(к 70-летию со дня рождения)
Дайджест. Курган. 2021
«Мне интересны люди «с отшиба» - те, к которым мы, как правило, глухи, кого мы воспринимаем как нелепых, не в силах расслышать их речей, не в силах разглядеть их боли.
Они уходят из жизни, мало что поняв, часто недополучив чего-то важного, и уходя, недоумевают, как дети: праздник окончен, а где же подарки?
А подарком и была жизнь, да и сами они были подарком, но никто им этого не объяснил».
Татьяна Толстая
У Татьяны Толстой нет равнодушных читателей. Ее прозу или очень любят, или не переносят на дух.
Я не поклонник ее творчества, поэтому объективно не могу судить. Переработав массу материала, все отдала на суд критиков и литературоведов.
Главный библиограф В. А. Пахорукова
Почему то, что делает Татьяна Толстая, вызывает столь сильные и полярные эмоции?
Проза Татьяны Толстой – одно из самых ярких явлений в современной литературе, ее называют мастером метафоры, ценят за парадоксальность мышления, точность деталей, сочность и свежесть языка.
Телезрителям Татьяна Толстая известна в роли ведущей «Школы злословия» как интересный, умный собеседник.
О Татьяне Толстой принято говорить с восторгом. Чего она, разумеется, и заслуживает. Есть «герои времени», Татьяна Толстая сейчас занимает в России статус Прекрасной Дамы. Пусть немолода, зато умна, оригинальна и горда. То литературный конкурс на тему «Чудесные истории о деньгах» затеет, то «пожюрит» не слишком смелых литераторов, отважившихся написать о любви на соискание литературной премии «Русский Декамерон», хоть, по её признанию, «кошелёк интимнее обнажённого тела». Современная дама, откровенная и, как говорят, «с фантазиями». Её присутствие на презентациях – «гарантия успеха».
В «культурном» ток-шоу «Школа злословия» с киносценаристом Авдотьей Смирновой и вовсе не злословит, не сплетничает. Да и повода позлословить нет: ведущие «анализируют имидж» гостя. Толстая со Смирновой в ток-шоу не журналисты. Это принципиально. Вести популярную передачу с гордым величием русской барыни – искусство особое. Как уже отмечали в других газетах, «ни слова в простоте». Главная задача – показать свою, любимую и неповторимую личность. Татьяна Никитична в эфире умно и оригинально рассуждает о делах литературных и о нашей культуре в целом, иногда и пословицу мудрую к месту вставит, правда, немного свысока посматривая на нас, серых и невзрачных.
То же самое – и в её произведениях. Умные, изящные, виртуозно написанные, демонстрирующие безупречный эстетический вкус автора, они «дают понять» читателям, с какой высоты смотрит на них этот автор. Кажется, с заоблачных Гималаев. А видит ли писательница нас, своих героев? Не важно, у неё есть о нашем неприглядном «копошенье» свой давно сложившийся взгляд. Через туманные облака. При этом имя Татьяны Толстой – «раскрученный» издательский «брэнд». Около десяти издаваемых – и почти сразу раскупаемых – за год книг. Причём не на «жёлтые» или детективные темы, а о наших родных, «как одуванчик у забора, как лопухи и лебеда», жизненных коллизиях. Впрочем, не совсем «родных», но до боли знакомых. О детстве. Правда, профессорских детей. О дамах в старинных шляпах. А о нас, «немытых», пожалуйте, - «Кысь». Узнаём себя в кошках-зверушках, злых, туповатых и грязных?! Не всегда, а если честно, нет.
Так за что мы любим Татьяну Толстую? Кто это заговорил плебейским шепотком: «Уж не из тех ли она Толстых? Внучка, правнучка?» И ему громко ответили: «Из тех». Толстая – внучка советского графа – Алексея Николаевича. О чём и намекнула в первом же своем критическом эссе «Клеем и ножницами». «Переврал» биограф Петелин жизнь дедушки, сплагиатировал отрывки из дневников и писем близких графу людей, не сославшись на первоисточник. А кто может этот источник знать? Знать хорошо, не беглым библиотечным чтением – только кто-то из «домашних». Например, внучка. Толстые вам – не «дети лейтенанта Шмидта». Хоть знаменитый Остап Бендер при воспоминании о бизнес-виражах Татьяны Толстой приходит на ум гораздо чаще, чем Алексей Николаевич, который тоже старался идти «под ручку» с властью, но не пускался с ней в пляс.
Часто старается Татьяна Никитична напомнить, что она – как все. И преподаёт студентам-оболтусам, правда, американским, на английском языке русскую литературу. Как все, в Бога верит, на Восьмое марта водочку пьёт, в детстве в задрипанную советскую школу ходила. Право, загадка русской аристократии. Очень хочется эту загадку разгадать или хотя бы в ответ заглянуть.
Судьба: о «госпоже удаче» «своими словами»
Татьяна Никитична Толстая – известный прозаик, публицист – родилась 3 мая 1951 года в Ленинграде. Была шестым, самым младшим ребёнком в семье академика-филолога Никиты Толстого, сына писателя А. Н. Толстого и поэтессы Н. В. Крандиевской. По материнской линии – тоже «литературные корни»: внучка знаменитого поэта-переводчика Михаила Лозинского.
Татьяне Никитичне Толстой повезло с наследственностью.
Вначале было детство
И детство было счастливым. До сих пор Татьяна Толстая перепечатывает в новых сборниках свои лучшие рассказы, посвященные ему. Произведения действительно удивительные. В диалоге сентиментальных ассоциаций, в сплетении чудесно-нереальных образов и жёсткой, практичной, нахрапистой «правды жизни» создавалась неповторимо-«больная» духовная музыка прозы Татьяны Толстой. Блоковская «трагичность и незащищённость» персонажей, разрушение их надежд обострённее проявляются в сосуществовании с образами не менее оригинальными, но «розовощёкими», нахально-живучими.
В 1974 году окончила отделение классической филологии филологического факультета ЛГУ. «Но никогда по профессии не работала, потому что было негде. Переехала в Москву, вышла замуж (мужа Татьяна Никитична журналистам называть не любит, лишь обозначает: «тоже филолог»), и (теперь писательнице можно признаться) меня устроили в «Главную редакцию восточной литературы» при издательстве «Наука». Это было совершенно замечательно, я там проработала 8 лет». Корректором.
Сама она стала писать поздно и создала не так уж много – «сколько написалось».
«Году в 1982-м – как раз когда Брежнев умер, я сделала себе операцию на глазах... И я не делала ничего, потому что глаза резал любой луч света. И был такой умственный простой. Я только музыку слушала. А потом глаза зажили, я прозрела, и я вспомнила детство, соседей, какие-то запахи... Я подумала: «Напишу!» Взяла ручку, бумагу и написала рассказ». Впрочем, 20 лет назад Татьяна Никитична выражалась погрубее: «Стала писать, потому что было желание утереть нос другим авторам».
Как бы то ни было, в 1983 году состоялся дебют Татьяны Толстой-прозаика: в журнале «Аврора» был опубликован рассказ «На золотом крыльце сидели» и Толстой-критика: в «Вопросах литературы» появилась её полемическая статья «Клеем и ножницами». Началось десятилетие первых – до сих пор лучших – рассказов Татьяны Толстой. Её проза переведена на многие иностранные языки.
«Река Оккервиль», «Свидание с птицей», «Белые стены», «На золотом крыльце сидели», «Любишь – не любишь», «Милая Шура», «Самая любимая», «Соня», «Вышел месяц из тумана», «Огонь и пыль», «Пламень небесный», «Спи спокойно, сынок», «Смотри на обороте» - вот, наверное, и всё. Всё, что сделало и продолжает «имиджировать» Татьяну Толстую как писательницу «первого ряда». Пришло время поговорить о творчестве Татьяны Толстой, немного оглянувшись с коммерчески-бурлящего сегодня на её «камерные рассказы» восьмидесятых.
Кажется, они вышли «из слёз, из пустоты», из музыки, ассоциаций уже выздоравливающей, но ещё полуслепой молодой женщины. Жестоко? И красиво? Эти два настроения были главными в первых рассказах Татьяны Толстой.
Как Прекрасная Дама поэтических фантазий Блока, «пребывая вне и над героями», она могла сопереживать, проживать обиды и радости своих персонажей. А их чёткое, вполне реалистичное, если не натуралистическое отчасти бытие: «чавкающий», отклеивающийся от кафельной стены ванной жирный бок старой певицы («Река Оккервиль»), или коробочка с прахом старика, поставленная его дочерью на полку в курятнике («На золотом крыльце сидели») – подёрнуто импрессионистской дымкой «волшебного», фантастически-игрушечного, восторженного детского быта, размытой, шуршащей зеленью старого сада, смехом «невинно»-аристократических забав. Часто писательнице удавалось переживать и описывать людей, которых она никогда не видела, только слышала о них. Это прежде всего рассказ «Соня», вошедший почти во все её «новые» сборники.
Произведение начинается с минорного аккорда: «Жил человек – и нет его. Только имя осталось – Соня». И вот из этого почти невидимого и потому более яркого мира воспоминаний и фантазий выплывают обрывки фраз: «Помните, Соня говорила...», «Платье, похожее, как у Сони...», «Сморкаешься, сморкаешься без конца, как Соня...» «Потом умерли и те, кто так говорил, в голове остался только след голоса, бестелесного, как бы исходящего из чёрной пасти телефонной трубки». О чём думается сразу? О чём угодно, только не о Соне. Ай да писатель! Ах, как, он пишет! И голоса-воспоминания – пожалуйста, и виртуозно-причудливые бытовые ассоциации импрессионистки – «смех вокруг накрытого стола, и будто гиацинты в стеклянной вазочке на скатерти, тоже изогнувшиеся в кудрявых розовых улыбках». Мало этого? Вот ещё на большой абзац опосредованное (уже реалистическое, не лишённое раздражённого натурализма) сравнение героини со старой куклой, которая «валится со стула, если не подоткнёшь её сбоку». И когда уже хочется закричать автору, как таксисту, лихо несущемуся мимо нужного подъезда: «А-а-а-астановитесь!!!» -писательница с насмешливо-нагловатой улыбкой шофёра именно это и делает: резкий тормоз – и будто сквозь зубы, стиснувшие папиросу: «Ясно одно – Соня была дура». Читателю тоже ясно одно: Толстая писать именно УМЕЕТ. Она ДЕЛАЕТ ТЕКСТ. В общем, в Литинституте лавры за такой рассказ обеспечены. И не только в Литинституте – в Америке тоже интересуются «деланьем» художественной прозы, поэтому и приглашают Татьяну Никитичну попрофессорствовать на «creative writing». Незачем в интервью лукавить: «Научить писать нельзя». Можно. Мы только что видели.
Именно в стиле и проявлялся индивидуальный творческий мир Татьяны Толстой. Её ранний постмодернизм умён и красив. Изящная поэзия в прозе, весёлая сказка и реалистичная, едва не «осязательная» боль; фантастическая метафора и точная деталь; интересные повороты сюжетов, полифония характеров и судеб – писательские драгоценности Татьяны Толстой, не «фамильные», личные, личностные.
Другое дело, её герои, пришедшиеся «по вкусу» дню сегодняшнему. Соня и ей подобные персонажи за свою «тонкоко-жесть» и «незлобивость» обречённые на Божию (вернее, авторскую) кару. Иногда так и хочется обвинить Толстую «в аморальном отношении к персонажу». Рассказы «Соня», «Пламень небесный», «Вышел месяц из тумана», «Самая любимая» написаны замечательно, а содержанием похожи на долгую «пытку надеждой». Автор будто наслаждается безвыходным несчастьем лирических героев в радостном, слишком «живом» мире. Имеет ли писатель право на жестокость? Безусловно. Он – творец.
В 1988 году Татьяна Толстая была принята в Союз писателей СССР, в следующем – стала членом Русского ПЕН-центра. В эти годы Татьяна Никитична «обнаружила для себя, что есть такая удобная вещь, как журналистика». Появились публицистические эссе, через несколько лет пополнившие многочисленные сборники её прозы. В 1991 году Татьяна Толстая вела рубрику «Своя колокольня» в еженедельнике «Московские новости».
Талант уже «высоко поднявшегося» по социальной лестнице советского прозаика оценили за рубежом. С 1990 по 2000 год Татьяна Толстая жила по преимуществу в США, преподавая в различных университетах и колледжах русскую литературу и литинститутские «творческие семинары».
Вернулась Татьяна Никитична на свою бедную «некрасовско-суриковскую» Родину, конечно, не «врагом народа», а уважаемой диссиденткой-эмигранткой. Самое время роман издать. К тому же и псевдоним, который можно «раскрутить», придумывать не надо: от дедушки в наследство достался. Да и сам роман за 14 лет «написался» в стиле ещё «нового» в России постмодернизма. Как красиво можно признаться журналисту: «Листала словарь... в языке коми есть слово «кысъ». Метко, а главное, многозначно.
