнал.
– Откуда?
– А всё тот же Александр Сергеевич: «Не продаётся вдохновенье, но можно рукопись продать». Это оттуда. (Показывает наверх). Это, простите, как у женщины, есть в ней шарм или нет. Шарм не купишь, он даётся. И талант даётся, а не продаётся».
Последние пятнадцать-двадцать лет Абрамов часто страдал от цензуры. Во многом из-за цензуры столичные журналы в своё время отказали Абрамову и в публикации повести о раскулачивании «Поездка в прошлое», завершённой в 1974 году. 5 сентября 1978 года, собираясь взяться за воспоминания о Твардовском, он сделал такую запись: «Зверства цензуры, этого проклятия нашей литературы, бескровного убийцы русской мысли, крест и Голгофа, могильщик лучших...». Спустя несколько лет писатель, продолжая эту тему, добавил: «Цензуры у нас нет. Есть горлит. Что это такое? Я, проработавший 30 лет в литературе, даже не способен расшифровать.
Допуска в цензуру нет. В старину можно... Мы не видели в лицо. Одно известно: эти люди не имели никакого отношения к литературе. Сидели, обложенные инструкциями, и всё резали.
Вся жизнь, вся история была под запретом. Жизнь цензоры не знали. Мальчики и девочки.
В нарушение всякой конституции.
Канцелярия Великого инквизитора.
И после этого удивляешься, что у нас есть литература, да, может быть, лучшая литература.
Для меня было «три цензуры»: журнальная, ЦК, горлит...».
Надо сказать, что в литературных кругах к Абрамову относились по-разному. Его высоко ценили Твардовский, Белов, Можаев. Борщаговский, к примеру, после смерти писателя, в 1983 году признавался: «Мне Абрамов был всегда нужен, иногда так было с «Пелагеей», с некоторыми его рассказами. Он входил навсегда в меня с классической силой, не имеющей обратного движения. Я чуточку сторонился его в быту <...> чтобы он живой, бытовой не мешал мне ценить то, что выше его самого <...> Абрамов хотел говорить значительно и тихо при благоговейном молчании всех, страсть толпы хоронилась внутри, в глубинах».
Но были и другие мнения.
В последние годы жизни Абрамов работал над романом «Чистая книга», в котором собирался рассказать о дореволюционной русской деревне и о гражданской войне. И не случайно свой последний, итоговый роман Федор Абрамов назвал «Чистая книга»... Чистая жизнь, чистые люди, как маяки: Махонька, батюшка Аникий, молодой Артемий, Гунечка, Иван Гаврилович Копанев... И люди, ищущие праведной и чистой жизни – Юра Сорокин, братья Иван и Савва, врач Полонский, учитель Калинцев... Люди заблуждающиеся, ошибавшиеся и очистившиеся страданием – Олена Копанева, Огнейка, Максим Дурынин. Очищающая и возвышающая сила страданий и веры звучит с бетховенской силой в рассказе «Из колена Аввакумова». Героиня через всю жизнь прошла с великой верой в Бога, спасаясь молитвой от всех бед, болезней и людской понапраслины. Размышляя над характером и судьбой героини, Абрамов и сам «впервые в жизни поверил: словом можно остановить человека, зверя заговорить, медведя и льва к ногам уложить, дом с места сдвинуть».
Умер Федор Александрович Абрамов 14 мая 1983 года в Ленинграде во время операции: сердце не выдержало длительного наркоза. Похоронили его в родной деревне Веркола.
То, что сегодня Абрамова продолжают достаточно часто переиздавать – большая заслуга его вдовы, Людмилы Владимировны Крутиковой-Абрамовой. При жизни писателя она была для Абрамова и хранительницей очага, и лучшим критиком. Это она в конце 1970-х годов дошла до первого секретаря Ленинградского обкома КПСС Г. Романова и убедила его, что классик советской литературы должен иметь просторные хоромы и добилась для их семьи новой роскошной квартиры. Она же просто негодовала, когда критики с прохладцей восприняли последний роман писателя «Дом». В ярости Крутикова написала свою хвалебную статью, которую, укрывшись за псевдонимом, отправила Дмитрию Гусарову в журнал «Север».
