Библиографическое пособие. Курган. 2022
В дореволюционной России имя Тэффи (Надежды Александровны Лохвицкой, 1872-1952 г.г.) пользовалось необыкновенной популярностью. Газеты и журналы, в которых она сотрудничала, были заведомо «обречены на успех». Выпускались даже духи и конфеты под названием «Тэффи». Ее остроты, фразы и словечки персонажей подхватывались и разносились по шестой части суши, становясь крылатыми, с быстротой молнии. Хотя Тэффи писала в основном юмористические рассказы и фельетоны, то есть прозу так называемого «легкого жанра», ее творчество высоко ценили такие корифеи пера, как Бунин, Куприн и Зайцев.
«Я почувствовала себя всероссийской знаменитостью, - писала Надежда Тэффи, - в тот день, когда посыльный принес мне большую коробку, перевязанную красной шелковой лентой. Она была полна конфетами, завернутыми в пестрые бумажки. И на этих бумажках мой портрет в красках и подпись: «Тэффи»! Я сейчас же бросилась к телефону и стала хвастаться своим друзьям, приглашая их к себе попробовать конфеты «Тэффи»... Я опомнилась, только когда опустошила почти всю трехфунтовую коробку. И тут меня замутило. Я объелась своей славой...»
Кто она, эта Тэффи? О Надежде Тэффи знают, увы, сегодня мало. В то время как век назад на вопрос: «Кого из писателей включить в юбилейный сборник, готовящийся к 300-летию дома Романовых?» - царь Николай I сказал не задумываясь: «Тэффи. Только ее, никого больше не надо».
«Анекдоты смешны, когда их рассказывают. А когда их переживают, это трагедия», — писала Надежда Александровна Тэффи, над юмористическими рассказами которой хохотала вся Россия — купцы и приказчики, белошвейки и дворяне. Столь массовое признание она объясняла просто: она ничего не выдумывает, просто подмечает смешное в жизни — в бытовых ситуациях, в людях и их взаимоотношениях. И никого никогда не судит и не поучает. Ее истории — веселье вперемешку с печалью. Очень точно сказал о писательнице известный тогда критик Георгий Адамович: «Тэффи не склонна людям льстить, не хочет их обманывать и не боится правды. Но с настойчивой вкрадчивостью, будто между строк, внушает она, что, как ни плохо сложилось человеческое существование, жизнь все-таки прекрасна».
Слава Тэффи в России была безмерна. Ее обожали все. Илья Репин, придя в восторг от рассказа «Волчок», пригласил Надежду Александровну к себе в Куоккалу, чтобы написать ее портрет.
Распутин страдал: «Тяжко хочу. Чтобы ты пришла. Так тяжко, что вот прямо о землю бы бросился...» Хотя доброжелательство, по словам Тэффи, «явление в писательском кругу редкое, почти небывалое», «круг» - Куприн, Алданов, Саша Черный, Адамович... - ценил ее как писателя глубокого, большого, неповторимого. Она пробила брешь в извечном скептическом отношении писателей к писательницам. Скупой на похвалы Бунин писал ей: «Всегда, всегда дивился вам, никогда за всю жизнь не встречал подобной вам!»
Слава не помешала изгнанию ее книг из советской жизни: в конце 1919 года она покинула Россию, а эмиграция расценивалась как предательство. Имя постепенно забывалось... В конце шестидесятых прорвалась к читателю маленькая книжица Тэффи, чудом изданная в «Политиздате» в 1971 году, - сборник ее рассказов, и только 1990-е годы и начало 2000-х можно считать возвращением Тэффи домой: «Ностальгия», «Все о любви», «Моя летопись» в серии «Мой 20 век», 5-томное и 7-томное собрание сочинений…
Так кто же она, Надежда Тэффи, русская писательница с нерусской фамилией?
Надежда Александровна, Лохвицкая по отцу, Бучинская по мужу, родилась 26 апреля (8 мая) 1872 года в Петербурге.
Отец, Александр Владимирович Лохвицкий — действительный статский советник, известный юрист, автор многих трудов по правоведению, профессор. Преподавал в Санкт-Петербургской военно-юридической академии, в Александровском (бывшем Царскосельском) лицее. Оставив государственную службу, начинает заниматься адвокатской практикой. Славится своим остроумием и войдет в когорту блистательных адвокатов, на чьи выступления в суде публика ходила, как в театр.
Мать, Варвара Александровна, происходила из дворянского рода фон Гойеров. Была образована, хорошо знала литературу, музыку. В семье было шестеро детей: старшие Лидия и Варвара, за ними — Николай, Мария, и младшие — Надежда и Елена. «Воспитывали нас по-старинному — всех вместе на один лад, - скажет Тэффи. - С индивидуальностью не справлялись и ничего особенного от нас не ожидали».
Мария — поэтесса Мирра Лохвицкая (1869-1905) — взлетела первой. На заре Серебряного века ее называли русской Сафо. Ею покорен Бальмонт, поклоняется Северянин... За первый же сборник стихов она удостоена в 1897 году Пушкинской премии, самой престижной литературной награды России. Этой премией в 1905 году был отмечен и пятый — увы — последний сборник. Посмертно…
Елена Александровна Лохвицкая (Пландовская) (1874-1919) была известна как театральный автор Элио. Вместе с Тэффи переводила Мопассана, пьесу в стихах Андре Ривуара «Король Дагобер», поставленную в Петербурге и Москве.
Причастны к литературе и другие сестры. Варвара Александровна (Попова по мужу) печаталась под псевдонимом Мюргит в ежедневной суворинской газете «Новое время». В театрах с успехом шли ее пьесы, миниатюры.
Род занятий не выбирали - с детства все писали стихи. Это почему-то считалось постыдным — сочинителей уличали, они оправдывались. Вне подозрений был только брат, «существо, полное мрачной иронии». Но и у него «были найдены обрывки бумаг с какими-то поэтическими возгласами».
Брат, Николай Александрович Лохвицкий (1867-1933), - прославленный генерал, георгиевский кавалер. В Первую мировую войну - командир Русского экспедиционного корпуса во Франции. Награжден командорским крестом ордена Почетного легиона. В гражданскую командовал одной из армий Колчака…
В 1874 году семья переехала в Москву. Куплен дом на Новинском бульваре, рядом с храмом Рождества Христова в Кудрине. Жизнь под благовест... О детстве написано в одном из последних, пронзительных рассказов Тэффи «И времени не стало»: «И я хорошо знаю, какая я была. Когда мы спускались по парадной лестнице, на площадке в большом зеркале отражалась девочка в каракулевой шубке, белых гамашах и белом башлыке с золотым галуном. А когда девочка высоко подымала ногу, то видны были красные фланелевые штаны. Тогда все дети носили такие красные штаны...
Помню, мы играли на бульваре, все такие маленькие девочки. Остановились как-то господин с дамой, смотрели на нас, улыбались. - Мне нравится эта в чепчике, - сказала дама, указывая на меня.
Мне стало интересно, что я нравлюсь, и я сейчас же сделала круглые глаза и вытянула губы трубой - вот, мол, какая я чудесная <...> Я, значит, была честолюбивая. С годами это прошло. А жаль. Честолюбие - сильный двигатель. Сохрани я его, я бы, пожалуй, проорала что-нибудь на весь мир».
В девять лет Надя читает и перечитывает «Детство» и «Отрочество» Толстого. «В первый расцвет» души остро переживается «Война и мир», влюбленность в Андрея Болконского. Уговорила няньку отвести ее в Хамовники, к Толстому: попросить внести изменения в роман — чтобы князь Андрей не умирал… «Тургенев — весной, Толстой — летом, Диккенс — зимой, Гамсун — осенью», - не без иронии очертила круг своего отроческого чтения.
В мае 1884 году умирает отец. Вскоре семья возвращается в Петербург. В сентябре 1885 года Надежда поступает в Литейную гимназию ВУИМ (Ведомство учреждений императрицы Марии).
По-прежнему сами собой идут стихи. Лет в шестнадцать-семнадцать понесла в «Осколки» забавную «Песенку Маргариты». «Было очень страшно». Редактор Лейкин, «очень мрачный», взял листок со стихами и сразу выпроводил: «Ответ прочтете в «Почтовом ящике». Через месяц прочла: «Песенка Маргариты» никуда не годится».
«Впоследствии эту самую «Песенку Маргариты» я прямо для тайного торжества... напечатала в разных изданиях не меньше четырех раз. Хотя, пожалуй, будь я сама редактором, я бы не напечатала ее ни разу».
До «тайного торжества» случилось замужество. Венчались 12 января 1892 года в Тихвине, в Спасо-Преображенском соборе. Жених Владислав Бучинский, исполнявший в ту пору должность судебного следователя, принадлежал к «древнему благородному дворянскому роду», поэтому учился в элитном Императорском Училище Правоведения. Отличившимся выпускникам присваивали чины 10-го и 9-го классов табели о рангах и направляли в министерства. Владислав Петрович получил лишь чин 12-го класса (губернского секретаря) и место в уездном Тихвине.
Здесь и познакомились будущие супруги: Надежда приезжала к дяде, купцу 2-й гильдии Иосифу Владимировичу Лохвицкому. Вскоре после рождения первой дочери семья покинула Тихвин и поселилась в родовом имении Бучинских под Мстиславлем. В 1900 году, когда было уже трое детей - Валерия, Елена, Янек, - Надежда Александровна развелась с мужем и уехала в Петербург. Дети остались с отцом.