Романом творение «Кысь» назвать сложно, потому что оно – затянутый фельетон о выдуманной эмигранткой России. Ведь «любить на расстоянии», значит, придумывать. Конечно, не всегда и не во всём: есть и узнаваемые, по-журналистски «манкие» «милые черты». Город Фёдор-Кузьмичск на семи холмах, боязнь «набегающих с юга чеченцев», «последствия (атомного) взрыва», санитары из психушки, гоняющиеся за читателями книг. Ещё стихи – от Пушкина и Блока до Гребенщикова. Вдобавок нормально, «как все», Толстой почему-то стало писать «стыдно». Может, поняла, что сказать ей нового нечего. Разве только, подражая Льюису Кэрроллу, ели «клелями» назвать. А насчёт того, что «красив, богат и могуч русский язык», то, оказывается, таки нет, можно и языком коми, и авторскими, якобы символическими словесами «обогатить». Впрочем, Татьяна Никитична попользовалась клычковскими и шергинскими сказами, щедринской «Историей города Глупова». Зачем только надо было возводить свою сомнительную архитектуру на этих, вроде бы всем её читателям известных, произведениях? Персонажей в своей постмодернистской феерической игре Татьяна Толстая вовсе душами обделила, а значит, не дала им необходимых, хотя бы для художественного рассказа, индивидуальных лиц. Герои «Кыси» похожи на поделки из папье-маше: какими были в начале «творения», такими и остались. Сюжет вялый, буквально «в руках разваливается». С резвостью и интеллектом старшеклассницы писательница-игрунья то коготки кому «в развитии романа» подрисует, то (это вроде как обязательно) сведёт «героя» с одной, на другой женит, хвостик ему приделает, а потом отрубит и повесит на шею этой болванке табличку «революционер». Вот, в общем-то, и всё, если не считать надуманных фантастико-политических экзерсисов да сквозь «клели» проглядывающего хорошего русского языка, который писательница в Америке умудрилась не забыть. Зато «сделан» этот фельетон затейливо: разделён на главы, причём каждая «называется» в честь буквы церковно-славянского алфавита. В одном из интервью Татьяна Толстая заметила, что «после написания романа увидела связь содержания и названий глав». Если буквы-названия поменять местами – смысл всё равно какой-нибудь найдётся, может, и оригинальнее прежнего. Было бы желание, а «новое платье короля» каждый дофантазирует в меру своих способностей. В итоге гигантскому шоу-фельетону достался просто «малиновый звон» славы. И премии престижные Татьяна Толстая за него получила, и «настоящую, шумную славу», какой не было в 80-е, когда она её действительно заслуживала. Осталось только «командовать парадом», для чего не помешало посветиться-поэфириться – это и было немедленно сделано, и продолжает успешно делаться Татьяной Никитичной до сих пор.
В 2001 году триумфальное возвращение на Родину ознаменовалось призом XIV Московской международной книжной выставки-ярмарки в номинации «Проза-2001» и «тяжёлым логовазовским «Триумфом» (так эту премию Толстая называла за границей, ещё не ведая, что «отяжелеет» именно ею) за свой первый роман «Кысь».
Новая «business-woman» поставила своё литературное шоу «на широкую ногу». Ежегодные переиздания сборников рассказов и эссе, рекламируемое «щедрыми» «ЭКСМО» и «Подковой» как «книжные новинки», - ещё «детский лепет». Писательница догадалась перетасовывать свои старые произведения и под новыми заглавиями превращать их в целые принципиально новые «романы». «Шедеврами» этого литературного шоу-бизнеса стали книги «Не кысь» и «Белые стены». Если в первой ещё встречаются некоторые статьи из относительно новой публицистической периодики, то вторая, изданная в 2004 году, полностью состоит из рассказов, неоднократно опубликованных в отдельных книгах Татьяны Толстой. Вряд ли Татьяна Никитична, по ее туманному признанию, «числящаяся «экспертом» по современному искусству в одном из фондов России, существующем на американские деньги», не знакома с обычным «авторским правом». Лукаво всё-таки писатели дают интервью: «Писать наскоро ради того, чтобы напомнить о себе: ку-ку, я тут... Нет». А что, собственно, делает Татьяна Никитична своим восседанием в «Школе злословия» и переизданием старых рассказов под новыми заглавиями сборников! Именно. Ку-ку. Тут она. Думаю, Толстая заслужила «чудесными» шоу-бизнес-виражами собственного «замечания»: «Господа, господа, среди нас есть нечестные люди!.. Это неприятно и опасно» Действительно, неприятно, когда писательница превращается в хитрую спекулянтку.
Время превратило Татьяну Толстую из человека мыслящего и даже пишущего в человека деньги собирающего. Заглянем хотя бы в её статью «Купцы и художники», написанную по поводу конкурса «Чудесные истории о деньгах». Трудно было представить в 80-е, что загадочная Дева, рассуждая о деньгах и литературе, скажет: «Не хлебом единым, но, руку на сердце положа, и не словом единым жив человек. Кушать-то хоцца». Татьяна Никитична, наверно, совсем «оголодала» со своих гонораров и американской профессорской зарплаты. Да и словечко-то какое тошнотворно-простецкое появилось: «хоцца». Заговорила писательница лексикой высмеянного ею персонажа из давнего (но ещё и ещё раз перепечатываемого) фельетона «Чистый лист». Однако очень загадочная болезнь приключается: душевно-духовная слепота, переходящая в умственную. Даже такому эстету, как Татьяне Толстой, родную литературу стало почти «не видать». Если раньше всё заслонялось туманной дымкой дачного сада из «прелестного» детства, то теперь зеленью вполне осязаемых купюр. Хоть и произведения о них, о любимых денежках, профессор-филолог почему-то не заметила в родной (во всяком случае, пока родной и преподаваемой в Америке) литературе. Напала в своей полемике на Гоголя, спалившего второй том «Мёртвых душ». «В упор» не увидела замечательные произведения «русско-советской литературы»: «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок». А книгу о феминистке-предпринимательнице Чернышевского «Что делать?» в школе пролистала, ничего не поняла и забросила?! Так что позор американскому горе-«профессору» Толстой.
Чем же теперь занимается Толстая-писательница? Почти ничем, хотя в 2002 году была ею написана для одного американского издания статья «Стена», в которой автор продекламировала: помогать прислуге просто опасно, иначе рухнет «стена» между нею, «трудолюбивой» барыней и – человеком. Можно вспомнить и старый, не самый удачный рассказ «Круг», но вновь переизданный, даже давший заглавие очередному «новому» сборнику. Посетовать, что сама автор, видно, тоже движется по замкнутому обывательскому «кругу»: как начала творческое существование с замученной прислуги, так, кажется, ею и заканчивает. Жаль, что Прекрасная Дама современной литературы в шоу-бизнес ушла без возврата. Хотелось бы почитать СЕГОДНЯШНИЕ полноценные художественные произведения Татьяны Толстой, а не однобокие «упёртые» статьи, которые она пишет сейчас. Если на такой «подвиг» ещё способна шоу-писательница.
Татьяна Никитична Толстая входит в состав многих и разнообразных российских литературных жюри, культурных фондов, является членом редколлегии американского журнала «Контрапункт», ведёт вместе с киносценаристом Авдотьей Смирновой по телеканалу «Культура» ток-шоу «Школа злословия», участвует во многих литературных и окололитературных богемно-толстосумных «тусовках», скромно оговариваясь: «Да нигде я особенно не успеваю. Это просто эффект присутствия».
В недавнем интервью своему сыну – известному веб-дизайнеру Артемию Лебедеву писательница кокетливо заявила, что «осенью она – профессор американского университета, весной – вольная пташка». Между тем у житейски счастливой Татьяны Толстой творчество иссякло. Свидетельство тому – упорно переиздаваемые старые рассказы, выдаваемые за «книжные новинки».
Остаётся только поставить троеточие и ждать новых рассказов, надеясь, что писательница Татьяна Толстая не до конца душевно ослепла от блестяще псевдо-культурного бизнеса…
Сыновья Артемий и Алексей Лебедевы
Запесоцкий Александр. Школа блогословия
Наше время вносит свои коррективы в традиционные представления о природе писательского успеха. Те, кто горюет о потере массового интереса к большой литературе, просто не понимают происходящего в современном мире. Изменилось понятие «большой литературы» – писатель теперь не может быть таким, как прежде. Об этом подумалось, когда группа учёных нашего университета, исследуя влияние социальных сетей на молодёжь, соприкоснулась с творчеством Татьяны Толстой – звезды современной русской литературы. Именно так она преподносится средствами массовой информации.
Оказалось, что госпожа Толстая – один из самых популярных блогеров русскоязычной сети: десятки тысяч подписчиков имеет. То есть, что бы она ни написала, массы людей это читают, передают друг другу, обсуждают. В ежедневном режиме! Чем же может писатель захватить внимание аудитории, в подавляющем большинстве своём вообще ничего не читающей? Каким особенным даром он должен обладать, каким знанием человеческих душ, литературным мастерством?
Конечно, вопросы эти нуждаются в обстоятельном изучении. Но некоторые предварительные соображения рискну высказать, тем более что деятельность Татьяны Никитичны представляет собой уникальное практическое пособие для тех, кто пока не нашёл верной дороги к сердцам молодёжи.
Рецепт № 1. Человеколюбие, гуманизм, уважение к личности должны быть выброшены на свалку истории. На свет божий вышел новый тип литератора: писатель-людоед. Где бы ни оказалась Татьяна Толстая, везде, и в фантазиях, и в реальности, она оказывается, по её представлению, окружена не людьми, а жалкими и мерзкими особями, заслуживающими уничтожения. И если сделать это в реальности она не в состоянии, то в виртуальном пространстве поедать людей – её любимое занятие.
В одном из рассказов она торжествует над таксистом, не рассчитавшись за проезд, в другом не протягивает руку помощи вымышленному любовнику, проваливающемуся под лёд, и т.д. В реальности – не лучше. Для каждого, о ком пишет, Толстая находит «доброе» слово: известная журналистка для неё – «вонючка», газета, выходящая огромным тиражом, – «навозная куча», переводчики – «идиоты, мерзавцы…», патриарх – вредный дурак… (совсем уж нецензурные выражения нам пришлось опустить. – Ред.) А ещё Татьяну Никитичну повсюду окружают «козлы, кретины, бездари и неучи». И всем им она обычно предлагает удавиться.
В Приморье бандиты начали убивать работников правоохранительных органов, случайно попадающихся на пути. Татьяна Никитична на это реагирует характерно: «Когда узнала, что стали ментов мочить, прямо от радости задрожала». А потом ещё поёрничала: вот, дескать, какой тупой и смешной мужик из Архангельска мне пишет: не может понять, «как это интеллигент рад, что кого-то убили». Действительно, наивный человек. Ведь лучшее, что обычно хочется сделать писательнице с окружающими людьми, – это опустить их «в сортир головой» или ударить «палкой с гвоздём по лицу». Типична для неё мечта о встрече с лидером одной из фракций отечественного парламента: «Кинусь на него, как волк, и перекушу ему горло…» О чём и сообщается читателю максимально экспрессивно, с использованием обсценной лексики.
В общем, по мысли Толстой, литератор – враг человека: «Что бы ни делал писатель, он должен помнить, что является заброшенным в тыл разведчиком чужой страны». Где бы ни находился, «он должен всё записывать, подглядывать, отмечать». А потом, разумеется, оплёвывать всех с ног до головы. Такова миссия успешного писателя сегодня.
Рецепт № 2. Любовь к народу – глупый пережиток. Народец везде дрянной. Интеллектуалы в Западной Европе – чудаки, их волнует, что хорошего нужно простым людям сделать. Да ещё лишены дологического сознания и потому неполноценны. Американцы – просто порода глупых людей, к тому же сутяги. Студенты в США – недоумки. Их Микки-Маус – «народная мышь», «монстр», «чучело» – воплощение конформизма, зашоренности сознания и ничтожества народной культуры. В этой стране – пошлые домохозяйки, скучные супермаркеты, ничтожные писатели, тошнотворная политкорректность. В общем, выродки, а не люди.