Когда Абрамова не стало, Крутикова решила, что в случае чего ранние периоды творчества её мужа смогут описать историки и краеведы, а она в первую очередь должна создать хронику последних лет жизни писателя. Затем она буквально по кусочкам из различных бумаг практически воссоздала «Чистую книгу», к которой Абрамов относился как к своему главному роману.
Людмила Владимировна как бы растворила себя среди Абрамова. А на такое оказались способны далеко не все писательские вдовы.
«Большой писатель – это оппонент времени. Он утверждает время и спорит с ним», - сказал Абрамов в одном выступлении. Все правильно. «Любимчики времени» редко оказываются в литературе «заложниками вечности». Тяжба между писателем и жизнью, которая не всегда хочет видеть и узнавать свой портрет, - неизбежна и всегдашня. Права жизнь, отстаивающая свою стабильность и органичность, и свои предрассудки тоже. Прав и писатель, которого ведет долг и свет идеала. Что тут остается? Честно делать свое дело. У каждого, сказавшего правду, есть шанс быть услышанным.
«Вы пишите, вы пишите, вам зачтется...» И он писал.
Литературао жизни и творчество Федора Абрамова
Емельянов, С. «Молвлено на Пинеге – аукнулось по всей стране» : Федор Абрамов / С. Емельянов. – Текст : непосредственный // Родина. – 2020. - № 2. – С. 70-73.
Трушин, Олег. «Премии – это бизнес…» : Ф. А. Абрамов / Олег Трушин. – Текст : непосредственный // Нева. – 2020. - № 1. – С. 177-199.
Трушин, О. «Правда, правда и еще раз правда» / О. Трушин. – Текст : непосредственный // Нева. – 2019. - № 12. – С. 165-188.
Галимова, Е. Полнота русской жизни / Е. Галимова. – Текст : непосредственный // Нева. – 2019. - № 12. – С. 221-225.
Трушин, О. «Тихий Дон» Русского Севера / О. Трушин. – Текст : непосредственный // Нева. – 2019. - № 9. – С. 180-217.
Петров, А. В. Слово совесть и его производные в творчестве Федора Абрамова / А. В. Петров. – Текст : непосредственный // Русский язык в школе. – 2017. - № 7. – С. 39-43.
Ажгихина, Н. Встань на ноги! Оглянись… / Н. Ажгихина. – Текст : непосредственный // Независимая газета. – 2016. – 28 апреля. – С. 6 (прилож.)
Курбатова, З. На Пинеге у Федора Абрамова / З. Курбатова. – Текст : непосредственный // Наше наследие. – 2015. - № 114. – С. 110-115.
Бобров, А. С этого угора Россия видней / А. Бобров. – Текст : непосредственный // Литературная газета. – 2015. - № 8. – С. 4.
Перекрест, В. Два Федора / В. Перекрест. – Текст : непосредственный // Культура. – 2013. - № 16/17. – С. 8.
Рудалев, А. Страна без дела / А. Рудалев. – Текст : непосредственный // Литературная газета. – 2012. - № 11. – С. 4.
Живу за двоих : Крутикова-Абрамова Л. В. о муже Федоре Абрамове. – Текст : непосредственный // Студенческий меридиан. – 2010. - № 12. – С. 32-35.
А будет ли человек? – Текст : непосредственный // Литературная газета. – 2010. - № 8. – С. 15.
Дорощенко, С. Искавший переходу / С. Дорощенко. – Текст : непосредственный // Слово. – 2010. - № 1/3. – С. 61-71.
Глушаков, П. К истокам поэтики слова в прозе писателей традиционного направления : Федор Абрамов / П. Глушаков. – Текст : непосредственный // Литературная учеба. – 2010. - № 1. – С. 157-163.
Рубашкин, А. Я, разумеется, отказался / А. Рубашкин. – Текст : непосредственный // Звезда. – 2010. - № 1. – С. 200-207.
Савельев, И. Фундамент по имени жизнь / И. Савельев. – Текст : непосредственный // Слово. – 2009. - № 6. – С. 72-77.