Первое замужество — тяжелый период в жизни Надежды Александровны. Почти через полвека после ухода от мужа она пишет дочери Валерии: «Ты хорошая дочь. Благодарю тебя за все. Ведь у тебя нет по отношению ко мне никаких обязательств, п./отому/ ч./то/ я была мать плохая. (По существу хорошая, но обстоятельства выгнали меня из дома, где, оставаясь, я бы погибла)».
У Тэффи нет воспоминаний, ни даже упоминаний вскользь о жизни в Тихвине, в имении, и о муже — ни слова, ни доброго, ни худого. Когда-то она написала составителю предполагавшегося издания «Истории современной русской литературы»: «Не знаю, что именно интересно в моем «жизнеописании». День рождения? Браки? Разводы? Думаю, что интересно только литературное».
У каждого человека - свои способы обезболивания душевных травм. Способ Тэффи — в «литературном». Встречаешь в «литературном» двух девочек Валю и Гулю. В посвященном Гуле Б-ской (домашнее имя Елены) рассказе «Старый дом» строки: «Дом пустой. Конечно, в нем живут и отец, и тетя... и много прислуги. И вместе с тем дом пустой, дом мертвый, словно душа из него улетела».
После развода начинается ее другая жизнь в преображающемся Петербурге: изысканный модерн новых домов, первые электрические трамваи, предвещающие конец конке, автомобили, обгоняющие извозчиков... Разбег XX века. Новые веяния в изобразительном и театральном искусстве, бурная литературная жизнь — журналы, салоны, литературные вечера, философские дискуссии…
В такую жизнь и впорхнуло в декабре 1901 года со страниц журнала «Театр и искусство» легкое, словно выдох, имя «Тэффи», под стихотворным фельетоном «Покаянный день». Это — вторая публикация Надежды Александровны. Первая — стихи в журнале «Север» - «Мне снился сон безумный и прекрасный...», подписаные «Н. Лохвицкая», были стихи и за подписью «Н. Бучинская», но вскоре псевдоним стал ее и единственным литературным именем. Есть несколько версий его происхождения и объяснения «иноземности». Доверимся самой Тэффи. Рассказывала, что хотелось выбрать «что-нибудь непонятное», что принесло бы счастье. «Лучше всего имя какого-нибудь дурака — дураки всегда счастливые». И вспомнился один «отменный» дурак Степан, по-домашнему Стеффи, которому всегда везло. Она только сократила первую букву - «чтобы дурак не зазнался».
И ведь повезло! Русской литературе.
Из книги «Лебедь северных, синих озер...»
Реквием любви
Мою хоронили любовь…
Как саваном белым, тоска
Покрыла, обвила ее
Жемчужными нитями слез…
Отходную долго над ней
Измученный разум читал,
И долго молилась душа,
Покоя прося для нее…
Вечная память тебе!
Вечная - в сердце моем!
И черные думы за ней
Процессией траурной шли…
Безумное сердце мое
Рыдало и билось над ней.
Мою схоронили любовь.
Забвенье тяжелой плитой
Лежит на могиле ее…
Тише! Забудьте о ней!..
Вечная память тебе!
Вечная — в сердце моем.
Белые одежды
В ночь скорбей три девы трех народов
До рассвета не смыкали вежды —
Для своих, для павших в ратном поле,
Шили девы белые одежды.
Первая со злобой ликовала:
«Та одежда пленным пригодится,
Шью ее отравленной иглою,
Чтобы их страданьем насладиться!»
А вторая дева говорила:
«Для тебя я шью, о мой любимый,
Пусть весь мир погибнет лютой смертью,
Только б ты был Господом хранимым!»
Усмехнулась в небе Матерь Божья,
Те слова пред Сыном повторила,
Третьей девы белую одежду
На Христовы раны положила:
«Радуйся, воистину, воскресший,
Скорбь твоих страданий утолится —
Ныне сшита кроткими руками
Светлая Христова Плащаница!»
Лизбетта
(Из лукавых песенок)
У кокотки, у Лизбетты,
В клетке редкий соловей
Вил гнездо и пел куплеты
И, как жених, ласкался к ней.
Так приятно, деликатно
Пробегал за годом год,
А соловка так же ловко
И ласкает и поет.
А соседка очень едко
Стала с зависти плести:
«Ах, Лизбетта, в наше лето
Лучше кошку завести.
С кошкой будешь жить в покое,
Нет в ней прыти глупых птиц.
И хвост, и рост, и все такое,
Что отрадно для девиц.
И Лизбетта, вняв совету,
Пригласила кошку в дом:
«Кошка, кошка». И трах в окошко
Соловья с его гнездом.
Вот и все. А напоследок
Я пример дам соловью,
Я буду петь и так, и этак,
Но гнезда я не совью.
Весна
Ты глаза на небо ласково прищурь!
На пьянящую, звенящую лазурь,
Пенным кубком голубиного вина
Напоит тебя свирельная весна,
Станем сердцем глуби неба голубей,
Вкусим трепет с окрыленных голубей,
Упоенные в весенне-синем сне,
Сопьяненные лазури и весне!
Стамбул
Я не здешняя, я издалека,
Я от северных, синих озер…
Я умею глубоко-глубоко
Затаить свой потупленный взор.
Только в миг незакатно-единый
Мне почудился шорох крыла,
Мне послышался клин лебединый
И я руки свои подняла...
Я умею глубоко-глубоко
Затаить свой потупленный взор,
Чтоб не знали, как плачет далеко
Лебедь северных, синих озер...
Портрет
В краю не нашем, в чужом шумном доме
На стенке повешен ее портрет,
Ее, умершей, как нищенка на соломе,
В муках, которым имени нет.
Но на портрете она все как прежде.
Она хороша, весела, молода,
Она в своей пышной зеленой одежде,
В какой рисовали ее всегда...
Кругом к ней прижались соседние страны,
Как редкая рамка, витой венок.
Индия, Китай и пестрые Балканы —
Простая опора, подножье ног.
Гляжу на лик твой, как на икону:
— Да святится имя твое, убиенная Русь!
Твою одежду рукою трону
И этой рукою перекрещусь.
Казалось бы, начав в 29 лет, особенно и надеяться не на что. Но уже в 1906 году Тэффи принимают в элитный поэтический кружок «Вечера К. К. Случевского», в один день с Блоком... Она появляется на «Башне» Вячеслава Иванова, на его знаменитых средах. Читает стихи на вечерах Федора Сологуба, крупнейшего поэта Серебряного века, декадента, эстета, теоретика символизма и автора романа «Мелкий бес», ошеломившего общество. Не пропускает его новогодних маскарадов, где бывают Гиппиус и Мережковский, Блок, Алексей Толстой, Макс Волошин, Мейерхольд, художники Бакст, Добужинский, Александр Бенуа... Тэффи тоже устраивает приемы — «синие вторники», как назвал их поэт Василий Каменский. Как-то попал на «синий вторник» один из ее читателей, старенький казачий генерал из Оренбурга.
«Генерал, - вспоминает хозяйка, - был человек обстоятельный, прихватил с собой записную книжку.
- А кто это около двери? - спрашивал он.
- А это Гумилев. Поэт.
- А с кем же это он говорит? Тоже поэт?
- Нет, это художник Саша Яковлев. <...>
- А кто эта худенькая на диване?
- А это Анна Ахматова, поэтесса.
- А который из них сам Ахматов?
- А сам Ахматов это и есть Гумилев.
- Вот как оно складывается. А которая же его супруга, то есть сама Гумилева?..»
Ей открыты двери многих театров. В Суворинском драматическом была поставлена ее «комедия-шутка» «Женский вопрос», в театре-кабаре «Кривое зеркало» и в театре на Литейном проспекте публика с восторгом аплодировала ее одноактным пьесам, в московском Малом театре шла ее четырехактная «Шарманка сатаны»... В «Бродячей собаке», литературно-артистическом кабаре, и в «Привале комедиантов» исполнялись ее ладные песенки («Мой черный карлик целовал мне ножки...»). И сама Тэффи нередко брала в руки гитару. Талантливая, успешная, свободная... Невероятно остроумная, она вносила оживление всюду, где бы ни появлялась. Только очень чуткий из окружения Тэффи мог заметить приступы «лютой» (ее слово) неврастении, сопровождавшиеся головной болью, тревогой, тоской. Доктора обычно ищут причины в стрессах, длительных конфликтах, личных драмах, умственном или физическом перенапряжении. У нее — всего сполна. Она поразительно много работала, всегда. Всероссийскую славу принесли ей не стихи, не пьесы, а газетные и журнальные фельетоны, юмористические рассказы. Трудно перечислить издания, которые их публиковали. «Почтальон», «Беседа», «Огонек», ежемесячное приложение к «Ниве», «Театр и Искусство», весьма влиятельная газета «Биржевые Ведомости»... В1908 году приглашена в «Сатирикон»: Аркадий Аверченко, возглавив журнал, не замедлил прийти на поклон к Тэффи. Она считала себя «скорее гастролершей, чем постоянной сотрудницей», но «гастролировала» больше десяти лет, до закрытия журнала большевиками, заслужив титул Королевы смеха. Королем был Аверченко.
В эти же годы Тэффи — петербургский корреспондент «Русского слова» (общероссийской газеты — фабрики новостей, издававшейся в Москве Иваном Сытиным). Каждую неделю должна была сдавать злободневный фельетон, бичующий отцов города. Но Влас Дорошевич, блистательный фельетонист, фактический редактор, счел это расточительством: «Оставьте ее в покое, пусть пишет о чем хочет и как хочет. Нельзя на арабском коне воду возить». И в «Русском слове» была опубликована значительная часть дореволюционных юмористических рассказов Тэффи.