Но, разумеется, хуже всех – русский народ. Татьяна Никитична – большой знаток русского народа. Она открыла его парадигму, расшифровала геном. Русские – это уроды, мутанты. По её словам, «Кысь» она написала именно про русских. Люди там питаются «чёрными зайцами», кушают мышей и червей, отчего и становятся русскими. Ленивые, жуликоватые, неблагодарные, без собственного достоинства. Всё, о чём мечтают, – стать буржуа: «общинность – это не дать соседу вырваться вперёд, у нас это можно сказать решительно про любого». А ещё русские в принципе лишены логического мышления. Вот нет его – и всё. Что есть? Злобность, неопределённость, нехорошая пассионарность. А всё потому, что «гений места у нас очень плохой». Заметим, не просто плохой, а «очень». Безнадёжны, в общем, дела у русского народа. Отсюда, по мысли писательницы, получается, что если русские и патриоты, то только по глупости. Истина (по Толстой), которую не любят признавать патриоты: то, что надо делать руками или головой, русские не могут. По её убеждению, русские – как поп Ерошка: много болтают и ничего не делают, а Лесков – плагиатор. Русский человек ничего не подковал. И ещё: «русский человек не может видеть аккуратный предмет», у него «тяга к разрушению», ему бы «выпить, буянить, всё заблевать».
Писательница настолько хорошо знает русский народ, что переинтерпретирует его традиционный фольклор намного интереснее самого народа: «Сивка-бурка, вещая каурка, из ноздрей дым валит, из ушей пламя пышет, из ж... головешки летят…»
И вот резюме Татьяны Никитичны: «Любовь к России – это слюни сладкие. Это вообще дурной тон. Вкус – классовая вещь. Не хочу обижать классы, которые склонны к этому дурному тону». На таком отношении к стране и должны строиться идеология, политические взгляды писателя, желающего быть успешным. Лучший руководитель всех времён и народов – Гайдар. Он всё понимал так же, как Толстая: «Страна не такова, чтоб ей соответствовать! Её надо тащить за собой, дуру толстож…пую, косную! Вот сейчас, может, руководство пытается соответствовать, быть… таким же отсталым и косным, как народ»… В общем, поучиться у Гайдара нужно нынешнему руководству.
Рецепт № 3. Встать на сторону зла, поскольку застрять на стороне добра вредно для прочного, долговременного успеха. Вся традиционная система ценностей должна быть вывернута наизнанку.
Вежливость нужно сменить на зоологическое хамство, да такое, чтобы перехамить любого. Скромность заменить на подчёркнутое высокомерие, искренность – на фальшь. Человеческое достоинство следует топтать в первом встречном и при малейшей возможности, решительно попрощавшись с уважением к людям («не могу сказать, кого из современников уважаю»), презирать учёных и научное знание. Одна из самых больших человеческих глупостей, по версии писательницы, – верность. Она совершенно непрактична. Вот честность – добродетель? Ничуть: врать Толстой хочется не от имени литературных героев, а «от первого лица». Нужно «прожить сквозь жизнь и умереть, не попавшись». Например, залезть в чужие документы в американском университете и хвастаться потом этим, приговаривая: «А нечего оставлять бумаги на видном месте». На вопрос Познера, врёт ли Толстая только по необходимости, следует ответ: «В разных случаях по-разному».
Разумеется, главная, если не единственная ценность Татьяны Толстой, – это деньги («бабки – это хорошо»). Самая заветная её мечта – чтобы олигарх какой-нибудь приметил, пришёл и «сказал – у меня бабки, у тебя голова…». И ещё: «собственность священна». Уж если за что и можно «жизнь свою отдавать», так это «за свой участочек. Это моя идеология». Соответственно писать надо о настоящих ценностях (деньгах и вещах, которые можно на них купить) и муках, которые должен испытывать человек по данному поводу: о покупке сумочки из кожи редкого существа, кастрюльке каши, отнесённой приятельнице, о повышении цен на проезд. А самые настоящие эссе, подлинные шедевры, должны быть посвящены, конечно, покупке косметики. Пусть и не совсем оригинально, но работает данная позиция на успех в современных условиях безотказно.
Рецепт № 4. Грамотно позиционировать себя в массовом сознании. Быть писателем в традиционном (устаревшем) смысле слова не обязательно, важно им прослыть. Всё равно «ширнармассы» (одно из любимых слов Татьяны Никитичны) ничего длиннее нескольких абзацев читать не будут.
Увы, хотя бы один роман написать придётся (в случае Толстой – «Кысь»). И пусть потом удивлённые читатели говорят, что в нём нет ни одной оригинальной мысли, что это – старательная компиляция Саймака, Брэдбери, Оруэлла, Уиндема и ещё бог знает кого, вплоть до бессмертного Евгения Сазонова, придуманного когда-то «ЛГ», пусть, подобно Дмитрию Быкову, утверждают, что и не роман это вовсе, а сильно затянутый памфлет, слабенький экзерсис. Это уже никого не волнует.
Дальше работают накатанные механизмы организации восторженной критики, получения престижных премий и т.д. Негатив, даже опубликованный в самых массовых изданиях, не имеет значения, если вы имеете неформальные связи с персоналом таких виртуальных монстров, как «Википедия». Тогда можно стать «новой волной», «живительной струёй в море литературной мертвечины», «писателем с мировой известностью», «классиком современной русской литературы», войти в число 100 самых популярных писателей всех времён и народов и т.д.
Для выгодного позиционирования следует сколько нужно о себе лгать и не опасаться быть выведенной на чистую воду. Это в прежние времена широким слоям читателей было известно, что Татьяна Толстая к Льву Толстому никакого отношения не имеет. И что графское её происхождение весьма сомнительно, поскольку знаменитый дедушка Алексей Толстой считался, мягко говоря, ребёнком «нагулянным». Дедушка Татьяны Никитичны в своё время подрядился изображать представителя русской аристократии при Сталине, за что получил прозвище Красный граф и осуждение русской интеллигенции – от находившегося в эмиграции Ивана Бунина до жившего в Советском Союзе Георгия Свиридова.
Об этой истории и говорить было бы неприлично, если бы внучка одиозного «графа» не продолжила фамильное плутовство. Теперь её тексты предлагаются массам ни много ни мало от имени всего рода Толстых. Достаточно познакомиться с интервью Татьяны Никитичны в гламурном журнале «Медведь»: ей «все Толстые – родня», «Толстые существуют где-то с XIV века», «мой предок… был родственником Петра Первого», «Лев Толстой мне был кем-то типа семиюродного дедушки». Журналист вопрошает: «А чувствуешь ли ты, что у вас крепкая порода, что вы графья, что у вас высокие энергии, что вы аристократы?» И писательница чеканит: «Конечно. Эту песню не задушишь, не убьёшь». К тому же поясняет, что Лев Толстой по сравнению с ней был более захудалым графом: «Лев – он боковой…»
Татьяна Никитична чувствует себя готовой говорить от имени всех Толстых, более того – от имени всего российского дворянства, всей русской истории. И говорит…
Не нужно думать, что правильное позиционирование – дело лёгкое. Напротив. Остап Бендер примитивно провозглашал себя сыном лейтенанта Шмидта. Ксения Собчак делала себе пиар на контрасте между происхождением от петербургского профессора, лидера демократической интеллигенции, и собственным лёгким поведением. Пиар Толстой – это Бендер и Собчак «в одном флаконе». И пусть она ведёт себя как торговка с одесского Привоза, но вот назовёт Пушкина «псковским жителем не самого высокого происхождения», руководство страны (нецензурщина. – Ред.) и вас лично «козлом» – попробуйте возразить. Статья-то в «Медведе» о её дворянском происхождении будет в интернет-поисковиках висеть на первых позициях, а Бунина и Свиридова теперь редко вспоминают.
Что бы ни сказала писательница, «интернет-сообщество» будет аплодировать ей неистово. Даже когда Татьяна Никитична просто ради удовольствия слово из трёх букв собственной аудитории пошлёт (а делала она это до запрета мата законом частенько), её почитатели подумают, что это с ними разговаривает реинкарнированный Лев Толстой. В общем, внимательному к чаяниям новых поколений читателей литератору стоит прикинуть, сколько славных имён из отечественной истории ещё не задействовано.
Неустанно работая над позиционированием, Татьяна Толстая выдаёт себя много за кого: за широко, разносторонне образованную личность, за необычную персону, одновременно имеющую контракт с Богом и поклоняющуюся жёлтому дьяволу, за объект сексуальных вожделений, на который «обращают внимание и пристают». Но это всего лишь дополнительные штрихи к самопрезентации в качестве последнего представителя великой дворянской культуры России.
Рецепт № 5 лёгок в изложении, но трудно реализуем: работа с аудиторией должна дополняться регулярными программами на каком-либо из ведущих телеканалов страны. Для этого, как известно, мало быть выдающейся в плане аморальности персоной. Нужно ещё попасть в особенно гадкий, лучше всего – извращённый «формат» телепрограммы. Хорошо, конечно, чтобы все участники друг на друга кричали. Но лучше, чтобы время от времени буквально падали в грязь или живых жуков ели. На канале НТВ выиграть конкуренцию по этой части крайне сложно, но Толстой удаётся.
В чём смысл телепрограммы «Школа злословия»? На взгляд неискушённого зрителя – в том, что какой-либо человек, добившийся успеха в своей профессиональной деятельности, приглашается побеседовать с двумя известными писательницами, представляющими интеллектуальную элиту страны. Гость пытается поведать аудитории о своих успехах, а ведущие стремятся выставить его в смешном, нелепом свете. Специалисты же отмечают и важный подтекст телеформата: ведущие здесь – весьма специфический тандем, составленный из подчёркнуто женственной и подчёркнуто мужеподобной дам. Что и говорить, пара в модном духе, ей пиарщиками присвоен титул «великой», а телепрограмма подаётся в интернете как «последний форпост культуры на российском ТВ».
Рецепт № 6. Писателю необходимо овладеть специальными технологиями работы с интернет-аудиторией. Следует учитывать, что у неё в большинстве вместо целостной картины мира – клиповое мышление.
Важно всячески подчёркивать ничтожность своих читателей, третировать их и оскорблять, неустанно повторяя, что умных людей в Сети единицы, а идиотов – тысячи. Секрет трюка – в разобщённости пользователей интернета, царящей в нём атмосфере отчуждения и недоброжелательства. Блогеры называют своих подписчиков «хомячками» (недоразвитые и легко манипулируемые читатели, каждый из которых считает себя умнее остальных). Татьяне Никитичне же причисление себя к дворянству и вовсе даёт возможность вести себя с этой публикой, как барину с холопами. И это вызывает у масс невероятный восторг. Уже замечено, что царственная отповедь, барское осмеяние, ухмылка свысока, глумливое унижение читателя приносят здесь успех: «Когда тебя читают 22 000 человек, это автоматически означает, что 21 000 из них – хомячки. Их реакция прогнозируема и планируема. Время от времени я пишу пост так, чтобы хомячки набежали и перегрызлись», – делится опытом писательница. «Это же всё манипуляции. Накрошишь им: эй, мышки, давай сюда. Бегут, бегут! Чтобы не пропустили место прикормки, пост хорошо озаглавить, например, «Русофобия». Обязательно прибегут и обвинят меня в чём бы вы думали? – В русофобии. Не ошибутся». Ещё одно из полезных наблюдений Толстой: «Народ вообще ничего не помнит. Я проверяла: брала тексты трёхлетней давности, ставила их в Facebook, и люди читали их как новые».
Татьяна Никитична – автор блестящей классификации своих интернет-читателей. Она выделяет «лайкающих», «аплодирующих», «благодарно подвывающих», «кликушествующих», «угрюмых идиотов», «леваков», «гебефрендический отряд», «звонких ханжей», «не понимающих ничего», «ненавидящих»… Поведение каждой из этих категорий изучено детально. Например, ненавидящие – это «удивительные создания, вроде мух, они приходят не только отхаркаться в вашем пространстве, но и утащить ваш текст в свой Facebook, чтобы там вместе с друзьями радоваться вашей очевидной никчёмности».
Многочисленные последователи писательницы тщательно изучают её приёмы, анализируют их, творчески дорабатывают: «Для экобаланса необходимо поддерживать существование всех названных категорий у себя в Facebook. Обязательно нужно выпестовать (и подкармливать) своего дурака. Правильная селекция – залог здорового аккаунта», – пишет один из них. Между тем, по некоторым подсчётам, первая двадцатка лидеров отечественной блогосферы получает благодаря своей пастве от 500 тысяч до 3,5 миллиона рублей в месяц. Это вам не «Войну и мир» накалякать.
Думается, писательское сообщество должно быть благодарно Татьяне Толстой за уникальную многогранность. Если бы не её творчество, для понимания современного литературного успеха пришлось бы строить обобщённый образ, собирая его из отдельных сторон деятельности разных её коллег по писательскому цеху. Здесь же – феномен концентрации правильного поведения.
Кто же она такая, Татьяна Никитична Толстая? Симулякр аристократии, аферистка, калькулирующая свою продаваемость и ловко торгующая чужим именем, или мастер современных технологий, оседлавший стихийные процессы массового сознания? Это представляется не существенным по сравнению с появлением на арене отечественной культуры нового типа властителя человеческих душ, решительно порывающего с любой из ранее существовавших линий культурного развития.
