Обычный режим · Для слабовидящих
(3522) 23-28-42


Версия для печати

Мастер словесной палитры (к 130-летию со дня рождения Константина Паустовского)

Библиографическое пособие. Курган. 2022

Писательство — не ремесло и не занятие. Писательство — призвание.

К. Паустовский

Писатель был Паустовский.

Он воплощал собою это понятие, будто целью его рож­дения и всей последующей жизни было заполнить смыс­лом слово «писатель». Да так, наверно, и было. Он оставил не только повести, пьесы, романы и рассказы — произведе­ния, из которых личность автора реконструируется потом исследователями с большой долей натяжек и прямых фан­тазий, спекуляций и т. д., — но и две книги-исповеди: жи­тейскую «Повесть о жизни» и профессиональную «Золотая роза». Обе эти книги преисполнены величайшим преклоне­нием перед писательством, рыцарским романтизмом и со­вершенно юношеской влюбленностью в свое дело и написаны образцовым русским языком — легким, свободным и ощутимым на вкус.

Паустовский сумел сохранить репутацию честного ху­дожника, пережив самый тяжелый период в отечественной истории — тридцатилетие сталинской диктатуры. А в годы «оттепели» — эпохи чрезвычайно неустойчивой, двусмысленной и ненадежной, знавшей резкие, капризные замороз­ки и очень недолгие, преувеличенные в глазах нынешних мемуаристов потепления, — общество чрезвычайно нужда­лось в человеке, чьему твердому слову можно верить. Таким человеком и был Константин Георгиевич Паустовский. Его слова ждали. Его мнением дорожили. В его присутствии по­баивались совершать подлости.

Наконец, он был непревзойденным мастером лириче­ской прозы. Лиризм властями не поощрялся. Прямой кра­молы почти не обнаруживалось, но каким-то неосознан­ным инстинктом они чувствовали вражду, и в этом своем недоверии были правы. Похвалы в его адрес были вынужденны, как бы сквозь зубы и всегда с непременными оговорками, всегда неполными. Зато травля — азартная, оголтелая.

Удивительна была любовь к этому писателю. Году в 1962-м по радио объявили данные социологического опроса о самом читаемом и почитаемом писателе. Паустовский оказался первым. За неподконтрольную популярность власти ото­мстили и Паустовскому, и его любящим читателям. В 1965 году путем сложных дипломатических интриг они застави­ли Нобелевский комитет изменить свое решение о присуж­дении премии Константину Паустовскому и в самый по­следний момент вручить ее Шолохову. А в Италии уже издали в «нобелевской» серии однотомник К. Г. Паустовского и прислали писателю сигнальный эк­земпляр.

Даже смертью своею писатель попрал гладкий «обще­ственный порядок». Из воспоми­наний великой русской пианистки М. В. Юдиной о том июльском дне 1968 года, когда страна хоронила Константи­на Паустовского: «Потом долго уезжали; почему-то троллейбусы на площади Восстания и улице Герцена не были остановлены официально и это создавало аварийность, но стояли-то они все равно, народу было пропасть, и это хорошо — все, кто мог, пришли хоронить любимого писателя... На грузовики с венками тихонько взбирались смельчаки, и так и добира­лись до места; по дороге... остановил нас «Оруд-ГАИ», уж очень подозрительно и небезопасно накренились рессоры грузовиков... долго препирались, часа полтора, потом «наша взяла» и поехали снова. Поразительное, величественное, зрелище началось непосредственно за Серпуховом и все тридцать километров до Тарусы и не ослабевало в своей де­мократической монументальности; с обеих сторон шоссе (как известно, покойным писателем и организованное!) стояли толпы, шеренги, группы людей, все население — буквально высыпало, выбежало, или — напротив, заранее заняло позиции, «откуда лучше видать» погребальную про­цессию; «любопытные», «зеваки» — отсутствовали... От грудных детей на руках матерей или бабушек до седоборо­дых старцев в одеждах старинного покроя, старушек в тор­жественных «фартуках» и разнообразных платках, включая молодежь всех званий, ремесел и профессий, юношей в почтовых, железнодорожных и прочих формах, школьни­ков всех возрастов, девиц скромных и развязных — весь этот российский люд не «глазел», а соучаствовал в проводах писателя почитаемого, любимого, понятного и доброго-предоброго человека. Мне запомнились даже некоторые ли­ца среди этой толпы, строгие, внимательные, торжествен­ные, величественные; некоторые крестились; многие — с непокрытыми головами. Но это еще не все! Звери, домаш­ние звери, собаки, кошки, козы... и особенно домашняя птица — все были тут же в полном составе... Похороны со­стоялись не только как всенародные, но и было в них ис­тинное вселенское величие Руси, хоронила Паустовского — вся тварь... все творение Божие...»