Она стала признанной писательницей до своей первой книги в 1910 году — поэтического сборника «Семь огней». Валерий Брюсов счел стихи подражательными, а Николай Гумилев с радостью отметил их «литературность в лучшем смысле слова».
О стихах вскоре забыли, по «вине» самой Тэффи: в этом же году вышли ее «Юмористические рассказы», том 1-й (следом, в 1911 году — 2-й), и затмили «Семь огней». Двухтомник выдержал 10 переизданий. По многу раз переиздавались и все последующие сборники — «И стало так», «Дым без огня», «Карусель», «Неживой зверь»...
В ее рассказах — русский мир: мелкие чиновники, униженные бедностью, кухарки, репетиторы, адвокаты, упоенные собой и своими речами, циркачи, пытающиеся «проворством рук» заработать на булку, демонические женщины, простаки, недотепы... Они попадают в разные анекдотические истории, над которыми читатели смеются до слез. Но пересказать их невозможно — не смешно. Михаил Зощенко, исследуя тексты Тэффи, открыл ее секрет — он «в особом сказе». «Сущность рассказов, основа их печальна, а часто и трагична, однако внешность искренно смешна... Какая-то тайна смеющихся слов, которыми в совершенстве владеет Тэффи». Особым вниманием Тэффи удостаивает дураков — препарирует, классифицирует. «Дурак набитый» - тот, кто всю жизнь учится, но «сколько он себя не набивает, мало что удерживается». «Дурак круглый» - «распознается прежде всего по своей величайшей и непоколебимейшей серьезности». В «рассуждениях и закруглениях» опирается на три аксиомы — «здоровье дороже всего», «были бы деньги», «с какой стати» - и один постулат: «так уж надо».
Надежду Александровну раздражало то, что ее называли писателем-юмористом и ждали только смешного. Осенью 1914 года она написала рассказ «Явдоха» - об одинокой, безграмотной, бестолковой деревенской старухе, которая, получив письмо, думала, что оно от сына Панаса «з вармии». А когда ей его прочли, оказалось что это сообщение о гибели сына, но она ничего не поняла и все надеялась, что Панас пришлет денег на хлеб.
В ответ на эту трагическую военную историю одна газета разразилась двумя фельетонами: «Что в этом смешного находит госпожа Тэффи!» Поэтому Тэффи была вынуждена объяснить в предисловии к книге «Неживой зверь», что здесь много невеселого.
Февральскую революцию Надежда Александровна встретила с радостью, но она быстро сменилась разочарованием. Временное правительство беспомощно, вызывает массовое недовольство своими заявлениями и действиями. К большевикам, противостоящим «министрам-капиталистам», у Тэффи стойкая антипатия еще со времен совместной работы в газете «Новая жизнь».
В фельетоне «Немножко о Ленине» в июне 1917 года она рисует заурядного лидера-догматика. «Рост средний, цвет серый, весь обыкновенный. Только лоб нехороший: очень выпуклый, упрямый, тяжелый, не вдохновенный, не ищущий, не творческий — «набитый» лоб. <...> Ничего не чувствовал и не предчувствовал, знал только то, чем был набит, - историю социализма». Этим бесчувствием Тэффи объясняет и «бестактность» «запломбированного вагона», и дискредитацию слова «большевик» навсегда и бесповоротно. Теперь каждый карманник может кричать, что он ленинец, и каждый, кто желает поменьше работать и побольше жрать. «Жранье явное и равное».
1918 год. Москва, осень. Холод, голод, ночные грабежи. «Русское слово» закрыто. Перспектив никаких. И тут возник перед ней антрепренер-одессит. Уговаривает ехать на юг, где он организует ей вечера и райскую жизнь: солнце, море («Вы себе сыты и сидите в кафе»). Ее колебания рассеял Аверченко, собравшийся на юг со своим антрепренером. И покатили компанией «вниз по огромной зеленой карте» Российской империи — Гомель, Киев, Одесса...
Через десять лет Надежда Александровна напишет «Воспоминания» об этом «невольном путешествии», предупредив читателя, что он не найдет здесь ни исторических фигур, ни политических разоблачений, а найдет исключительно простых людей, показавшихся автору забавными или интересными.
В Киеве, живущем под немцами и гетманом, пока еще сытом, перенаселенном изголодавшимися беженцами — «едоками», Тэффи, оглянувшись назад, напишет очерк «Петербург»: серая картина мертвого города, узенькая струйка крови, протянувшаяся из-под закрытых ворот: «Здесь, кажется, комиссариат...» Позже она вернется к этой струйке в другом очерке, отрезая себе путь назад. Тэффи бежит из Киева (уже занятого Петлюрой) в Одессу: за Лысой горой «забухали пушки» - подходят большевики. Бежит из Одессы: доносится грохот боя — наступают красные. «Конечно, не смерти я боялась. Я боялась разъяренных харь с направленным прямо мне в лицо фонарем и тупой идиотской злобы. Холода, голода, тьмы, стука прикладов о паркет, криков, плача, выстрелов и чужой смерти. Я так устала от всего этого... Я больше не могла».
На переполненном пассажирами суденышке «Шилка», взявшем курс на Новороссийск, написала она строки, которые потом донесет до нас Александр Вертинский, положивший их на музыку.
К мысу ль радости, к скалам печали ли,
К островам ли сиреневых птиц —
Все равно, где бы мы не причалили,
Не поднять нам усталых ресниц.
Осенью 1919 года она покинет Россию. Надеялась, что до весны (ее уверяли, что большевики долго не продержатся), оказалось — навсегда.
Моя летопись (Надежда Тэффи)
Москва. Осень. Холод. Мое петербургское житье-бытье ликвидировано. «Русское слово» закрыто. Перспектив никаких. Впрочем, есть одна перспектива. Является она каждый день в виде косоглазого одессита-антрепренера Гуськина, убеждающего меня ехать с ним в Киев и Одессу устраивать мои литературные выступления.
Убеждал мрачно.
— Сегодня ели булку? Ну так завтра уже не будете. Все, кто может, едут на Украину. Только никто не может. А я вас везу, я вам плачу шестьдесят процентов с валового сбора, в «Лондонской» гостинице лучший номер заказан по телеграфу, на берегу моря, солнце светит, вы читаете рассказ-другой, берете деньги, покупаете масло, ветчину, вы себе сыты и сидите в кафе. Что вы теряете? Спросите обо мне — меня все знают. Мой псевдоним Гуськин. Фамилия у меня тоже есть, но она ужасно трудная. Ей-Богу, едем! Лучший номер в «Международной» гостинице.
— Вы говорили в «Лондонской»?
— Ну в «Лондонской». Плоха вам «Международная»?
Ходила, советовалась. Многие действительно стремились на Украину.
— Этот псевдоним Гуськин — какой-то странный.
— Чем странный? — отвечали люди опытные. — Не страннее других. Они все такие, эти мелкие антрепренеры.
Сомнения пресек Аверченко. Его, оказывается, вез в Киев другой какой-то псевдоним. Тоже на гастроли. Решили выехать вместе. Аверченкин псевдоним вез еще двух актрис, которые должны были разыгрывать скетчи.
— Ну вот видите! — ликовал Гуськин. — Теперь только похлопочите о выезде, а там все пойдет как хлеб с маслом.
Нужно сказать, что я ненавижу всякие публичные выступления. Не могу даже сама себе уяснить почему. Идиосинкразия. А тут еще псевдоним Гуськин с процентами, которые он называет «порценты». Но кругом говорили: «Счастливая — вы едете!», «Счастливая — в Киеве пирожные с кремом». И даже просто: «Счастливая... с кремом!»
Все складывалось так, что надо было ехать. И все кругом хлопотали о выезде, а если не хлопотали, не имея на успех никаких надежд, то хоть мечтали. ...Гуськин развил деятельность.
— Завтра в три часа приведу вам самого страшного комиссара с самой пограничной станции. Зверь. Только что раздел всю «Летучую мышь». Все отобрал.
— Ну уж если они мышей раздевают, так где уж нам проскочить!
— Вот я приведу его знакомиться. Вы с ним полюбезничайте, попросите, чтобы пропустил. Вечером поведу его в театр.
Принялась хлопотать о выезде. Сначала в каком-то учреждении, ведающем делами театральными. Там очень томная дама, в прическе Клео де Мерод, густо посыпанной перхотью и украшенной облезлым медным обручем, дала мне разрешение на гастроли.
Потом в каких-то не то казармах, не то бараках, в бесконечной очереди долгие, долгие часы. Наконец солдат со штыком взял мой документ и понес по начальству. И вдруг дверь распахнулась — и вышел «сам». Кто он был — не знаю. Но был он, как говорилось, — «весь в пулеметах».
— Вы такая-то?
— Да, — призналась. (Все равно теперь уже не отречешься.)
— Писательница?
Молча киваю головой. Чувствую, что все кончено, — иначе чего же он выскочил.
— Так вот, потрудитесь написать в этой тетради ваше имя. Так. Проставьте число и год.
Пишу дрожащей рукой. Забыла число. Потом забыла год. Чей-то испуганный шепот сзади подсказал.
— Та-ак! — мрачно сказал «сам». Сдвинул брови. Прочитал. И вдруг грозный рот его медленно поехал вбок в интимной улыбке: — Это мне... захотелось для автографа!