Писания Толстой – не массовая в традиционном смысле литература и не элитарная, не модерн и не постмодерн, и уж, конечно, не продолжение классических традиций. Видимо, перед нами нечто принципиально новое: животное пишет для животных, создавая раковые клетки культуры, стимулируя метастазы. Происходящее – результат постсоветского ноу-хау: той свободы, которая лучше несвободы – несвободы от совести, морали, социальной ответственности.
И пусть Т. Толстая смеётся над теми, кто утверждает, что «задача писателя – чтобы люди понимали, как надо жить», различали: «это хорошо, а вот это плохо». Пусть заявляет, что подобные рассуждения демонстрируют «совершенно испорченное представление о литературе». Её собственная деятельность, безусловно, влияет на читателей, учит, как надо жить. Практически все исследования моих коллег-социологов РАН, проводимые в последние годы, выявляют катастрофическую деградацию подрастающих поколений россиян – по всем параметрам, кроме компьютерной грамотности.
Кириллина О. М. Живой и мертвый мир Татьяны Толстой
Мир, созданный в рассказах Татьяны Толстой, кажется неустойчивым и подвижным. Он держится на деталях, частностях, взгляд художника очень пристальный, но готовый в любой момент сорваться и перелиться метафорой в иное измерение, и, самое главное, в этом мире душа, жизнь распределяется между людьми и предметами по каким-то своим законам, нарушая твердые основы нашего представления о духовном и бездуховном. Для кого-то такая подвижность мира – источник, порождающий бесконечные превращения, волшебный мир сказки (П. Вайль и А. Генис, М. Липовецкий). Но другие критики, высоко оценивая дар Толстой как стилиста и мастера детали, отказывают ей в способности к построению своего, законченного мира (М. Ремизова, О. Славникова). Но что объединяет эти два подхода – это восприятие Толстой как художника, отвергающего масштаб классической русской литературы в постановке проблем, не желающего погружаться в сложный внутренний мир человека, прячущегося в стилистических изысках, микрокосме милых вещиц и в сказках от огромного, страшного окружающего мира.
Действительно, автор устанавливает свои масштабы, смело смещает привычные координаты мышления, когда рассуждает о том, почему мелкие вещи сохраняются лучше, чем люди и шкафы: «Мясорубка времени охотно сокрушает крупные, громоздкие, плотные предметы – шкафы, рояли, людей, - а всякая хрупкая мелочь, которая и на божий-то свет появилась, сопровождаемая насмешками и прищуром глаз, все эти фарфоровые собачки, чашечки, вазочки, колечки, рисуночки..., пупунчики и мумунчики – проходят через нее нетронутыми». Кажется, что может точнее выразить стремление художника укрыться от сложностей реальной жизни и человеческих отношений в собственном искусственном мирке? Но такой взгляд на мир может иметь и другой источник. Нет ничего субъективнее любви. На что бы ни распространялся взгляд любви – на человека, дом, мир – он устанавливает собственную шкалу ценностей. Этот взгляд всегда открытый и не свысока. Неодушевленный мир, оказываясь сопричастным любви, обретает душу. В эссе «Любовь и море» Татьяна Толстая отмечает метаморфозы, происходящие с собачкой из рассказа Чехова, когда Гуров начинает видеть в ней невольного соучастника своей жизни: «...Эта ничтожная, декоративная собачка вдруг становится личностью, важным, дорогим существом, способным взволновать до сердцебиения». Текучесть, неустойчивость мира Толстой выражает стремление к слиянию человека и мира. Душа свободно переливается в предметы: «Жалуясь и удивляясь, восхищаясь и недоумевая, ровным потоком текла ее душа из телефонных дырочек, растекалась по скатерти, испарялась дымком, танцевала пылью в последнем солнечном луче» («Самая любимая»).
У Толстой понятие «свой мир» имеет два значения: мир фантазий, отчужденный от реальности, и слияние своей внутренней жизни и окружающего мира. Многие герои Толстой – мечтатели: кого-то фантазии уносят в далекий от реальности мир, у кого-то мечты более приземленные. Но главное – они отказываются от жизни, от настоящего, от реальных переживаний и чувств, напоминая живых мертвецов. Им кажется, что жизнь – это то, что происходит не с ними, и они вырваны из ее потока: «Петерс благодарно улыбнулся жизни – бегущей мимо, равнодушной, неблагодарной, обманной, насмешливой, бессмысленной, чужой...» («Петерс»). Мечтатели и фантазеры составляют подавляющее большинство героев Толстой. Человек, способный к настоящим чувствам, привязанности, не часто встречается на страницах ее произведений, однако именно энергия любви, оживляющая мир, создающая свою Вселенную из окружающего сора жизни, роднит их с автором. Вещи, ставшие «своими», перестают быть просто предметами: «Заяц не может быть смешным, он или друг, или ничтожество, мешочек с опилками» («Петерс»).
Основной выбор, который совершают герои Толстой, - между жизнью и отказом от жизни, главные метаморфозы, происходящие на страницах ее рассказов, - оживление или переход в мир мертвых. Поэтому в ее тяготении к сказке отражается не только «романтическое» стремление укрыться от реальности в мире фантазий. Толстая обращается к архаической природе сказки, которая являлась отражением потустороннего, загробного мира, описывала взаимоотношения мира живых и мертвых.
Толстая беспощадна к своим героям-мечтателям. Она показывает, как стремление к идеалу превращается в поиск стерильности. Герои словно боятся прикосновения жизни, низменной и «грязной». В рассказе «Серафим» некое сказочное неземное существо воплощает собой чистоту как презрение ко всему земному и одновременно как душевный холод. Его неприятие низкого мира выражается в самом начале рассказа в столкновении с собакой, грязной дворняжкой: «Серафим брезговал толкнуть чистой ногой теплую гадину» («Серафим»). Кульминация рассказа – столкновение с домашней собакой. Умиление, которое она вызывает в нем, Серафим воспринимает как грязь: «От вида ласковой морды, темных собачкиных глаз грязное, горячее поднялось в его груди, наполнило горло» («Серафим»).
Многие герои Толстой озабочены созданием своего, стерильного мира. Они ограждают от реальности себя, своих близких. Так, в рассказе «Петерс» бабушка позволяет любимому внуку общение со сверстниками, если дети «проверенные, без заразы» («Петерс»). Создавая идеальные условия для творчества возлюбленного, героиня рассказа «Поэт и муза» «наводит порядок» в его жизни: «Уже редела пестрая компания..., уже с уважением стучал в дверь случайный смельчак и тщательно, сразу жалея, что пришел, вытирал ноги под Нининым взглядом» («Поэт и муза»). Орудием непримиримой борьбы с внешним миром становится швабра. Серафим, прогоняя дворняжку, «завизжал, схватил швабру, настиг, ударил, ударил, вышвырнул» («Серафим»).
Стерильность – это для Татьяны Толстой отсутствие «своего», собственного следа в жизни. Поэтому на кухне в общей, коммунальной, квартире «болезненная, безжизненная чистота» («Милая Шура»). Смерть и исчезновение памяти о человеке изображается как превращение в тряпку бархата с обложки фотоальбома, содержащего всю историю жизни героини: «Им хорошо сапоги чистить» («Милая Шура»).
Герои не принимают не только окружающий их мир, но и свою внешнюю оболочку, телесную сущность. В детстве героями Толстой обнаженное тело воспринимается как знак запретной, «настоящей», взрослой жизни. Постепенно, познавая эту взрослую жизнь, они начинают тосковать по неведению. Телесное воспринимается многими героями Т. Толстой как низменное, грязное, и это ощущение делает период взросления болезненным. Стремление к стерильности, отрицание в себе «низменного» способно, как у героини рассказа «Вышел месяц из тумана», сломать всю жизнь, заставить отказаться от любви. Прожить «свою» жизнь означает у Толстой, прежде всего, иметь смелость жить, принять реальность в ее неприкрашенном, обнаженном виде: «Голая золотая весна закричала смеясь: догоняй, догоняй!» («Петерс»).
Мир фантазий для многих героев Толстой – спасение от грубой реальности. Но их мечты – по сути, та же стерильность во внутреннем мире. «Река Оккервиль» - последняя остановка трамвая в одноименном рассказе. Это название порождает в герое произведения, Симеонове, целый мир его фантазий, но он знает, что никогда не поедет до конечной остановки, потому что там реальность, а потому, по его мнению, грязь. Но, созданный как бегство от настоящих переживаний, мир Симеонова неживой. Вместо реальной женщины он выбирает чувства к давно умершей оперной диве, вместо жизни, плоти и крови, - скелет: «Вера Васильевна? Где теперь ваши белые косточки?» («Река Оккервиль»). Скелет обычно символизирует смерть или же жизнь, подобную смерти, без духовных запросов и высоких устремлений. Но в произведениях Толстой скелет становится атрибутом возвышенной мечты. Такая сюжетная линия, как продажа героем права на свой скелет анатомическому театру, в повести И. Бунина «Чаша жизни» подчеркивает иронию автора над жаждой жизни как мечтой о долголетии, над существованием героя, озабоченного исключительно своим физическим здоровьем. Тот же поступок Гриши из рассказа Толстой «Поэт и муза» является итогом его жизни, прошедшей под знаком высокой мечты своим творчеством воздвигнуть памятник себе нерукотворный. Во флигельке он создает «творческую студию», мирок, наполненный его поклонниками, среди которых затесался даже и тунгус, и такими же непризнанными талантами. Но из этого мирка его вырывает заботливая поклонница, готовая обеспечить ему и уют, и прижизненную славу. Не имея сил вырваться из-под ее удушающей опеки, он все же осуществляет свою мечту: «И Гришуня опять засмеялся и сказал, что продал свой скелет за шестьдесят рублей Академии наук, что он свой прах переживет и тленья убежит» («Поэт и муза»).
Мечты героев часто кажутся шаблонными, примитивными, Чем-то напоминают декорации: из рассказа в рассказ повторяется одна деталь – башенки. На дворце Филина в рассказе «Факир» «на цоколях башни – на башнях зубцы» («Факир»). Непременные атрибуты романтичного старинного дома – «тающая башенка, шпиль, голуби, ангелы» («Милая Шура»). Симеонов из «Реки Оккервиль» строит в воображении «мосты с башенками» («Река Оккервиль»).
Метаморфозы в мире Толстой происходят не только под влиянием взгляда человека, но и независимо от него. Мечты, которые кажутся героям их неотъемлемой принадлежностью, начинают жить независимо от них по своим собственным правилам, словно пропитываются жизнью. Наташа мечтает стать милой, доброй учительницей, смешливой, как «булочка с изюмом» («Вышел месяц из тумана»). И жизнь ей дарит мимолетную и счастливую встречу с Петром Петровичем из города Изюм. Но порой такая эмансипация мечты становится разрушительной для героев. Мечты Симеонова об оперной диве былых времен возвышают его над действительностью, подтверждают его исключительность. Но жизнь вторгается в мечты, когда он узнает, что певица Вера Васильевна жива. Детали из воображаемого мира перекочевывают в реальность. Ворота из города мечты и перед домом реальной Веры Васильевны одинаково «украшены поверху рыбьей узорной чешуей» («Вышел месяц из тумана»). Симеонов теряет свою исключительность: в гостях у певицы он всего лишь еще один поклонник. Мечта вырывается из-под его контроля, и ему кажется, что она настолько отделилась от него, что обрела даже запахи: « Чужие люди вмиг населили туманные оккервильские берега, тащили свой пахнущий давнишним жильем скраб» («Река Оккервиль»).
«Свой» мир не «идеален», высшую ценность в нем обретают старые чашки с отломанными ручками, пуговицы, те вещи, которые пробуждают воспоминания и «берут за душу». «Своё» - это то, что бесценно для тебя, а для другого может не иметь никакого значения, например, «мамин запах, мой запах, ничей, свободный, женский, весенний, вечный, невыразимый, без слов» («Женский день»). Абажур возвышается до признания его членом семьи: «...Теперь он наш, он свой, мы его полюбим» («Любишь – не любишь»). Содержимое банки из-под тушенки – пуговицы и другая мелочь – представляются своеобразным микрокосмосом: «...Сотрясался подоконник, и мелкое население «Дорсета» тихо позвякивало, как будто там шла своя маленькая, сварливая жизнь» («Йорик»). «Своё» не означает просто принадлежность – это то, что ты освобождаешь от власти времени, государства, общественного мнения.