Рубашкин, А. И. Еще раз о Федоре Абрамове (1920-1983). Взгляд из XXI века / А. И. Рубашкин. – Текст : непосредственный // Русская литература. – 2008. - № 4. – С. 219-224.
Огрызко, В. Через три цензуры / В. Огрызко. – Текст : непосредственный // Литературная Россия. – 2008. - № 39. – С. 1, 12-13.
Абрамов, Федор. День Победы в Петрозаводске / Федор Абрамов. – Текст : непосредственный // Нева. – 2005. - № 2. – С. 150-159.
Рубашкин, А. Сын Верколы, сын России / А. Рубашкин. – Текст : непосредственный // Литературная Газета. – 2000. - № 8. – С. 9.
Крутикова-Абрамова, Л. Свет вечности / Л. Крутикова-Абрамова. – Текст : непосредственный // Нева. – 2000. - № 2. – С. 182.
Ларин, О. Помните, у Абрамова / О. Ларин. – Текст : непосредственный // Новый мир. – 2000. - № 2. – С. 152-169.
Левитан, Л. О друге юных лет / Л. Левитан. – Текст : непосредственный // Нева. – 1998. - № 12. – С. 207-210.
Абрамов, Федор. Неужели по этому пути идти всему человечеству? / Федор Абрамов. – Текст : непосредственный // Наш современник. – 1997. - № 12. – С. 121-140.
Крутикова-Абрамова, Л. Федор Абрамов и христианство / Л. Крутикова-Абрамова. – Текст : непосредственный // Нева. – 1997. - № 10. – С. 174-183.
Рубашкин, А. Я не могу без моей Верколы : Федор Абрамов / А. Рубашкин. – Текст : непосредственный // Вопросы литературы. – 1996. - № 4. – С. 226-246.
Лавров, В. Мужество на всю жизнь / В. Лавров. – Текст : непосредственный // Нева. – 1995. - № 2. – С. 188-193.
Фоняков, И. Чтобы всю Россию освятить… / И. Фоняков. – Текст : непосредственный // Литературная газета. – 1995. - № 9. – С. 6.
Хренков, Д. С правдой вдвоем / Д. Хренков. – Текст : непосредственный // Нева. – 1992. - № 8. – С. 266-270.
Романова, Р. Букет ромашек / Р. Романова. – Текст : непосредственный // Литературное обозрение. – 1990. - № 3. – С. 40-43.
Горышин, Г. Перевезите за реку… / Г. Горышин. – Текст : непосредственный // Звезда. – 1990. - № 3. – С. 184-191.
Марченко, В. Нам его не хватает / В. Марченко. – Текст : непосредственный // Слово. – 1990. - № 2. – С. 55-57.
Сухих, И. Драма мысли / И. Сухих. – Текст : непосредственный // Литературное обозрение. – 1989. - № 7. – С. 9-15.
Абрамов, Федор. Будить в человеке человеческое / Федор Абрамов. – Текст : непосредственный // Литературное обозрение. – 1988. - № 6. – С. 10-15.
Золотусский, И. Иначе он не мог / И. Золотусский. – Текст : непосредственный // Литературное обозрение. – 1986. - № 3. – С. 23.
Сценарии
Новожилова, Н. Л. «Хожу я по травке, хожу по муравке…» : сценарий для 7-10 классов / Н. Л. Новожилова. – Текст : непосредственный // Читаем, учимся, играем. – 2016. - № 9. – С. 16-19.
Новожилова, Н. Л. Источник радости и силы : урок внеклассного чтения на тему «Человек и природа в творчестве Ф. А. Абрамова» / Н. Л. Новожилова. – Текст : непосредственный // Читаем, учимся, играем. – 2015. - № 5. – С. 39-43.
Дружинина, Т. В. Верите ли вы, что… : литературная игра, посвященная жизни и творчеству Ф. А. Абрамова / Т. В. Дружинина. – Текст : непосредственный // Уроки литературы. – 2015. - № 2. – С. 12-14.
Составитель главный библиограф В. А. Пахорукова
Верстка М. Г. Артемьевой