— Очень лестно! Пропуск дан.
Гуськин развивает деятельность все сильнее. Приволок комиссара. Комиссар страшный. Не человек, а нос в сапогах. Есть животные головоногие. Он был носоногий. Огромный нос, к которому прикреплены две ноги. В одной ноге, очевидно, помещалось сердце, в другой совершалось пищеварение. На ногах сапоги желтые, шнурованные, выше колен. И видно, что комиссар волнуется этими сапогами и гордится. Вот она, ахиллесова пята. Она в этих сапогах, и змей стал готовить свое жало.
— Мне говорили, что вы любите искусство... — начинаю я издалека и... вдруг сразу наивно и женственно, словно не совладав с порывом, сама себя перебила: — Ах, какие у вас чудные сапоги!
Нос покраснел и слегка разбухает.
— Мм... искусство... я люблю театры, хотя редко приходилось...
— Поразительные сапоги! В них прямо что-то рыцарское. Мне почему-то кажется, что вы вообще необыкновенный человек!
— Нет, почему же... — слабо защищается комиссар. — Положим, я с детства любил красоту и героизм... служение народу...
«Героизм и служение» — слова в моем деле опасные. Из-за служения раздели «Летучую мышь». Надо скорее базироваться на красоте.
— Ах, нет, нет, не отрицайте! Я чувствую в вас глубоко художественную натуру. Вы любите искусство, вы покровительствуете проникновению его в народные толщи. Да — в толщи, и в гущи, и в чащи. У вас замечательные сапоги. Такие сапоги носил Торквато Тассо... и то не наверное. Вы гениальны!
Последнее слово решило все. Два вечерних платья и флакон духов будут пропущены как орудия производства.
Вечером Гуськин повел комиссара в театр. Шла оперетка «Екатерина Великая», сочиненная двумя авторами — Лоло и мною.
Комиссар отмяк, расчувствовался и велел мне передать, что «искусство действительно имеет за собой» и что я могу провезти все, что мне нужно, — он будет «молчать, как рыба об лед».
Больше я комиссара не видала.
Последние московские дни прошли бестолково и сумбурно.
Из Петербурга приехала Каза-Роза, бывшая певица «Старинного театра». В эти памятные дни в ней неожиданно проявилась странная способность: она знала, что у кого есть и кому что нужно.
Приходила, смотрела черными вдохновенными глазами куда-то в пространство и говорила:
— В Криво-Арбатском переулке, на углу, в Суровской лавке осталось еще полтора аршина батиста. Вам непременно нужно его купить.
— Да мне не нужно.
— Нет, нужно. Через месяц, когда вы вернетесь, уже нигде ничего не останется.
В другой раз прибежала запыхавшаяся.
— Вам нужно сейчас же сшить бархатное платье!
— ?
— Вы сами знаете, что это вам необходимо. На углу в москательной хозяйка продает кусок занавески. Только что содрала, совсем свежая, прямо с гвоздями. Выйдет чудесное вечернее платье. Вам необходимо. Атакой случай уже никогда не представится.
Лицо серьезное, почти трагическое.
Ужасно не люблю слова «никогда». Если бы мне сказали, что у меня, например, никогда не будет болеть голова, я б и то, наверное, испугалась.
Покорилась Каза-Розе, купила роскошный лоскут с семью гвоздями.
Странные были эти последние дни.
По черным ночным улицам, где прохожих душили и грабили, бегали мы слушать оперетку «Сильва» или в обшарпанных кафе, набитых публикой в рваных, пахнущих мокрой псиной пальто, слушали, как молодые поэты читали сами себя и друг друга, подвывая голодными голосами. Эти молодые поэты были тогда в моде, и даже Брюсов не постыдился возглавить своей надменной персоной какой-то их «эротический вечер»!
Всем хотелось быть «на людях»...
Одним, дома, было жутко.
Все время надо было знать, что делается, узнавать друг о друге.
Иногда кто-нибудь исчезал, и трудно было дознаться, где он. В Киеве? Или там, откуда не вернется?
Жили, как в сказке о Змее Горыныче, которому каждый год надо было отдавать двенадцать девиц и двенадцать добрых молодцев. Казалось бы, как могли люди сказки этой жить на свете, когда знали, что сожрет Горыныч лучших детей их. А вот тогда, в Москве, думалось, что, наверное, и Горынычевы вассалы бегали по театрикам и покупали себе на платьишко. Везде может жить человек, и я сама видела, как смертник, которого матросы тащили на лед расстреливать, перепрыгивал через лужи, чтобы не промочить ноги, и поднимал воротник, закрывая грудь от ветра. Эти несколько шагов своей жизни инстинктивно стремился он пройти с наибольшим комфортом.
Так и мы. Покупали какие-то «последние лоскутья», слушали в последний раз последнюю оперетку и последние изысканно-эротические стихи, скверные, хорошие — не все ли равно, — только бы не знать, не сознавать, не думать о том, что нас тащат на лед.
Из Петербурга пришла весточка: известную артистку арестовали за чтение моих рассказов. В Чека заставили ее перед грозными судьями повторить рассказ. Можете себе представить, с какой бодрой веселостью читался этот юмористический монолог между двумя конвойными со штыками. И вдруг — о, радостное чудо! — после первых же трепетных фраз лицо одного из судей расплывается в улыбку.
— Я слышал этот рассказ на вечере у товарища Ленина. Он совершенно аполитичен.
Успокоенные судьи попросили успокоенную подсудимую продолжить чтение уже «в ударном порядке развлечения».
В общем, пожалуй, все-таки хорошо было уехать хоть на месяц. Переменить климат.
А Гуськин все развивал деятельность. Больше, вероятно, от волнения, чем по необходимости. Бегал почему-то на квартиру к Аверченке.
— Понимаете, какой ужас, — потрясая руками, рассказывал он. — Прибегал сегодня в десять утра к Аверченке, а он спит как из ведра. Ведь он же на поезд опоздает!
— Да ведь мы же только через пять дней едем.
— А поезд уходит в девять. Если он сегодня так спал, так почему через неделю не спать? И вообще всю жизнь? Он будет спать, а мы будем ждать? Новое дело!
Бегал. Волновался. Торопился. Хлопал в воздухе, как ремень на холостом ходу. А кто знает, как бы сложилась моя судьба без этой его энергии. Привет вам, Гуськин-псевдоним, не знаю, где вы...
Намеченный отъезд постоянно откладывался. То кому-нибудь задерживали пропуск, то оказывалось, что надежда наша и упование — комиссар Нос-в-сапогах еще не успел вернуться на свою станцию.
Мои хлопоты по отъезду уже почти закончились. Сундук был уложен. Другой сундук, в котором были сложены (последнее мое увлечение) старинные русские шали, поставлен был в квартире Лоло.
— А вдруг за это время назначат какую-нибудь неделю бедноты или, наоборот, неделю элегантности, и все эти вещи конфискуют?
Я попросила, в случае опасности, заявить, что сундук пролетарского происхождения, принадлежит бывшей кухарке Федосье. А чтобы лучше поверили и вообще отнеслись с уважением — положила сверху портрет Ленина с надписью: «Душеньке Феничке в знак приятнейших воспоминаний. Любящий Вова».
Впоследствии оказалось, что и это не помогло.
Проходили эти последние московские дни в мутном сумбуре. Выплывали из тумана люди, кружились и гасли в тумане, и выплывали новые. Так с берега в весенние сумерки, если смотришь на ледоход, видишь — плывет-кружится не то воз с соломой, не то хата, а на другой льдине будто волк и обугленные головешки. Покружится, повернется, и унесет его течением навсегда. Так и не разберешь, что это, собственно говоря, было.
Появлялись какие-то инженеры, доктора, журналисты, приходила какая-то актриса.
Из Петербурга в Казань проехал в свое имение знакомый помещик. Написал из Казани, что имение разграблено крестьянами и что он ходит по избам, выкупая картины и книги. В одной избе увидел чудо: мой портрет работы художника Плейфера, повешенный в красном углу рядом с Николаем Чудотворцем. Баба, получившая этот портрет на свою долю, решила почему-то, что я великомученица...
Неожиданно прибило к нашему берегу Л. Яворскую. Пришла, элегантная, как всегда, говорила о том, что мы должны сплотиться и что-то организовать. Но что именно — никто так и не понял. Ее провожал какой-то бойскаут с голыми коленками. Она его называла торжественно «мосье Соболев». Льдина повернулась, и они уплыли в тумане...
Неожиданно появилась Миронова. Сыграла какие-то пьесы в театрике на окраине и тоже исчезла.
Потом вплыла в наш кружок очень славная провинциальная актриса. У нее украли бриллианты, и в поисках этих бриллиантов обратилась она за помощью к комиссару по уголовному сыску. Комиссар оказался очень милым и любезным человеком, помог ей в деле и, узнав, что ей предстояло провести вечер в кругу писателей, попросил взять его с собой. Он никогда не видал живого писателя, обожал литературу и мечтал взглянуть на нас. Актриса, спросив нашего разрешения, привела комиссара. Это был самый огромный человек, которого я видела за свою жизнь. Откуда-то сверху гудел колоколом его голос, но гудел слова самые сентиментальные: детские стихи из хрестоматии и уверения, что до встречи с нами он жил только умом (с ударением на «у»), а теперь зажил сердцем.