Взгляд любви автора оживляет не только предметы, но открывает бесценную суть человека, его душу. Рассказы посвящаются героям, которые не могут привлечь наше внимание ни трагизмом собственного существования, ни глубиной натуры, скучные, неинтересные самим себе. Тут к неприятию действительности Толстой многие критики прибавляют антигуманизм: «Даже когда Толстая показывает гораздо более глупых и ограниченных, чем она сама, людишек (на то они и персонажи, чтобы с ними не церемониться), которым никак не удается вырваться из паучьих объятий бессмысленности, хотя где-то за горизонтом маячит что-то призрачное и маняще недостижимое, - все это отлично вписывается в одну из версий восприятия реальности, когда человек по определению маленький, а среда (четверг, пятница) бесповоротно заела». Но цель рассказов не обличение – ни человека, ни среды. Автор пробирается через внешнюю непримечательность к истинной сущности, словно оттеняет красоту бриллианта, который раскроется перед нами – способность героя любить, его смелость жить, открыться миру и людям.
Совершенно другую шкалу ценностей создают отношения без души. С миром, воспринимаемым как чуждый объект, возможны только потребительские отношения. Окружающие человека предметы начинают иметь ту цену, которая измеряется престижем, удобством, а не тем, насколько они срослись с твоей душой. Обмен живым теплом заменяется стремлением к обладанию, причем не только предметами, но и человеком. Такое отношение к человеку передается Толстой через мотив людоедства. Представители сказочного потустороннего мира: чудовища, Змей Горыныч, Баба-Яга – заполняют произведения Толстой. Оказывается, что чужую жизнь можно «съесть»: «...Бабушка съела дедушку с рисовой кашей, съела мое детство, мое единственное детство» («Петерс»). Высокий начальник признается: «Люблю молодежь кушать!» («Сомнамбула в тумане») – и эти слова явно относятся не только к поедаемой свежей телятине. Для Симеонова реальность оказывается страшнее самой жуткой сказки, ему представляется, что волшебная дива из его мечты «убита, расчленена и съета» («Сомнамбула в тумане») своим прототипом, реальной певицей. Бесчеловечный полковник Змеев появляется из машины, напоминающей избушку Бабы-Яги: «Повернулась к лесу задом, к нам передом, и из лакированной двери... вышел полковник Змеев» («Сомнамбула в тумане»).
Человеческие отношения также начинают напоминать охоту, цивилизация оказывается иллюзией, герои живут в диком лесу, делятся на преследователей и жертв. Одиночество, потерянность в этом мире сравниваются с состоянием загнанного зверя: «...Пропадаю и я, все звери моей породы разбежались кто куда...; кто зазевался – подстрелен, охотники славно поохотились» («Сомнамбула в тумане»). В ироничном ключе отношения охотника и жертвы передаются в рассказе «Ледниковый период», где в поисках мужа героиня разрабатывает тактику: «Есть же правила охоты: мамонт отходит на некоторое расстояние, я прицеливаюсь, пускаю стрелу: вз-з-з-з-з-з! – и он готов. И я тащу его тушу домой...» («Ледниковый период»).
Предметы в мире живых мертвецов оказываются сильнее людей, а человек уподобляется бездушному предмету. В рассказе «Петерс» моделью жизни героя становится детское лото, в которое он играет с бабушкой: он ощущает себя не имеющим пары котом Черным Петером. Он сближается с этим персонажем лото внешне: «Глаза блестели в темноте как у кота» («Петерс»). Он напоминает объевшегося кота после поглощения полдюжины пирожных: «...Выходил из тьмы моргая, облизываясь, с белым кремом на подбородке» («Петерс»). Портрет Петерса превращается в перевернутую картинку на карточке лото: «Петерс смотрел в зеркало на свое отражение, на толстый нос, перевернутые от страсти глаза» («Петерс»). Его «романы» складываются по принципу лото: у возлюбленных уже есть пары, а он остается один. Желая перебороть правила, заданные его жизни бабушкой, правила любимого ею лото, он решается во что бы то ни стало покорить возлюбленную и выучить для придания себе оригинальности немецкий язык, но в игре с жизнью опять. выбирает неправильный ход – старушку-репетитора, очень напоминающую его бабушку: «Напористого и басовитого он отверг» («Петерс»). На первом же занятии старушка предлагает ему сыграть в лото его детства, и он опять чувствует себя во власти этой игры.
Толстая сближает героев с предметами или мертвецами внешне. Внутреннее омертвение в человеке в рассказе «Сомнамбула в тумане» подчеркивается параллелью между героем, который часами пластом лежит на диване и глядит вверх на карту полушарий, и мертвым полярником, который «лежит, вглядываясь в небосвод» («Сомнамбула в тумане»). Героиня эссе «Лилит», выброшенная временем в другое государство, живет не настоящим, а прошлым и сравнивается с морем, которое шумит, как «мертвая, покинутая своими обитателями ракушка».
Предметы же не просто оживают, но и порождают целые сюжеты. В «Лимпопо» полосатый костюм, который взяли в долг и не вернули, изменяет биографию его владельца, посольского повара: обидевшись, что потерю костюма ему не компенсировали, повар превращается в вора, потом в мафиози и в конце концов в пьяницу. Особенно трепетное отношение у Т. Толстой к фотографиям. Она воспринимает их не просто как память о прошлом, а как подтверждение уникальности, ценности человеческой жизни, уничтожаемой временем и государством. Фотографии в рассказе «Милая Шура» возрождают мир прошлого в конкретных, живых подробностях, заставляют пережить чувства владелицы этого альбома и ее неудачливого ухажера. В эссе «Неугодные лица» фотоальбом с замазанными лицами репрессированных «оживляет» автора – возрождает человеческое сочувствие и побеждает озлобление: «Рассматриваю эти зияющие провалы – а чего там рассматривать, там нет ничего? – рассматриваю это «ничего» и все менее уверенно думаю о своих собственных желаниях: повалить бы вон тот памятник, замазать бы вон те лица, взорвать бы вон тот домик» («Неугодные лица»).
Как пишет Толстая в эссе «Чужие сны», от прикосновения к «мертвому» в человеке еще сильнее становится «драгоценное чувство живой жизни... Кто не слышал, как смерть дует в спину, не обрадуется радостям очага». И этим зарядом жизни, полученным от ужаса перед омертвением чувств в человеке, нежеланием жить, питается создаваемый на страницах рассказов Толстой мир драгоценных мелочей, деталей, потрясающих своей новизной. Обладая арсеналом модернистской техничности, беспощадной иронией на грани постмодернистской, она возвращает, однако, нас в русло проблематики классической русской литературы, продолжает с ней диалог. Толстая развенчивает романтический и модернистский взгляд на мир «свысока». Она показывает, как мир оживает и обретает ценность, когда на него смотрят глаза любви. Она обращает свой взгляд на Другого, создает своего «маленького человека», пробирается сквозь непримечательную оболочку к ядру личности. Произведения Татьяны Толстой учат великой смелости жить, любить, позволяют прикоснуться к душе мира.
Парамонов Борис. Дорогая память трупа
Как известно, в русской литературе было три Толстых. Я это говорю не к тому, что Татьяна Толстая – четвертая, а потому что она последняя. И не в ряду-роду Толстых, а в русской литературе как таковой. Она – конец русской литературы; несколько смягчая – разоблачение ее магии.
Черной, естественно.
«Конец литературы» - тема вообще модная, как на Западе, так и, по-своему, в нынешней России. Это даже и не «смерть автора», которого, как выяснилось, никогда нигде и не было, а был «интертекст», самопорождающийся на манер гегелевского абсолютного духа: в России это – отказ от понимания литературы как ответственного духовного делания, помимо прочего обладающего воспитывающей, учительной силой. И там и тут все это мягко улеглось в понятие «постмодернизм» - литература как игра, отвечающая только за себя и живущая только по собственным правилам. Этот, ничем в сущности не новый, эстетизм (вспомним Флобера, не говоря уже об Уайльде) если не обогащался, то варьировался принципиальным тематическим поворотом, сменой объекта эстетической обработки: не Эмма Бовари, а «Мадам Бовари», не Флобер, а «Попугай Флобера» (постмодернистский шедевр Джулиана Барнса). Стали писать книги о книгах, делать книги из книг, и назвали это металитературой. Постмодернизм – канонизация и триумф пародии.
Татьяну Толстую при желании вполне можно подверстать в постмодернизм, что не раз и охотно делалось. Тут всплывало сакраментальное слово «дискурс», и выяснялось, что оный у Толстой, как и полагается в постмодернизме, не противостоит миру (как в романтизме и высоком модерне), а иронически с ним уравнивается в совместной игре зеркальных отражений. Все дискурсы равны и самодостаточны, - но в этой равности не обязательны, не обладают принуждающей силой истины. Автор – микрокосм, но космоса – лада и строя – нет, мир это хаос.
Что у Толстой давало основание для такого зачисления? Несомненной была тотальная завлеченность литературным материалом, но материал был не совсем обычный – не «высокая литература» классиков и не миф, ставший хлебом модернистов, - а сказка: волшебная сказка, народная сказка. Материал, как и водится, создавал сюжет, - и поначалу Толстая брала традиционную тему детства. Из этой темы органически, стихийно, элементарно, чуть ли не делением рождалась вторая: конец детства, проза, едва ли не бытовая, вторгающаяся в волшебный мир детства и разрушающая его. И тут можно было заметить, что это разрушение Толстая ведет не без садистического удовольствия, что она любит ломать своих кукол. Фея оказалась злой, подбрасывающей колкие веретена. Возникал образ колдуньи, Бабы-яги, орудующей всеми этими игрушками. Младенчики с удовольствием зажаривались и съедались – сами себя съедали: старели.
Прочтите некрологи, которые художественно украшал подпольный поэт Ленечка из «Лимпопо», и ясно станет, что сказочница тут не простая, что у этой бабушки слишком длинные зубки. Как же не посмеяться, коли речь идет о смерти.
Сказка – да, игрушки – да, фабрика мягкой игрушки, если хотите, но та, на которой работал набоковский Цинциннат, делавший Пушкина в бекеше, Добролюбова в очках и Гоголя, похожего на крысу: заведомая установка на снижение. Эту набоковскую заявку на метатекст Толстая реализовала на собственном уровне. Текстом, над которым она возвела свою «мета», была вся русская литература. Сказка бралась поначалу как естественное основание, родовое гнездо, матка литературы. И еще – Толстая усвоила сказочный лад, расстановку и движение слов в сказке, научилась у сказки ритму. Сублимировала сказку, минуя Ремизова.
В литературе учителей у Толстой два – Набоков и Гоголь. У Гоголя она научилась тому, что выделил у него как главный фокус сам Набоков: самопорождению образов в движении слов, перечислению, уводящему в бесконечную перспективу, равно телескопическому и микроскопическому видению. Научилась создавать сюжет «простым» движением слов.
Как бы то ни было, визг дяди Жени был страшен, как страшен, должно быть, визг падающего, соскальзывающего в пропасть и держащегося только за пучки травы человека: податливая сухая почва пылит и крошится, выходя из земляных гнезд, корни – близко, близко у глаз; и уже выбежал из своего домика встревоженный паучок или муравей, - он-то останется, а ты-то полетишь, расцветая на короткий миг птицей, полотенцем, еще теплой и живой рогулькой, спеленутой собственным криком, ноги уже царапают пустой воздух, и мир готов, кружась и поворачиваясь, подставить тебе свою пышную, зеленую грубую чашу.
Модель этого текста – тот фрагмент «Мертвых душ», где тонкие и толстые на балу вызывают образ мух, кружащихся в жаркий летний день над сахаром, который колет старая ключница. Но «послание» собственное: страх рождения как источник страха смерти, единство жизни и смерти.
Она поняла, с самого начала знала, как и полагается писателю, что литература не школа добродетели, а мастерская слова, словесное мастерство. Что «проза» существенно не отличается от «поэзии». Несомненна поэтическая выучка Толстой. Нетрудно догадаться, что стихи в ее текстах написаны ею самой (исключение – «Кысь», но об этом дальше). Самый главный поэт в ее прозе – дядя Жорж из рассказа «Любишь – не любишь», и стишки он сочиняет страшноватые:
— Няня, кто мне в спину дышит,
Кто, невидимый, ко мне
Подбирается все выше
По измятой простыне?
— О дитя, что хмуришь бровки,
Вытри глазки и не плачь,
Крепко стянуты веревки,
Знает ремесло палач.
Такие стихи писал Сологуб, у которого неразличимы поэт и палач. Нюрнбергский палач и есть поэт. Писатель не может быть добрым человеком, и глаза у него не добрые. Злые глаза, дурной глаз.