Целые дни он ловил бандитов. Устроил музей преступлений и показывал нам коллекцию необычно сложных инструментов для перекусывания дверных цепочек, бесшумного выпиливания замков и перерезывания железных болтов. Показывал деловые профессионально-воровские чемоданчики, с которыми громилы идут на работу. В каждом чемоданчике были непременно потайной фонарик, закуска и флакон одеколону. Одеколон удивил меня.
— Странно — какие вдруг культурные потребности, какая изысканность, да еще в такой момент. Как им приходит в голову обтираться одеколоном, когда каждая минута дорога?
Дело объяснилось просто: одеколон этот заменял им водку, которую тогда нельзя было достать.
Половивши своих бандитов, комиссар приходил вечером в наш кружок, умилялся, удивлялся, что мы «те самые», и провожал меня домой. Жутковато было шагать ночью по глухим черным улицам рядом с этим верзилой. Кругом жуткие шорохи, крадущиеся шаги, вскрики, иногда выстрелы. Но самое страшное все-таки был этот охраняющий меня великан.
Иногда ночью звонил телефон. Это ангел-хранитель, переставший жить умом (с ударением на «у»), спрашивал, все ли у нас благополучно. Перепуганные звонком, успокаивались и декламировали:
Летают сны-мучители
Над грешными людьми,
И ангелы-хранители
Беседуют с детьми.
Ангел-хранитель не бросил нас до самого нашего отъезда, проводил на вокзал и охранил наш багаж, который очень интересовал вокзальных чекистов.
У всех нас, отъезжающих, было много печали — и общей всем нам, и у каждого своей, отдельной. Где-то глубоко за зрачками глаз чуть светился знак этой печали, как кости и череп на фуражке «гусаров смерти». Но никто не говорил об этой печали.
Помню нежный силуэт молодой арфистки, которую потом, месяца через три, предали и расстреляли. Помню свою печаль о молодом друге Лёне Каннегиссере. За несколько дней до убийства Урицкого он, узнав, что я приехала в Петербург, позвонил мне по телефону и сказал, что очень хочет видеть меня, но где-нибудь на нейтральной почве.
— Почему же не у меня?
— Я тогда и объясню почему. Условились пообедать у общих знакомых.
— Я не хочу наводить на вашу квартиру тех, которые за мной следят, — объяснил Каннегиссер, когда мы встретились.
Я тогда сочла слова мальчишеской позой. В те времена многие из нашей молодежи принимали таинственный вид и говорили загадочные фразы. Я поблагодарила и ни о чем не расспрашивала.
Он был очень грустный в этот вечер и какой-то притихший.
Ах, как часто вспоминаем мы потом, что у друга нашего были в последнюю встречу печальные глаза и бледные губы. И потом мы всегда знаем, что надо было сделать тогда, как взять друга за руку и отвести от черной тени. Но есть какой-то тайный закон, который не позволяет нам нарушить, перебить указанный нам темп. И это отнюдь не эгоизм и не равнодушие, потому что иногда легче было бы остановиться, чем пройти мимо. Так, по плану трагического романа «Жизнь Каннегиссера» великому Автору его нужно было, чтобы мы, не нарушая темпа, прошли мимо. Как во сне — вижу, чувствую, почти знаю, но остановиться не могу…
Вот так и мы, писатели, по выражению одного из временных французских литераторов, «подражатели Бога» в Его творческой работе, мы создаем миры и людей и определяем их судьбы, порой несправедливые и жестокие. Почему поступаем так, а не иначе — не знаем. И иначе поступить не можем.
Помню, раз на репетиции одной из моих пьес ко мне молоденькая актриса и сказала робко:
— Можно у вас спросить? Вы не рассердитесь?
— Можно. Не рассержусь.
— Зачем вы сделали так, что этого бестолкового мальчишку в вашей пьесе выгоняют со службы? Зачем вы такая злая? Отчего вы не захотели ну хоть приискать для него другое место? А еще в одной вашей пьесе бедный коммивояжер остался в дураках. Ведь ему же это неприятно. Зачем же так делать? Неужели вы не можете все это как-нибудь поправить? Почему?
— Не знаю... Не могу... Это не от меня зависит...
Но она так жалобно просила меня, и губы у нее так дрожали, и такая она была трогательная, что я обещала написать отдельную сказку, в которой соединю всех мною обиженных и в рассказах, и в пьесах и вознагражу всех.
— Чудесно! — сказала актриса. — Вот это будет рай! И она поцеловала меня.
— Но боюсь одного, — остановила я ее. — Боюсь, что наш рай никого не утешит, потому что все почувствуют, что мы его выдумали, и не поверят нам...
Ну вот — утром едем на вокзал. Гуськин с вечера бегал от меня к Аверченке, от Аверченки к его импресарио, от импресарио к артистам, лез по ошибке в чужие квартиры, звонил не в те телефоны и в семь часов утра влетел ко мне запаренный, хрипящий, как опоенная лошадь. Взглянул и безнадежно махнул рукой.
— Ну конечно. Новое дело. Опоздали на вокзал!
— Быть не может! Который же час?
— Семь часов, десятый. Поезд в десять. Все кончено. Гуськинудали кусок сахару, и он понемногу успокоился,
грызя это попугайное угощение.
Внизу загудел присланный ангелом-хранителем автомобиль.
Чудесное осеннее утро. Незабываемое. Голубое, с золотыми куполами — там, наверху. Внизу — серое, тяжелое, с остановившимися в глубокой тоске глазами. Красноармейцы гонят группу арестованных... Высокий старик в бобровой шапке несет узелок в бабьем кумачовом платочке... Старая дама в солдатской шинели смотрит на нас через бирюзовый лорнет... Очередь у молочной лавки, в окне которой выставлены сапоги...
«Прощай, Москва, милая. Ненадолго. Всего на месяц. Через месяц вернусь. Через месяц. А что потом будет, об этом думать нельзя».
— Когда идешь по канату, — рассказывал мне один акробат, — никогда не следует думать, что можешь упасть. Наоборот. Нужно верить, что все удастся, и непременно напевать.
Веселый мотив из «Сильвы» со словами потрясающего идиотизма звенит в ушах: Любовь-злодейка, Любовь-индейка, Любовь из всех мужчин Наделала слепых...
Какая лошадь сочинила это либретто?.. У дверей вокзала ждет Гуськин и гигант-комиссар, переставший жить умом (с ударением на «у»).
«Москва, милая, прощай. Через месяц увидимся».
С тех пор прошло десять лет...
Эмиграция
«Дрожит пароход, стелет черный дым. Глазами, широко до холода в них раскрытыми, смотрю. И не отойду. Нарушила свой запрет и оглянулась. И вот, как жена Лота, застыла, остолбенела навеки и веки видеть буду, как тихо-тихо уходит от меня моя земля».
32 года Тэффи прожила во Франции.
Не истаяла слава, не померк редкостный талант. Ее издают в Париже, Стокгольме, Нью-Йорке, в Белграде, Праге, Берлине, Шанхае... Русские парижане ждут воскресных встреч с ней на страницах «Последних новостей» и «Возрождения». В русских театрах идут ее «маленькие пьески» и пьесы... Критики, расходясь в частностях, сходятся в главном: Тэффи займет свое достойное место в русской классической литературе.
«Приезжают наши беженцы, изможденные, почерневшие от голода и страха, отъедаются, успокаиваются, осматриваются, как бы наладить новую жизнь, и вдруг гаснут. Тускнеют глаза, опускаются вялые руки, и вянет душа, обращенная на восток.
Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим. Умерли.
Боялись смерти большевистской и умерли смертью здесь... Думаем только о том, что теперь там. Интересуемся только тем, что приходит оттуда», - это строки из рассказа «Ностальгия». Она сочувствует беженцам: она — из них, с ними. «Спасаться нужно и спасать других». Тэффи, как социолог, делает срез «городка», через который протекала речка Сена (говорили тут: «Живем, как собаки на Сене - худо»). Молодые работали в основном шоферами. «Люди зрелого возраста содержали трактиры или служили в них: брюнеты в качестве цыган и кавказцев, блондины - малороссами...» Кроме мужчин и женщин, население «городишки» состояло из министров и генералов, которые занимались писанием мемуаров — «для возвеличивания собственного имени и для посрамления сподвижников».
В эмиграции трудно выжить без поддержки. Тэффи вместе с другими известными писателями бесконечно участвовала в благотворительных вечерах, балах, концертах, сборы от которых шли в Комитет помощи русским писателям и ученым, на поддержку безработных, больных детей. Она была членом правления Парижского союза русских писателей и журналистов, все время о ком-то хлопотала. Самой ей тоже жилось трудно: болезни, неустроенность, безденежье, хотя и работала, и издавалась не меньше, чем в России.
Конец двадцатых можно назвать счастливым периодом ее парижской жизни. Она встретила Павла Андреевича Тикстона. Человек безупречной репутации, он был одним из лидеров деловой России, в эмиграции возглавил копенгагенское отделение страхового товарищества «Саламандра», которому удалось вовремя перевести свои средства за границу. Людей уже не молодых связало взаимное глубокое чувство. Было немало радостного — путешествия на автомобиле, встречи с друзьями на Лазурном побережье, лето на Корсике... А в тридцатом году, в разгар экономического кризиса, - «Саламандра» была разорена. Тикстона разбил паралич, и Надежда Александровна пять лет ухаживала за ним — «сдавала экзамен на ангела». «Какая ужасная штука жалость, - писала «дорогой милой Верочке» (Буниной). - Ей совершенно нет границ и пределов. Все кажется, что можно еще отдать что-то. - Ага, стерва! Небось книжку по ночам читаешь, а он читать не может! Нет предела!»
И при этом Тэффи без предела работала. В тридцатые годы выходят самые сильные ее книги, открывающие новые, неожиданные грани ее таланта. «Авантюрный роман», «Книга Июнь», «Воспоминания», «Ведьма», «О нежности»…
Немцы заняли Париж летом 1940-го года. Русские газеты и журналы закрылись, печататься было негде, книги не выходили. На сотрудничество с коллаборационистским режимом Виши писательница не пошла, мужественно преодолевала знакомый по послереволюционной России холод, голод и расползавшийся по швам налаженный быт. Дочь Валерия, сотрудница Польского правительства в изгнании, направлявшегося через Францию, Португалию в Лондон, настаивала, чтобы Надежда Александровна ехала с ней, но она отказалась. Когда стало совсем невмоготу, из Парижа уехала — не за океан, а к океану, в Биарриц, куда перебрались немногие из оставшихся соотечественников. И замолчала. Может быть, поэтому в 1943 году по русской Америке и разнесся слух — Тэффи умерла. В него поверил даже всегда во всем сомневавшийся Михаил Цетлин, поэт Амари, который напечатал некролог в нью-йоркском «Новом журнале»: «О Тэффи будет жить легенда как об одной из остроумнейших женщин нашего времени». Узнав, что ее «похоронили», в одном из писем к дочери Тэффи отшутилась: «Очень любопытно прочитать некролог. Может быть такой, что и умирать не стоит», а в другом сообщала: «Я сейчас вернулась с кладбища, где была не в качестве покойницы, а навещала Павла Андреевича Тикстона».
После освобождения Франции от немцев летом 1944-го было радостно, радость омрачали разве что годы. Старость обрушилась на Надежду Александровну неожиданно. Вместе со старостью пришли болезни. Сдавало сердце, она стала плохо видеть, нервы были напряжены. Жизнь болталась за спиной, как заплечный мешок, в котором перемешались рождения и смерти близких людей, литературные дружбы, размолвки, встречи, расставания, и в последнее время состояла из одних неприятностей. Неприятности, связанные с трудным послевоенным бытом, нехваткой денег и лекарств, сыпались одна за другой. Жизнь могла оборваться вчера, сегодня, завтра, и была похожа на осеннее дерево, с которого не только облетела листва, уже были подрублены корни. Не было сил работать, слова отказывались складываться во фразы, в голове вертелись мысли об уходе. Злая «старуха с косой» уже вышибла из ее поколения тех, кого она любила, с кем дружила и входила в литературу. В 1943 году ушел редактор «Современных записок» Илья Фондаминский, в 1947 — поэт-сатирик Лоло Мунштейн, в 1950 — прозаик Борис Пантелеймонов. Еще работали Иван Бунин, Алексей Ремизов, Сергей Горный (Александр Оцуп), но и им оставались считанные годы.
Тэффи не жаловалась, понимала, что в жизни есть много выходов, из жизни — один. И продолжала жить, как жила, с большим важным котом и тяжким удушьем, в доме №59 на рю Буассьер, в небольшой квартирке, сплошь заставленной книгами, на крошечную пенсию, которую, по договоренности с ее другом Александром Седых, выплачивал миллионер и филантроп С. С. Атран. Но когда Седых из Америки добавлял к пенсиону собственные деньги, призывала его этого не делать, просила любить даром.
Над диваном висел портрет, напоминавший о безвозвратно ушедшей молодости. Изредка приходили гости. Однажды приехала миллионерша из Сан-Франциско, советовалась, купить ли маленькую авиэтку — но в ней качает, или большой самолет — но им трудно управлять. Тэффи посоветовала приобретать сразу большой — какие-нибудь десять миллионов разницы не составляют.
Во второй половине 1951 года болезни вконец одолели Надежду Александровну. Незадолго до своего ухода успела опубликовать в Нью-Йорке последнюю книгу «Земная радуга», где в рассказе «Проблеск» писала: «Наши дни нехорошие, больные, злобные, а чтобы говорить о них, нужно быть или проповедником, или человеком, которого столкнули с шестого этажа, и он, в последнем ужасе, перепутав все слова, орет на лету благим матом: «Да здравствует жизнь!» В книге исповедовалась перед собою и читателями. Прощалась светло и мудро с теми, кто еще оставался жить на этой грешной земле. И обращалась к Богу с молитвой: «Когда я буду умирать… Господи, пошли лучших Твоих Ангелов взять мою душу».
Ангелы пришли за ее душой 6 октября 1952 года. В Париже стояла осень — теплая солнечная, в красно-желтых тонах. 8 октября Надежду Александровну отпели в Александро-Невском соборе и похоронили на русском кладбище Сен-Женевьев де Буа. В далеком 1923 году она писала:
Он ночью приплывет на черных парусах
Серебряный корабль с пурпуровой каймою!
Но люди не поймут, что он приплыл за мною
И скажут: «Вот луна играет на волнах...
Как черный серафим три парные крыла,
Он вскинет паруса над звездной тишиною!
Но люди не поймут, что он уплыл со мною
И скажут: «Вот она сегодня умерла...»
Гаснет моя лампада...
Полночь глядит в окно...
Мне никого не надо,
Я умерла давно!
Я умерла весною,
В тихий вечерний час...
Не говори со мною, -
Я не открою глаз!
Не оживу я снова -
Мысли о счастье брось!
Черное, злое слово
В сердце мое впилось...
Гаснет моя лампада…
Тени кругом слились…
Тише!.. Мне слез не надо.
Ты за меня молись!
Творчество Тэффи
«Собственно говоря, когда я сажусь за стол, рассказ мой готов весь целиком от первой до последней буквы. Если хоть одна мысль, одна у фраза не ясна для меня, я не могу взяться за перо. Словом, самый яркий и напряженный процесс творчества проходит до того, как я села за стол. Это — игра. Это — радость. Потом начинается работа. Скучная. Я очень ленива, и почерк у меня отвратительный. Рассеянна. Пропускаю буквы, слога, слова. Иногда начну перечитывать, и сама не пойму, в чем дело. Вдобавок все время рисую пером всякие физиономии...» («Игра и работа»).
«Писать она терпеть не могла, — вспоминал Дон Аминадб — за перо бралась с таким видом, словно ее на каторжные работы ссылали, но писала много, усердно, и все, что она написала, было почти всегда блестяще».
Почему Тэффи так любили, и читатели, поклонники ее таланта, и те, кому посчастливилось по жизни быть рядом? Она обладала какой-то колдовской, магической притягательностью. Недаром М. Зощенко свою статью о ней озаглавил «Тайна смеющихся слов». Тэффи была человеком необыкновенно остроумным. Ее словечки и удачные фразы мгновенно расходились среди читающей публики и ближайшего окружения. Один из признаков комического — эффект неожиданности. Непредсказуемость, пожалуй,— именно то свойство, что так маняще действует, завораживает в женщине. Особенно если это сочетается с таким другим качеством, как нежность. «О нежности», «Все о любви» — названия книг Тэффи, да, собственно, и ответ на вопрос, о чем она писала всю жизнь. Вот это щекочущее сочетание — остроумия высокой пробы с нежностью и душевной теплотой — отличало ее от других.
Людям свойственно желать выглядеть лучше и значительнее, чем они есть на самом деле. Именно это вполне невинное желание Тэффи помогала реализовывать простому человеку. Почти все ее герои играют в какую-то игру. «Надо уметь жить играя. Игра скрашивает любые невзгоды»,— говорила писательница. Рассказ Тэффи — почти всегда анекдот, но не услышанный со стороны, а прожитый вместе с его героями изнутри. Ведь анекдоты смешны, когда их рассказывают. А когда их проживают, это трагедия. Жанр большинства произведений Тэффи — такой развернутый анекдот, сплав анекдота-трагедии, ужасно смешно и нестерпимо жалко.
В эмиграции голос писательницы меняется. В ее рассказах больше грусти, трагизма и злости, когда пишет о своих соотечественниках — «лерюсах». В первом номере «Последних новостей» (27 апреля 1920) был опубликован рассказ Тэффи «Ке фер?» Вышел русский генерал-беженец на Плас де ла Конкорд, посмотрел по сторонам и с чувством сказал: «Все это, конечно, хорошо, господа. Очень даже все хорошо. А вот... ке фер? Фер-то ке?» (Что делать? Делать-то что?) Это стало рефреном эмигрантской жизни.
Ее сравнивали с Чеховым. И не напрасно. Она сама, впрочем, сходства не отрицала. Вот из ее ответа на анкету о Чехове: «Лично я Чехова не знала и даже никогда не видела. Но с детства любила его. И писать начала не только под его влиянием, но прямо и открыто ему подражая. И форма рассказов маленькая, отделанная, сжатая, скупая — это чеховская форма, которую я взяла от него на всю жизнь. Форма очень трудная и неблагодарная — куда легче быть литературным водолеем, - сейчас она даже в моде. Но я ей осталась верна, как верна вообще своей любви к Чехову».
Верна не только форме, но и сути. Недаром ее последние сборники рассказов озаглавлены очень по-чеховски: «О нежности» и «Все о любви». Эти заглавия красноречиво отражают ту вечную тему, которую (разумеется, в расширительном смысле) писательница развивала всю жизнь.