Разоблачив детскую со сказками и гувернантками вместе, Толстая принялась за культуру, за высшее образование. Как и следовало ожидать, Олимпа она не обнаружила – разве что остров Крит, обжитый аж постсовковыми туристами. Любимый трюк Толстой – снижать культуру, по крайней мере человека культуры, видеть в поэте не жреца, а обжору вроде Катаева: Филин в «Факире». Образ поэзии неотделим у нее от образа поэта, а он мал и мерзок, сидит на судне, как мы. Заявочная вещь этого плана – «Река Оккервиль» с Верой Васильевной, заедающей век поклонников: не муза плача, а очередная Баба-яга, Кощей Бессмертный русской литературы. Голос ее прекрасен и широк, как река, не Оккервиль уже, а воспетая Нева, он разливается и не находит пути, и вспять идет, и выходит из берегов, затопляя хижины бедных поселян назад хлынувшими артефактами, обломками прекрасной старины, рвотой культуры.
Уж если числить Толстую по постмодернизму, то нельзя не заметить и ее отличия от прочих этого рода: от ее текстов не возникает впечатления игры, они «тяжелые», мрачные. «Англия, Англия» помянутого Барнса легка и весела – «Нью Мерри Ингланд». Но не то у Толстой. Расправа и расплев с русской литературой не дается ей легко. Все играют и хихикают, клянутся Набоковым, даже головой Гоголя играют в футбол, а Толстая взяла да и подняла главную тяжесть: Пушкина. Этот вам не хиханьки на Диканьке, это «наше все».
Толстая взяла все и оказалось, что нет ничего. Кроме литературы, разумеется. И это оказалось самым тяжелым.
Пушкин всерьез появляется в «Лимпопо», где поэтик Леня собирается его, Пушкина, родить при помощи негритянки Джуди. Пушкина нет и нет, а негры появились в застойной Москве, и как тут не соблазниться возможностями потребного бридинга. Пушкин наше все, но появляется он в ничто, в черной дыре. То есть гений – это не только светлый лик, но и страшная изнанка, без этого литературы не бывает. Тема заявлена – и оставлена неразработанной. Разработана она в «Кыси».
Первое впечатление от «Кыси» - «Один день Ивана Денисовича»: русская жизнь как нескончаемый лагерь и бесконечно в нем выживающий русский подштопанный человек. Да, но почему он Бенедикт? – чуть ли не набоковский Цинциннат. И что это за работенка у него – переписывать на бересту литературные тексты – от «Курочки Рябы» до стихов Мандельштама? «После полуночи сердце пирует, Взяв на прикус серебристую мышь». Это вместе с пушкинским «жизни мышья беготня», понятно, породило фабулу «Кыси», заполнив ее мышами и людьми, иногда похожими на котов, а иногда на тех же мышей. Самый читающий народ ведет товарообмен, «бартер» - мышей на литературу. Но главная литература – в «спецхране», и охраняют ее, и изымают у «голубчиков» некие опричники-«санитары» (пришедшие из Брэдбери, но это неважно). Борьба за власть – борьба за главную спецхрановую библиотеку. И над всем этим диковинным миром возвышается страшная Кысь – главный, что ли, кот, кошка: кысь, брысь, рысь, Русь – демон коллективного бессознательного, да и сознания (таковые, в сущности, на Руси не различаются).
Тут опять Сологуб вспоминается, вариация на тему вездесущей Недоты-комки:
Прикинется котом
Испуганная нежить,
А что она потом
Затеет – мучить? нежить?
Можно без труда вычитать в «Кыси» образ России как внеисторической свалки: кусок географии, как природы, живущей в вечном цикле сезонов, жизней и смертей, - но природы, уже непоправимо испорченной, отравленной, гниющей, радиоактивно отходной. Это впечатляет, но не это главное. Главное в «Кыси» - Пушкин, а главный Пушкин – не идол, которого вытесал Бенедикт, а сам Бенедикт: «красно говорящий».
Бенедикт – писатель.
«Кысь» - это книга о русском писателе как герое и демоне национальной истории.
Бенедикт – «пушкин» со строчной, имя нарицательное, преемство и потомство писателей. Это русская литература как единственное содержание русской жизни во всех ее мутациях. Нынешний «пушкин» - генетический урод, шестипалый серафим.
Что, брат пушкин? И ты небось так же? Тоже маялся, томился ночами, тяэк:ело ступал тяжелыми ногами по наскребанным половицам, тоже дума давила?
Тоже запрягал в сани кого порезвей, ездил в тоске, без цели по заснеженным полям, слушал перестук унылых колокольцев, протяженное пение возницы?
Гадал о прошлом, страшился будущего?
Секрет тот, что нет ни прошлого, ни будущего – вечное русское настоящее. А Пушкин и всегда был таким – уродом, «негром». Писательство всегда – уродство, юродство, когда оно, сказать философически, «отвлеченное начало», то есть частность, подменяющая, имитирующая целостность. Именно так было и есть в России. «Борхес»: библиотека вместо мира. В России ничего кроме писательства нет, и поэтому сама она урод. (Уроки польского: «урода» - красота.) «Кысь» - это и есть писатель, и Бенедикт – кысь, как объясняет ему тесть. Кысь – гений, и она (он?) выбирает, хватает, «избирает» Бенедикта. Тут не только завещанная Синявским игра с образом Пушкина, но и как русский «Доктор Фаустус», Бенедикт как Адриан Леверкюн. Это «братец Гитлер» Томаса Манна. «Кысь» - книга о соблазне гения, гением. Писатель в России должен быть злым, как всякий русский человек, которому некуда из России деться, кроме как в литературу – ту же тюрьму. Вот правда, стоящая за патокой о «святой русской литературе». И самый злой в России – Лев Толстой. Это заметил Шестов, и это же чуть ли не документально подтверждено Горьким, в лучшем, говорят, его сочинении.
Поэтому Татьяна Толстая литературу ненавидит. Так и должно быть – ведь пьяница ненавидит водку. Отношение к литературе у нее целостное: любовь-ненависть, как у Блока к «народу». Но народ и литература в России одно и то же. Лучшее у Блока о России – не «Но и такой...», а незаконченный «Русский бред». Толстая его заканчивает, закончила. Осталась – «дорогая память трупа».
Русская литература у нее – зомби.
Так Антониони говорил: «Я ненавижу кино». Действительно, что такое «Фотоувеличение»? Это фильм о художнике, несущем в мир смерть, отнюдь не о «творческой силе искусства». Такой видит Антониони природу художника: «сублимация», «идеализация», «возведение в перл создания» суть убиение живой плоти бытия, творчество – магический акт развоплощения, сведения на нет: стяжание «неба» и «рая» в упреждающем акте индивидуального произвола. Кто этого не знал из великих? О Гоголе как-то и напоминать неудобно, настолько это на поверхности Его «некрофилия» - не индивидуальный невроз, а демонстрация главного художественного фокуса: обращения чего-то в ничто. Но художники все такие, даже те, что поменьше, скажем, Ибсен: хоть «Строитель Сольнес», хоть, того лучше, «Когда мы, мертвые, пробуждаемся».
Так платоновский рыбак захотел в смерти пожить. Вы думаете, русские ищут справедливые общественные формы? Да это они в искусство играются, народ художников.
Вот эта неразличимость художника и убийцы, писателя и палача – подлинная тема «Кыси».
Палач – это и есть тот самый дядя Жорж, который поэт (между прочим, и самоубийца).
Кто знает, сколько скуки в искусстве палача.
Что и говорить, русская книга. Но это такая Русь, такая Кысь, что после нее других писать не то что нельзя, но как-то не хочется. Вертер-то уже написан, теперь разве жилы отворить. Собственно, это действия одномоментные и одноименные. В этом совпадающем смысле «Кысь» - самоубийство русской литературы.
Дядя Жорж перешел на прозу.
Зачем писать, когда и так написано? А против властей Татьяна Толстая не бунтует.
Застрелите ее, родные, она песни поет («Лимпопо»).
Славникова, Ольга. Пушкин с маленькой буквы
Роман под языческим названием «Кысь» очень долго ожидался, предвкушался, анонсировался – и вот появился. Наличие текста выявило факт: многие участницей литпроцесса знали лучше Татьяны Толстой, каким должен быть ее новый роман. На наши представления о грядущем событии повлияли, с одной стороны, достоинства рассказов писательницы, возведенные в энную степень соображением о мощностях романного жанра, с другой стороны – не всегда осознаваемая, но все более настоятельная нужда в Романе Века. В самом крайнем случае ожидается Роман Конца Века – потому что миллениум потребовал от русской литературы некой композиционной завершенности, заключительного сильного аккорда.
Последнее десятилетие, когда все, кому не лень, разрушали литературные авторитеты и авторитет литературы, даром не прошло. Некоторое время казалось, будто и правда победил релятивизм: больших писателей не существует в природе, ни одна блоха не плоха, все мы авторы текстов, все играем по произвольным правилам в разные слова. Между тем литература – вещь тоталитарная, строение ее иерархично, никакие разговоры о демократии тут неуместны; десять средних писателей не дают в сумме одного писателя с большим талантом. Несколько оправившись от профакных иерархий «секретарской» литературы и подустав от притязаний новых футболистов, литературоцентричная часть общества принялась творить кумиров из подручного материала, нередко – из материала заказчика.
Между тем премиальные многоборья, дающие повод газетам сообщать о фактах литературы, пока не выдвинули такого Букера, который был бы по-настоящему засчитан. Процессы, идущие параллельно, но в разные стороны, не дают возможности никакому самому профессиональному жюри выстроить для разноприродных текстов единую ценностную шкалу: соответственно фигура победителя всегда подвергается сомнению. Любопытна тенденция снова, как в советские времена, считать глас народа – гласом Божьим: культ успеха применительно к литературе есть курьезнейший гибрид культа денег и культа голосования. Резко разрушив литературные иерархии, сообщество пытается столь же резко их восстановить. Понятно, что делается это без учета естественной природы литературы, без понимания нелинейности любого гамбургского счета. Некогда думать и понимать, некогда ждать, когда новое вырастет само. Главный Роман современной русской словесности (при том, что смерть романа провозглашалась неоднократно) нужен здесь и сейчас.
В эту ожидаемую книгу готовы, кажется, вкладываться все: издатели – хорошими деньгами, читатели – трудовым или каким получится рублем, критики – привносимыми в текст актуальными смыслами. Собственно, феномен «привнесения», когда текст представляет собою емкость для наполнения извне, заслуживает отдельного разговора. Кажется, Андрей Немзер употребил для этого случая слово «надышать». Так вот: «надышать» в Суперроман чего-нибудь этакого готовились все практикующие критики и литературные журналисты. Собственно, все были согласны получить некий текст. Очень Похожий на Главный Роман. Разумеется, была важна прежде всего кандидатура автора шедевра: Писателей, Очень Похожих на Классиков, на самом деле раз-два и обчелся.
То, что именно Толстая должна была выступить в приуготовленной роли, казалось очевидным. Этому способствовала, во-первых, длительная интрига: пятнадцатилетнее ожидание нового произведения Толстой плюс анонсы «Кыси» в «Знамени» (так и не получившем текста) изрядно накалили атмосферу. Вторую причину обозначил в своей сердитой рецензии «Азбука как азбука» тот же Немзер: «О Толстой, кажется, никто слова дурного не сказал. Она в равной мере нравится любителям «сорокинской» крутизны и тем, кто гордится классическими вкусами и верностью гуманистическим ценностям». То есть Толстая имела шансы синтезировать ситуацию и оказаться фигурой «над схваткой». В-третьих, существенную роль мог сыграть пресловутый тендер: «женская проза», весьма заметная в литпроцессе, но не получившая, кажется, ни одного первого места ни в одном из литчемпионатов, могла стать источником «свежего решения».
Понятно, что и сама Толстая, как всякая «звезда», обратившаяся к новому для себя, более мощному, жанру, шла на повышение собственной «звездности». Роман «Кысь», каким мы читаем его сегодня, выдает намерения автора написать нечто глобальное и при этом сенсационное. Некогда – пятнадцать лет назад, если верить датам «1986 - 2000» на последней странице романа, - было запланировано большое литературное событие, и все эти годы Толстая работала над его осуществлением. Тем не менее при полном совпадении писательских устремлений и ожиданий публики событие прозвучало, мягко говоря, не в той тональности, в какой предполагалось. При том, что верные почитатели таланта Толстой таки объявили «Кысь» Суперроманом века и готовой классикой, раздались и раздраженные голоса, заявившие, что книга Толстой – типичное не то. Общее разочарование сквозило даже в тоне критиков, пытавшихся вычесть из романа некие узнаваемые ингредиенты (Ремизова, Замятина, Набокова, Стругацких, Рэя Брэдбери) и откомментировать «сухой остаток» как достижение современной русской словесности. В чем же дело, что произошло?
Дело в том, что произошел Взрыв.