Все о любви. Как сказал Г. Адамович о Тэффи в прощальном слове, в котором ощутима просто человеческая горечь потери: «Любили за все то смешное и жалкое, о чем она рассказала, за внимание к мелочам жизни, за ее сбитых с толку героев, вот хотя бы за этих ее эмигрантских дам, нелепо живущих, нелепо стареющих, с их бриджами, сплетнями и парижско-нижегородским лоском, со всем тем трагическим, что в них она уловила. Вообще за способность подсматривать трагическое в смешном».
В современной науке закрепилось мнение, что с именем писательницы связано целое направление в русской сатирической литературе начала XX века. Л. А.Спиридонова утверждает: «Смех Тэффи — явление уникальное не только в русской, но и в мировой литературе». Смех у Тэффи — тонкий, идет от характера. Она ищет смешное в личности, в извечных человеческих пороках, присущих людям, независимо от времени и положения в обществе. Тэффи принадлежит к сатирической школе, к направлению, которое еще современники назвали «лирической сатирой».
«Лирическая сатира» — явление, возникшее в литературе на рубеже первого десятилетия XX века. Один из критиков тех лет писал: «Психологический очерк, рассказ, каприз-этюд постепенно вытеснили у нас роман. На это есть большие, серьезные причины; и сколько бы ни вздыхали по роману, ни громили литературу за отсутствие его современники, роман по заказу не явится. Точно так же миниатюрная лирическая сатира пришла на смену объективной сатиры». Двойственная природа этого явления была подмечена сразу же: «Какая странная сатира — сатира-шарж, почти карикатура на современность, и вместе с тем — элегия, интимнейшая жалоба сердца, словно слова дневника». Таким образом, для данного начинания характерно соединение сатирического и лирического начал, что породило совершенно оригинальные изъявления. С одной стороны, явно ощущается стремление высмеять, а с другой — проникновенные интонации, субъективность и умение выразить в слове малейшее движение души героя.
Новеллистическое творчество Тэффи охватывает несколько десятилетий, так как она писала рассказы на протяжении всей своей жизни. Естественно, что в разные годы мировоззрение художницы выражалось по-разному.
Рассказ «Жизнь и воротник» был опубликован в сборнике «Тонкая психология», куда вошли произведения 1904-1911 годов. Он характерен для дореволюционного периода творчества писательницы, когда ее неприятие обывательщины, пошлости и мещанства выражалось вполне определенно. Как и многие ее произведения тех лет, он основан на сравнении, что следует уже из заглавия. Часто сравнение в названиях ее рассказов как бы заранее предопределяет направление развития сюжета («Легенда и жизнь», «Свои и чужие», «Причины и следствия» и др.). В данном случае сравниваются несопоставимые начала: обыденная вещь и целая жизнь. Рассказ начинается с рассуждения о том, что «человек только воображает, что беспредельно властвует над вещами». А далее автор рассказывает историю о том, как купленный героиней «крахмальный дамский воротник с продернутой в него желтой ленточкой» стал управлять ее жизнью, пока окончательно не разрушил ее.
Смысл произведения очевиден: оно направлено против мещанского взгляда на жизнь, против понимания ее сути как погони за вещами. По мере развития сюжета вещь обретает все больше черт живого существа и подчиняет себе волю героини. Это проявляется в обилии глаголов, выражающих волеизъявление. В начале рассказа явно преобладает слово «требовал», повторяющееся четыре раза. И каждый раз «требования» воротника становятся все настойчивее: героиня подбирает к нему вещи, включая не только одежду, но и мебель.
Особую важность обретает выражение «воротничковая жизнь». Оно обозначает полное подчинение человека вещи. Изменяется и доминирующий глагол: если до этого воротник «требовал», то теперь он подменяет собой героиню («вертит головой», отвечает за нее, не обращает на нее «никакого внимания»). Уже не человек управляет вещью, а наоборот.
Сюжет развивается по нарастающей. Сначала действия Олечки Розовой вызывают смех, но по мере того, как воротник «укреплялся и властвовал», все больше чувствуется страх перед ним. Человек отходит на второй план, а вперед выдвигается ничтожная вещь, обретающая смысл символа.
Финал рассказа возвращает все в привычное русло: вещь в конце концов обращается к роли, которая отведена ей изначально (воротник потерялся). Заключительная фраза («Эх, жизнь!») принадлежит автору. Таким образом, авторский голос начинает повествование и заканчивает его, придавая незамысловатой истории более обобщенный характер.
Тэффи не стремится к социальным обобщениям, а сводит все к глупости и ограниченности героини, которую вполне определенно называет «существом слабым и бесхарактерным». Это важная черта не только творчества писательницы, вся «лирическая сатира» избегала социальности и искала причины несовершенства современников в них самих.
Рассказы «Ностальгия» и «Маркита» относятся к эмигрантскому периоду жизни писательницы и написаны в 1920-е годы во Франции, когда «русское беженство» вынуждено было приспосабливаться к новым условиям и искать лучшей доли. Тэффи и сама прошла через все «прелести» эмигрантской жизни и знала о ней практически все. Подобно другим русским художникам, покинувшим родину после Октябрьской революции, она стала своеобразным летописцем жизни русских в изгнании.
Сохранилась проблематика ее произведений, все так же заставлявших читателя взглянуть на себя как бы со стороны и увидеть свои пороки, но изменился общий взгляд на человека, став более мягким и понимающим. Тэффи сочувствовала товарищам по несчастью, хотя никогда не стремилась к их идеализации. Она не скрывала ни глупости, ни ограниченности своих персонажей, ни их нежелание почувствовать себя частью большого мира. Но, с другой стороны, в ее рассказах добавилось грусти, какой-то мягкости и понимания человеческих слабостей.
Рассказ «Ностальгия» вписывает новеллистику художницы в общий контекст русской зарубежной литературы 1920-х годов, в которой тема тоски по утраченной родине была. Тэффи поделила небольшой рассказ на четыре фрагмента. В них сочетается общий взгляд на жизнь и ностальгию с конкретными эпизодами. В первых двух фрагментах авторская точка зрения преобладает, хотя повествование по стилю больше напоминает диалог, куда вписываются реплики разных людей. Это как бы задушевный разговор на общую тему ностальгии. Автору, который ведет повествование от первого лица, приходится не только отвечать собеседникам, но и обобщать их мнения. Характерно, что авторский взгляд не дается со стороны, писательница и себя включает в число тех, кто страдает от тоски по России. Отсюда частая перемена местоимений «я» на «мы». Эмоциональность авторских размышлений подчеркивается синтаксическим строем повествования. Тэффи использует короткую фразу, выделяя ее и стараясь тем самым придать дополнительное значение словам. Ту же функцию выполняют и многочисленные повторы слов и синтаксических конструкций:
«Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим.
Умерли.
Боялись смерти большевистской — и умерли смертью здесь.
Вот мы — смертью смерть поправшие».
Во втором фрагменте тональность повествования несколько изменяется: исчезает патетика, появляются задушевные интонации. Мир делится на «здесь», т.е. во Франции, и «там» — в России. Эти две реальности противопоставлены друг другу как рационалистическое и душевное, идущее от самого сердца. Третий и четвертый фрагменты — это конкретные эпизоды чужих судеб, но в каждом случае упор делается на типичное, а не индивидуальное.
В эмигрантском творчестве Тэффи в целом и в данном рассказе в частности «удельный вес» комического начала значительно уменьшается, изменяется характер смеха, который становится более приглушенным, с явной примесью грусти. И в «Ностальгии» комизм имеет второстепенное значение, превращаясь то в добрую улыбку, когда автор слушает разговор старой няньки с «француженкой кухаркой», то в горькую усмешку, когда передает слова «приехавшего с юга России аптекаря», который уверяет, что самое большое через два месяца «большевизму конец».
Завершающие рассказ фрагменты переводят общие рассуждения и высказывания в конкретное русло. Здесь приоткрываются разные судьбы, но нет ни одного имени, что придает повествованию особый характер. Местоимение «мы», использованное в первом фрагменте, включает в себя всех эмигрантов. Все эти непохожие друг на друга люди объединяются в своей тоске по родине.
В рассказе «Маркита» представлен иной взгляд на эмиграцию. Он более типичен для зарубежного периода творчества писательницы и представляет собой эпизод из жизни молодой эмигрантки, вынужденной петь в русском кафе, чтобы прокормить себя и маленького сына (тематика роднит его с рассказами «Валя», «Доктор Коробка», «Рюлина мама», «Выбор креста» и др.). Эпизод рядовой и ничем не примечательный, но позволяющий рассказать о человеке — одном из многих. Это характерно для всей новеллистики художницы, у которой всегда в центре повествования оказывался герой — человек из массы. Рассказ, как и большинство подобных, полон бытовых деталей и точных характеристик действующих лиц.
В «Марките» автор избегает прямых оценок происходящего, но вполне определенно выражает свое мнение через деталь. Перед нами как бы зарисовка с натуры: действие разворачивается в настоящем времени, и читатель вместе с автором попадает в кафе. Ощущение сопричастности создается при помощи указания на запахи в первой же фразе рассказа («Душно пахло шоколадом, теплым шелком платьев и табаком»). Несколькими точными штрихами передана атмосфера именно русского заведения: автор обращает наше внимание на то, как едят посетители («торопливо, искренне и жадно»), что официантки — «все губернаторские дочки». Наконец, взгляд обращается к сцене, где один выступающий сменяет другого. Комизм выражается в ироническом описании артистов, которых таковыми заставила стать судьба.
На общем фоне история знакомства певицы Сашеньки и богатого татарина воспринимается как нечто типичное. Автор и ее вписывает в ироничный контекст происходящего, что подчеркивается репликами героев. Коверканные слова речи татарина («Я человек дикий, а она мэнэ теперь как родственник, она мэнэ как пелемянник»), еврейские интонации «цыганской певицы» Раечки Блюм («Так если вы не лопните, так эта чайная сама лопнет»), детская речь Котьки — все это придает происходящему комический оттенок.
Тэффи была мастером психологического анализа. Не случайно всемирно известный режиссер Н. Н. Евреинов, в 1930-е годы поставивший несколько пьес художницы в Русском театре Парижа, писал о ней в своих воспоминаниях, что «никто, как Н. А. Тэффи», не мог «одной фразой вынести приговор своему герою, буквально пригвоздить его точной, емкой и смешной характеристикой, которую персонаж давал себе сам». Одной из характерных черт психологизма Тэффи было то, что она редко обращалась к внутренней речи героев. Но, не используя этой возможности, художница смогла опосредованно выразить переживания Сашеньки. Читатель сочувствует ее стремлению устроить свою отнюдь не легкую жизнь, но в то же время не принимает ее кокетства, которое выглядит смешным. Важно объяснить ученикам, что автор не осуждает свою героиню, а сочувствует ей. Когда Сашенька возвращается с позднего свидания и видит плачущего сына, она и сама плачет. Эти слезы очищают ее душу и заставляют читателя простить ее невинный флирт.
Тэффи — тонкий художник, познавший человеческую натуру, умеющий в небольшом по объему произведении так представить героя, что мы уже ни с кем его не спутаем. Глупенькая Олечка Розова, безымянная кухарка, которой ничто не нравится во Франции, певица Сашенька — все они (и многие, многие другие герои рассказов) затрагивают нашу душу, не оставляют равнодушными, заставляют сопереживать и, в итоге, задуматься о себе.
Читайте Тэффи! Она писала о вечных человеческих типах и характерах. Немудрено узнать в ее героях себя и весело над собой посмеяться, разбудив, может быть, дремлющую самоиронию - беспроигрышное человеческое свойство.
Произведения Надежды Тэффи
Тэффи, Надежда Александровна. Австралийка / Тэффи. - Текст : непосредственный // Нева. - 2003. - № 6.
Тэффи, Надежда Александровна. Блины / Тэффи. - Текст : непосредственный // Новая юность. - 2000. - № 43.
Тэффи, Надежда Александровна. Блины мадам Куды / Тэффи. - Текст : непосредственный // Юность. - 2013. - № 1.
Тэффи, Надежда Александровна. В весенний праздник : новеллы / Тэффи. - Текст : непосредственный // Слово. - 1991. - № 9.
Тэффи, Надежда Александровна. В ресторане / Тэффи. - Текст : непосредственный // Новая юность. - 2000. - № 43.
Тэффи, Надежда Александровна. Вихревой волчок : о революции 1917 года / Тэффи. - Текст : непосредственный // История. - 2007. - № 15. - С. 5-18.
Тэффи, Надежда Александровна. Все о любви : рассказы, повесть, роман / Н. А. Тэффи ; сост., подгот. текстов Г. В. Будников, И. А. Васильев. - Москва : Политиздат, 1991. - 430, [2] с. - Текст : непосредственный.
Тэффи, Надежда Александровна. Выбор креста : рассказы / Тэффи ; сост. А. В. Диенко ; худож. М. В. Осипова. - Москва : Современник, 1991. - 111, [1] с. - Текст : непосредственный.
Тэффи, Надежда Александровна. Если папочка выиграет... / Тэффи. - Текст : непосредственный // Октябрь. - 2008. - № 4.
Тэффи, Надежда Александровна. Жених / Тэффи. - Текст : непосредственный // Смена. - 2014. - № 3.
Тэффи, Надежда Александровна. Женский вопрос : [рассказы, воспоминания, пьеса] / Тэффи. - Москва : ЭКСМО, 2010. - 510, [2] с. - (Русская классика). - Текст : непосредственный.
Тэффи, Надежда Александровна. Житье-бытье : рассказы, воспоминания / Н. А. Тэффи ; сост. Г. В. Будников, И. А. Васильев ; вступ. ст. И. А. Васильева. - Москва : Политиздат, 1991. - 445, [3] с. - Текст : непосредственный.
Тэффи, Надежда Александровна. Контрреволюционная буква : рассказы, фельетоны / Тэффи ; сост., предисл. С. Князева. - Санкт-Петербург : Азбука-классика, 2004. - 254, [2] с. - Текст : непосредственный.
Тэффи, Надежда Александровна. Мои современники / Тэффи. - Текст : непосредственный // Слово. - 1991. - № 10.
Тэффи, Надежда Александровна. Моя летопись / Н. А. Тэффи. - Текст : непосредственный // Вокруг света. - 2003. - № 10. - С. 208-211.
Тэффи, Надежда Александровна. Ностальгия : рассказы, воспоминания / Тэффи ; вступ. ст. Э. Нитраур ; сост. и подгот. текста Б. Аверина. - Ленинград : Художественная литература, Ленинградское отделение, 1989. - 447, [1] с. : ил. - Текст : непосредственный.
Тэффи, Надежда Александровна. Озорные рассказы / Надежда Тэффи, Аркадий Аверченко, Михаил Зощенко ; предисл. Н. Сидориной ; худож. С. Алимов. - Москва : Глобулус : Издательство НЦ ЭНАС, 2003. - 190, [2] c. : ил. - (Любимые книги детства). - Текст : непосредственный.
Тэффи, Надежда Александровна. Она и шарманка / Тэффи. - Текст : непосредственный // Нева. - 1998. - № 3.
Тэффи, Надежда Александровна. Приготовишка : рассказы / Н. Тэффи. - Москва : Искательпресс, 2015. - 127, [1] с. - (Школьная библиотека). - Текст : непосредственный.
Тэффи, Надежда Александровна. Псевдоним / Тэффи. - Текст : непосредственный // Слово. - 1990. - № 8.
Тэффи, Надежда Александровна. Рассказы / Тэффи ; вступ. ст. и сост. О. Михайлова ; худож. Б. Маркевич. - Москва : Художественная литература, 1971. - 207, [1] с. : ил. - Текст : непосредственный.
Тэффи, Надежда Александровна. Рассказы / Тэффи. - Текст : непосредственный // Нева. - 1997. - № 11.
Тэффи, Надежда Александровна. Рассказы. Стихотворения / Тэффи. - Москва : Эксмо, 2008. - 799, [1] с. - (Библиотека Всемирной Литературы : серия основана издательством ЭКСМО в 2002 г.). - Текст : непосредственный.
Тэффи, Надежда Александровна. Рождественские сказки : [рассказы, сказки] / Н. Тэффи ; рис. С. Бордюга и Н. Трепенок. - Москва : АСТ, 2019. - 63, [1] с. : цв. ил. - (Сказочные книги — детям). - Текст : непосредственный.
Тэффи, Надежда Александровна. Сердце женщины / Тэффи. - Текст : непосредственный // Юность. - 2013. - № 2.
Тэффи. Собрание сочинений / Тэффи. - Текст : электронный // Lib.ru/Классика. - URL: http://az.lib.ru/t/teffi/ (дата обращения: 03.05.2022).
Тэффи, Надежда Александровна. Юмористические рассказы ; Из "Всеобщей истории, обработанной "Сатириконом" / Н. А. Тэффи ; вступ. ст., сост., подгот. текста, коммент. Д. Д. Николаева ; ил. В. Конопкина. - Москва : Художественная литература, 1990. - 415, [1] с. - Текст : непосредственный.
О Надежде Тэффи
Трубилова, Е. Тэффи: о любви и жалости, игре и преображении / Е. Трубилова // Русская словесность. - 2018. - № 1. - С. 34-48.
Бурт, В. Никого, кроме Тэффи! / В. Бурт // Свой. - 2017. - Май. - С. 20-25.
Евграфов, Геннадий. Смех и слезы Надежды Тэффи / Геннадий Ефграфов // Исторический журнал. - 2017. - № 1. - С. 20-37.
Александрова, Тамара. «Назвался Надеждою, полезай в кузов» / Тамара Александрова // Биография. - 2015. - № 4. - С. 70-82.
Логинов, Денис. Первая в России / Денис Логинов // Смена. - 2014. - № 3. - С. 4-11.
Ершова, В. В. Необычное путешествие : анализ рассказа Н. А. Тэффи «Туристы родного города» / В. В. Ершова // Литература в школе. - 2013. - № 1. - С. 38-41.
Дени, А. Тайна смеющихся слов / А. Дени // Крестьянка. - 2011. - № 4. - С. 72-75.
Бересток, Светлана Васильевна. Оценочная метафора в идиостиле Н. Тэффи / С. В. Бересток // Русский язык в школе. - 2009. - № 1. - С. 63-68.
Бересток, Светлана Васильевна. Взаимосвязь иронии, оценки и эмоции в идиостиле Н. Тэффи / С. В. Бересток // Русский язык в школе. - 2008. - № 1. - С. 59-61.
Брызгалова, Е. Н. Изучение рассказов Тэффи в 11 классе / Е. Н. Брызгалова // Русская словесность. - 2005. - № 1. - С. 20-24.
Трубилова, Е. «Тайна смеющихся слов» Тэффи / Е. Трубилова // Литературная учеба. - 2004. - № 3. - С. 165-168.
Составитель: главный библиограф В. А. Пахорукова