Насколько можно понять из комментариев к «Кыск», замысел романа родился у Толстой под впечатлением от чернобыльской катастрофы. Несложная экстраполяция плюс увлечение антиутопиями (спровоцированное во второй половине восьмидесятых не только сгущением техногенных фобий, но и первым напором «возвращенной» литературы) породили романный мир, где цивилизация покатилась вспять. Собственно, и не мир даже, а мирок: городишко Федор-Кузьмичск, окруженный кривыми странными лесами, полями с подозрительно ярким разнотравьем, какими-то утробными топями и прочими радиоактивными диковинами. Понятно, что после Взрыва уцелевшие живые существа представляют собой нечто химерическое. Обитатели городка, сиречь голубчики, разукрашены различными Последствиями: «У кого руки слоено зеленой мукой обметаны, будто он в хлебеде рылся, у кого жабры; у иного гребень петушиный али еще что. А бывает, что никаких Последствий нет, разве к старости прыщи из глаз попрут, а не то в укромном месте борода расти учнет до самых до колен. Или на коленях ноздри вскочат». Из фауны только два существа сохранили нетронутый облик, причем оба играют в жизни голубчиков наиважнейшую роль. Первое существо – это мышь: главный продукт питания, основа национальной федор-кузьмичской кухни, а также меновая рыночная единица, можно сказать, суррогатный рубль, Второе существо – страшный зверь Кысь – по определению невидимо, однако пластика письма у Толстой такова, что эту прозрачную хищную котку видно лучше, чем многие иные реалии текста. Кысь (читайте – рысь) скрадывает жертву, сидя высоко в древесных ветвях: «Пойдет человек так вот в лес, а она ему на шею-то сзади: хоп! и хребтину зубами: хрусь! – а когтем главную-то жилочку нащупает и перервет, и весь разум из человека и выйдет». Вот такой перед нами прекрасный новый мир.
Теперь вопрос: а когда, собственно, случился Взрыв, породивший роман? Ответ: во второй половине восьмидесятых, сразу вслед за Чернобылем. Ментальность сдетонировала; Последствия оказались гораздо круче, чем это можно было вообразить непосредственно во время события, частично заглушённого советскими СМИ. Что касается романа Толстой, то здесь оказался отсечен опыт последующих пятнадцати лет – независимо от того, насколько пристально писательница из своего американского далека следила за новой российской действительностью. Речь и о социальном опыте, и о литературном. Мне представляется что игра Толстой со штампами массовой культуры, в частности, попсовой фантастики, на которую критика указывает как на признак современности текста, на самом деле и не игра вовсе, а результат непогруженности Толстой в окружающий масскульт. В своем аристократизме Толстая сама изобретает велосипед: мир мутантов для нее – не отсыл к блокбастеру, вряд ли способному произвести на Толстую сильное впечатление, но поле для собственной деятельности, независимо от присутствия кого-то еще. Способность не заметить братьев по разуму, которые уже успели, по выражению Набокова, «изгадить материал», - единственно возможный на сегодня способ писать хорошо, то есть делать качественные, в языковом отношении живые тексты, а не обслуживать наличествующие дискурсы. Для Толстой все в ее романном мире было ново и свежо; отсюда возникающее при чтении чувство разнообразия описанной действительности – что невозможно в мире блокбастера, какими спецэффектами его ни начини. Между прочим, если перечитать сегодня лучшую прозу из знаменитого экспериментального номера «Урала» (1988, № 1), можно убедиться, что она была хороша вследствие именно творческой наглости, с какой литераторы брались за безнадежное дело потеснить Набокова и Хаксли. В экспериментальном номере, кстати, присутствовала и фантастика; видимо, «Кысь» по каким-то глубинным параметрам соприродна именно этой прозе, а не игровым римейкам сегодняшнего дня, про которые утверждают, что вот они-то и есть настоящий современный русский роман.
Таким образом, фиксация в той благоприятной точке, когда чужие, как классические, так и очень плохие тексты, еще не были разъедающей волю писателя агрессивной средой, придает «Кыси» известное достоинство. Но есть и проблемы. Глупо задаваться вопросом, почему писатель придумал такой мир, а не другой. Однако радиоактивное Берендеево царство, описанное в «Кыси», вызывает и чувство некоторой неловкости. Если следовать логике процессов и вдобавок слушать шестое чувство, как-то не очень верится, что мир после техногенной катастрофы может вернуться к русской фольклорной эстетике – разве что по случайности в живых останутся только артисты народного ансамбля песни и пляски да какие-нибудь деревенские певчие старухи. Думаю, что здесь сработала линейность исторического мышления, по которой впереди располагался коммунизм, а путь назад означал строго возврат к чему-то сарафанно-патриархальному и с неизбежной азиатчинкой. В середине восьмидесятых такая линейность была подсознательно свойственна всем, даже самым свободным гражданам несвободного общества, к каковым, несомненно, относилась Татьяна Толстая. Кстати: триста лет, прошедшие в романе с момента Взрыва, как раз дают путем обратного отсчета момент погружения в допетровскую историю, которой стилистика «Кыси» органично соответствует.
Казалось бы – что с того? Писатель волен выбирать и стиль, и антураж. Однако из-за общего порока концепции многие реалии романа оказываются заражены какой-то недостоверностью, что влияет в конце концов и на ресурсы языка. Как можно придумать чудовище? Берем зайца, соединяем с белкой, красим в черный цвет, делаем мясо ядовитым – вот вам бытовой ужастик городка Федор-Кузьмичск. Способ простой и эффективный, но творческая тайна здесь отсутствует. Многое в «Кыси», взятое из головы, так же причудливо и при этом нетаинственно: утрачено поэтическое качество, присущее лучшим рассказам Толстой. У деревянного пушкина (с маленькой буквы!), которого главный герой «Кыси», простодушный Бенедикт, режет из дерева по заказу выжившей в катастрофе интеллигенции, на руке шесть пальцев: про запас, чтобы, если лишнее, - на выбор отсечь. В давнем рассказе Татьяны Толстой «Факир» на обычной кафельной станции московского метро возвышается статуя «партизанского патриарха, недоуменно растопырившего бронзовую длань с мучительной ошибкой в расположении пальцев». При том, что шестипалость буратины, которого интеллигенты решили установить на месте бывшей Пушкинской площади, со всех сторон замотивирована (пушкин – тоже мутант!), - идол в метро цепляет сильней: его мутация дает почувствовать мучение всей монументальной имперской пропаганды, которое невозможно выразить иначе, как через точную деталь. Все-таки реальность, данная нам в ощущениях, - более плодоносная почва для поэтического, нежели нафантазированные, сколь угодно невероятные миры (что вообще составляет большую проблему жанра фантастики). Соответственно язык в рассказах Толстой обладает метафорической силой, от которой в романе сохранились и музыкальность, и ладность постановки слова к слову, и фирменный драйв, - при том, что требование точности в пределах умозрительных реалий почти невыполнимо. Здесь почему-то невозможно увидеть «первый лед, первый синеватый лед в глубоком отпечатке чужого следа». Видимо, изначальный сбой писательского прицела обусловил невысокий уровень органики всего конструкта. Поэтому слог романа действительно впадает в стилизацию. Не важно, ремизов тут присутствует или не ремизов: важно, что с маленькой буквы.
Между прочим, натура голубчика, как ни ряда его в кафтанчик из мышиных шкур, - тоже оттуда, из восьмидесятых. Голубчиков в рассказах Толстой не меньше, а больше, чем в романе. Точно так же они суетятся, толкаются в гастрономах, где дают селедочное масло (те же федор-кузьмичские червыри с хлебедой), завидуют, строят планы мелких улучшений серенькой судьбы, пленяются миражами культуры, ищут в ней, в культуре, одновременно гарнира к собственной плоской персоне и наставления о правильной жизни. В романе «Кысь» главный герой по профессии переписчик: переносит на бересту сочинения Набольшего Мурзы Федора Кузьмича, после чего грамотки продаются на базаре, и народ их охотно берет. Понятно, что Федор Кузьмич такой же автор этих текстов, как изобретатель колеса и коромысла. Любопытна та культурная похлебка, которая получается в головах голубчиков из Марининой, Пастернака, инструкций к стиральным машинам и много чего еще. Вершина метода гоголевского Петрушки – библиотека старопечатных книг, до которой Бенедикт дорвался в доме высокопоставленного тестя (простым голубчикам держать старопечатное запрещено) и концептуально ее упорядочил. Критики неоднократно цитировали эти саркастические книжные перечни, не удержусь и я от невинного удовольствия: «Клим Ворошилов, «Клим Самгин», Иван Клима, «Климакс. Что я должна знать?», К. Ли. «Максимальная нагрузка в бетоностроении: расчеты и таблицы. На правах диссертации». Но ведь и героиня упомянутого рассказа «Факир» точно так же не чувствует разницы между квартирным концертом малахольного барда, «Лебединым озером» в Большом театре и неаппетитными номерами дремучего мужика-чревовещателя. Точнее, все эти проявления как высокой, так и профанной культуры играют для героини одинаковую роль: ставят ее обыденную жизнь в необыденный контекст. Перед нами, как писал все тот же Набоков, «недобросовестная попытка пролезть в следующее по классу измерение» - и при этом совершенно искренняя, болезненная жажда обрести смысл существования.
И ведь Пушкины с маленькой буквы в рассказах Толстой тоже присутствовали! Обольстительный старик, воплотивший для героини «Факира» мечту о небанальности жизни, травит для гостей изысканные байки примерно «бенедиктового» качества (потому что гости именно их и желают услышать) – и как тут обойтись без деревянной буратины! «А этот Кузьма в свое время служил в Петербурге у Вольфа и Беранже – знаменитые кондитеры. Говорят, перед роковой дуэлью Пушкин зашел к Вольфу и спросил тарталеток. А Кузьма в тот день валялся пьян и не испек. Ну, выходит управляющий, разводит руками. Нету, Александр Сергеич. Такой народ-с. Не угодно ли буше? Тру-убочку, может, со сливками? Пушкин расстроился, махнул шляпой и вышел. Ну-с, дальнейшее известно. Кузьма проспался – Пушкин в гробу». Между тем тарталетки с паштетом, преподносимые гостям как изысканная редкость, о которой сам Пушкин тосковал перед дуэлью, - все из того же гастронома с хлебедой. Как не сопоставить это потчевание голубчиков с трапезами в теремах Бенедиктова тестя? Ну, те, правда, брали еще и количеством: после Взрыва человеческие представления о роскоши несколько огрубели. Однако же психологический тип голубчика из восьмидесятых принципиальных изменений не претерпел. Это для романа не хорошо и не плохо; просто сегодняшний голубчик вообще не нуждается в Пушкине, поскольку желаемые контексты, прямо скажем, у него другие.
Роман Толстой сделал наглядным и еще один существенный факт: художественную недостаточность эзопова языка. То и дело в литературной среде ощущается что-то вроде ностальгии по цензуре: мол, сна не только актуализировала тексты, делая сладким запретный плод, но и создавала для писателя стимул работать с метафорой, творчески преображать одномерную действительность. Как бы не так! Иносказание, как выясняется теперь, всего лишь прячет неприкасаемые реалии на полтора метра в глубину, откуда они легко извлекаются опытным читателем и однозначно увязываются с умышленно прозрачными образами. Время Чернобыля было и временем наивысшего расцвета русских эзоповых речей. «Если бы в ту пору появилась книга Толстой, она была бы встречена громкими аплодисментами и читалась бы как едкая сатира на советскую действительность», - писала в «Литературной газете» Алла Латынина. Она же справедливо усмотрела в Набольшем Мурзе Федоре Кузьмиче элегантно упакованного гениального отца народов (образ достаточно эластичен, чтобы, помимо Сталина, в нем прочитывались Брежнев и Хрущев), в тесте Бенедикта, Главном санитаре Кудеяре Кудеярыче, - главу КГБ, в Кудеяровой богатой библиотеке – спецхран. Санитары (читай – чекисты) выявляют голубчиков, прячущих дома запрещенную литературу, и отправляют их на лечение, откуда бедняги почему-то никогда не возвращаются. Если к сказанному присовокупить красные балахоны, в которых санитарная ватага носится по городку, то иносказание получается просто-таки приклеенным к положению вещей, разоблачать которое сегодня уже неинтересно. Эзопов язык – лучшее доказательство того, насколько «Кысь» принадлежит восьмидесятым; изредка попадающиеся в тексте намеки на «чеченцев» и на газету «Завтра» выглядят позднейшими вставками ретивых переписчиков.
Метафоры эзопова языка не делают глубокой прозы просто потому, что связь между означающим и означаемым здесь пряма и недвусмысленна. Этому же обстоятельству роман обязан, на мой взгляд, сюжетными и конструктивными просчетами. Предполагается, что «второй слой», читаемый между строк, и есть достаточный сюжет произведения. Видимо, поэтому Толстая не ощущала необходимости вырабатывать внутренние законы вымышленного мирка. Посткатастрофный социум у нее не выстроен: у голубчиков, например, отсутствует религия (суеверие насчет невидимого зверя Кысь не в счет), в романе не прописаны механизмы реализации тоталитарной власти. Сегодняшние фантасты, как к ним ни относись, умеют мастерить подобные интеллектуальные модели и закладывать в них движущие сюжет парадоксы. Так, в романе Евгения Лукина «Катали мы ваше солнце» Земля вообще плоская, стоит на трех китах, освещается железным солнцем, которое специальные люди «катают», забрасывая в небо при помощи гигантской ложки. Однако все эти странные «условия задачи» начинают работать, когда оголтелая вражда средних и малых князьков дробит «технологический цикл» обогрева земной лепешки и не оставляет ни малейшего запаса прочности – при том, что деградация необратима и обновление оборудования невозможно. Роман оставляет по себе щемящую мысль о конечности жизни; внутри псевдосказочного сюжета работает сильный механизм, делающий неизбежным трагический финал. Не то у Толстой. Почему-то власть Набольшего Мурзы держится буквально ни на чем; достаточно ворваться в его терема с ватагой решительных санитаров» чтобы царек превратился в перепуганного карлика, который кричит злодеям: «Не надо меня ловить, маленького такого!..» Сцена ловли, как и многое в романе, получилась уморительно смешной – но задним числом предыдущие главы как-то увяли и обесценились. Обесценилась и интрига Кудеяра Кудеярыча, которому для захвата власти почему-то требовался Бенедикт. Искусно доведенный до озверения (через любовь к печатному слову, о чем будет сказано ниже), зять Главного санитара собственноручно подцепил на крюк жалкое тельце недавнего диктатора – но то же самое мог сделать любой из загонщиков. Будь перед нами обыкновеннейшее фэнтези, автор объяснил бы ситуацию особым магическим даром Бенедикта, о чем герой до поры знать не знает и ведать не ведает, либо наличием талисмана, которым герой, не понимая его воздействия, случайно завладел. Но ничего подобного, никакого аналога в романе «Кысь» нет.
Можно отметить и еще кое-какие сюжетные неувязки, которыми страдает роман. И дело ведь не в том, что текст не отвечает каким-то школярским требованиям жанра. Он, к сожалению, плохо держит форму. Понятно, что высококлассная проза по большому счету не обязана что-то объяснять. Набоковское «Приглашение на казнь», которое критика упоминала как один из примеров актуальной в восьмидесятые антиутопии, есть условность, принципиально не отвечающая на вопрос, почему так. Но там, однако же, работает свой строительный принцип, основанный на обнажении приема, и внутренняя логика текста соблюдается неукоснительно. В романе «Кысь» сказовая стилизация плюс всепроникающая авторская ирония также создают подобие внутритекстового принципа. Но только подобие. Эзопов язык сыграл с романом плохую шутку: наслаждаясь чувственным разнообразием творимого мирка и виртуозно «склеивая» его реалии с реалиями нашего, прямо скажем, не лучшего из миров. Толстая как-то не позаботилась о самодостаточности своей романной модели. Очень может быть, что ей это было просто неинтересно. В результате роман, выпустивший много сатирических снарядов в «общие места», и сам предстает неким общим местом, так что порой становится жаль дорогого языкового материала, пошедшего на столь прямолинейную эзопову вещь.
Можно сказать, что «Кысь» стала тестом на «нетленку» дня конца восьмидесятых. Очевидно, что антисоветский пафос давно увял, а вот голубчики выжили (куда б они делись!), их душевное устройство по-прежнему представляет интерес. На этом, кажется, следовало бы поставить точку. И все-таки меня не оставляет ощущение, будто Толстая каким-то образом переиграла нас всех, оставила с носом и с рифмой «розы» в петлице. Сильно подозреваю, что все мы в координатах этой книги немного бенедикты.
В сущности, главный герой «Кыси», одержимый чтением, ищет того же, что и продвинутый критик, готовый углядеть в новом произведении подходящего автора искомый Суперроман. Духовная жажда, сжигающая Бенедикта, требует непрерывного притока книжного топлива. При том, что чтение стало ежедневной потребностью героя, оно не насыщает, а только распаляет неразвитый ум. Многие рецензенты отмечали лучшую фишку романа, благодаря которой «Кысь», при всех нестыковках, выглядит произведением цельным. «Общее место классической антиутопии вывернуто наизнанку», - писала Алла Латынина. Сергей Некрасов в журнале фантастики «Если» усматривает в книге Толстой «451° по Фаренгейту» наоборот. Действительно, главный герой, вместо того чтобы через книги прийти к оппозиции режиму, сам становится санитаром. Библиотеки тестя ему уже недостаточно – вся перечитана; теперь единственный выход – изъять у голубчиков содержимое их тайных сундуков. Задача представляется Бенедикту даже благородной: ведь голубчики обращаются с книгами абы как, хватают грязными руками, рвут на цигарки, могут не от великого ума сунуть в дымоход. Так появляется осатанелый «спаситель культуры» в красном балахоне, вооруженный крюком, готовый отправить на лечение всех прежних друзей и соседей, не пощадивший и своего наставника из «прежних» интеллигентов. И на штурм теремов Набольшего Мурзы Бенедикт идет не ради власти, но ради чаемого книжного богатства. Это и был соблазн, которым хитрый Кудеяр Кудеярыч завлек простодушного зятя в ряды своей убогой революции. Нетрудно догадаться, что и главного спецхрана Бенедикту в конце концов окажется недостаточно.
«Книгу-то эту, что вы говорили! Где спрятана? Чего уж теперь, признавайтесь! Где сказано, как жить!» - кричит Бенедикт своему учителю, которого новый царек заживо сжигает на деревянном пушкине. «Азбуку учи! Азбуку! Сто раз повторял! Без азбуки не прочтешь!» - кричит ему в ответ занимающийся огнем интеллигент. Чтение Бенедикту не впрок: нет настоящего контакта. Предложение начать с азов культурного языка для него непонятно и неприемлемо. Персонаж хочет сразу такую книгу, которая бы сама объяснила Бенедикту его самого: книгу-ключ, Книгу Книг, Самый Главный, короче, Роман. «Обломайтесь!» - говорит бенедиктам Татьяна Толстая.
Парадоксальным образом «Кысь», будучи артефактом восьмидесятых, отрефлектировала злободневную литературную ситуацию – можно сказать, сработала с опережением, предъявив себя как доказательство собственного несуществования. То есть роман, конечно, существует и обладает как минимум хорошей энергетикой и блестящим языком. При этом Толстая вовсе не обязана соответствовать пожеланиям избравшего ее электората и давать ему библию с маленькой буквы. Да, была предпринята попытка написать «глобалку» - и не сказать, чтобы полностью удачная. Но это было и остается личной инициативой Татьяны Толстой. Видимо, из «Кыси» все же вышло громкое дело: теперь, пока все заинтересованные лица не выскажутся по второму и третьему кругу, гул не утихнет.
А урок, извлекаемый не столько из романа, сколько из создавшейся вокруг него ситуации, формулируется следующим образом: нечего выдавать похожее за действительное и подгонять живую литературу под готовый ответ. К Толстой это, может, и не относится, но пока желающие читать на самом деле столь немногочисленны, то и готовые писать без оглядки на похожесть будут уменьшаться в числе. Разумеется, каждому вольно искажать картину литературного процесса ради моды либо премиальной интриги и восхищаться теми текстами, где наглядно показано, как надо жить в литературе. Однако если тенденция под кодовым названием «Бенедикт» не уравновесится хотя бы просто здравым смыслом, то пушкин будет неизменно с маленькой буквы, а вот Последствия – с большой.
Произведения Татьяны Толстой,
имеющиеся в Центральной городской библиотеке им. В. Маяковского:
Толстая, Татьяна Никитична. День : личное / Татьяна Толстая. - Москва : Подкова, 2002. - 415, [1] с.
Толстая, Татьяна Никитична. Женский день : [рассказы] / Татьяна Толстая. - Москва : ЭКСМО, 2009. - 411, [5] с. - (My Best).
Толстая, Татьяна Никитична. Изюм : избранное / Татьяна Толстая. - Изд. испр. и доп. - Москва : ЭКСМО, 2007. - 478, [2] с.
Толстая, Татьяна Никитична. Кысь : роман / Татьяна Толстая. - Москва : Подкова, 2002. - 319, [1] с.
Толстая, Татьяна Никитична. Легкие миры / Татьяна Толстая. - Москва : Редакция Елены Шубиной : АСТ, 2015. - 478, [2] с.
Толстая, Татьяна Никитична. «На золотом крыльце сидели...» : рассказы / Татьяна Толстая. - Москва : Молодая гвардия, 1987. - 191, [1] с. - (Молодые голоса).
Толстая, Татьяна Никитична. Не кысь / Татьяна Толстая. - Москва : ЭКСМО, 2004. - 607, [1] с.
Толстая, Татьяна Никитична. Ночь : рассказы / Татьяна Толстая. - Москва : Подкова, 2001. - 431, [1] с.
Толстая, Татьяна Никитична. Река : рассказы / Татьяна Толстая. - Изд. испр. и доп. - Москва : ЭКСМО, 2007. - 382, [2] с.
Толстая, Татьяна Никитична. Река Оккервиль : рассказы / Татьяна Толстая. - Москва : Подкова : ЭКСМО-Пресс, 2003. - 463, [1] с.
Литература о жизни и творчестве Татьяны Толстой
Север, А. Дом есть мир. Мир есть дом / А. Север // STORY. – 2018. - № 8. – С. 126-131.
Серафимова, В. Д. «Как глупо ты шутишь жизнь!» : поэтика рассказов Татьяны Н. Толстой / В. Д. Серафимова // Русская речь. – 2016. - № 1. – С. 36-41.
Айзенштейн, Е. «И кто-то витает незримо, прорвавшись из мрака и тьмы…» / Е. Айзенштейн // Нева. – 2015. - № 2. – С. 233-238.
Починок, О. Трудности закаляют! / О. Починок // Красная звезда. – 2014. – 22 августа. – С. 11.
Запесоцкий, Александр. Школа блогословия / Александр Запесоцкий // Литературная газета. – 2014. - № 7. – С. 15.
Шабельникова, В. «Своя колокольня» Татьяны Толстой / В. Шабельникова // Будь здоров! – 2013. - № 10. – С. 89-94.
Осьмухина, О. Литература как прием : Татьяна Толстая / О. Осьмухина // Вопросы литературы. – 2012. - № 1. – С. 41-53.
Ли Су Ен. Рассказ Татьяны Толстой «Охота на мамонта» : метаморфозы персонажей и специфика конфликта / Ли Су Ен // Русская литература. – 2011. - № 3. – С. 206-214.
Парамонов, Борис. Дорогая память трупа / Борис Парамонов // Звезда. – 2010. - № 2. – С. 203-207.
Черняева, Е. Пупунчики и мумунчики, или Несколько штрихов к творческому портрету Татьяны Толстой / Е. Черняева // Литературная Россия. – 2009. - № 20. – С. 12-13.
Кириллина, О. М. Живой и мертвый мир Татьяны Толстой / О. М. Кириллина // Русская словесность. – 2008. - № 2. – С. 32-36.
Грачев, С. Натура человека / С. Грачев // Смена. – 2007. - № 7. – С. 38-41.
Женский напор : Татьяна Толстая // Литературная Россия. – 2005. - № 43/44. – С. 12-13.
Маркова, Д. «Русский мир» Татьяны Толстой : историческая и мифологические модели восприятия времени в романе «Кысь» / Д. Маркова // Свободная мысль. – 2005. - № 4. – С. 142-158.
Дачница из литературного шоу : Татьяна Толстая // Литературная газета. – 2004. - № 19. – С. 11.
Шохина, И. И. На перекрестке двух бездн : Т. Толстая «Кысь» / И. И. Шохина // Русская словесность. – 2003.- № 5. – С. 23-28.
Боровиков, Сергей. Татьянин день / Сергей Боровиков // Знамя. – 2003. - № 3. – С. 227-228.
Чалмаев, В. А. Постмодернистский бунт Татьяны Толстой в рамках классической системы ценностей / В. А. Чалмаев // Литература в школе. – 2002. - № 5. – С. 22.
Славникова, Ольга. Пушкин с маленькой буквы / Ольга Славникова // Новый мир. – 2001. - № 3. – С. 177-183.
Парамонов, Борис. Застой как культурная форма : Татьяна Толстая / Борис Парамонов // Звезда. – 2000. - № 4. – С. 234-238.
Вайль, П. Городок в табакерке / П. Вайль // Звезда. – 1990. - № 8. – С. 147-150.
Составитель: главный библиограф Пахорукова В. А.
Верстка Артемьевой М. Г.