Бог дал ему сравнительно долгую жизнь и был прав. Талант Паустовского развивался медленно и мучительно и зазвучал в полную силу, когда возраст писателя перевалил за полстолетия и сам он взялся за мемуа­ры — жанр людей пожилых, много перевидавших и переду­мавших.

Писатель, созревший поздно, не вписывается ни в какие историко-литературные схемы. Он уже перерос все «на­правления», «течения», «школы» — то есть не попал в свое время в те безалаберные юношеские компании с манифе­стами и скандалами, о которых спустя полвека с пиететом необычайным будут толковать исследователи. Его поколе­ние давно выговорилось устами его же литературных пред­шественников, да и другое время на дворе, оно исторгает и песни другие, совсем не те, о которых мечтал и которым учился в молодости. Едва ли тщеславный журналист, года­ми таскавший за собой рукопись буйного романа, где юно­шеские мечты насмерть бьются с унылой и пошлой реаль­ностью, мог предположить, что таланту его суждено рас­крыться в тихих лирических рассказах о невзрачной на вид природе Средней России, в неспешных и мудрых мемуарах и книге о писательском труде. Все это так далеко от умона­строений серебряного века, в провинциальных отрогах ко­торого начинались пробы пера старшеклассника Первой киевской гимназии, а с другой стороны, так намеренно апо­литично и нейтрально по отношению к «великому Октяб­рю», в чью пасть швыряли сначала талант, а потом и со­весть другие ровесники писателя, что иногда Паустовский кажется полностью оторванным от самого понятия «поко­ление».

Весной 1917-го, пал ненавистный царский режим, и великое ликование разлилось по Российской империи. Разумеется, и Па­устовский был охвачен этим всеобщим ликованием и был полон бурных и смутных надежд, ожиданий, и все это вылилось в несколько сумбурную, восторженную статью «Ис­кусство и революция». «Мне недавно сказали: «Духовная культура умерла» — и в виде примера повели и показали, как на памятник Пуш­кину клеят афиши, а около Царь-пушки, стоит солдат, луз­гает подсолнухи и норовит плюнуть в самое жерло.

Все это так. Но духовная культура и ее творческие факторы — искусство и наука— не умерли и не могут уме­реть, — это клевета на культуру. Искусство замолкло пото­му, что в самых глубинах его, в самой сердцевине зреют но­вые зерна гнева, радости и спокойного созерцания, и эти новые зерна дадут свой вешний цвет. Недалеко то время... когда оно снова овеет нас своей вековечной мудростью, своими образами, выплавленными на революционном огне, своими порывами, созданием новых ценностей, которых мы не ждем и не можем предугадать».

«Жизнь человека станет величай­шей ценностью, красотой, отражением сокровенной мудрости. Мне возразят, что это утопия. Но в мире сбывающихся утопий, то радостных, то кошмарных, мы ведь все время живем... Утопий нет, ибо в жизни слишком часто невозможное становится возможным».

Во времена более мудрые и осторожные, вспоминая те дни, Паустовский писал: «Но скоро я убедился, что эти прекраснодушные настро­ения — наполовину дым и тлен. Каждый день швырял мне в лицо жестокие доказательства того, что человек меняется не так просто и революция пока что не уничтожила ни не­нависти, ни взаимного недоверия.

Я гнал от себя эту неприятную мысль, но она не уходила и омрачала мою радость. Все чаще вспыхивал гнев. Особен­но сильно я начал ненавидеть приглаженных и либераль­ных интеллигентов, стремительно и явно поглупевших, по моему мнению, от недоброжелательства к своему, недавно еще умилявшему их, народу. Но это еще не значило, что я целиком принимал в то время революцию Октябрьскую. Многое я принимал, иное отвергал, особенно все, что каза­лось мне пренебрежением к прошлой культуре».

Оговорка, с которой Паустовский принял Октябрьскую революцию, по сути, означает тайную войну писателя с властью. Свою жизненную задачу — всеми средствами под­нимать духовную культуру — он сформулировал для себя еще до ленинского переворота в той восторженной и несколько наивной статье «Искусство и революция».

Константин Паустовский входил в литературу дважды. Его робкий дебют был прерван первой мировой войной и революцией. Возобновилась литературная жизнь Паустовского в Одессе.

Проза раннего Паустовского изобилует солнечным светом и яркими цветовыми вспышками. В нарядности и экзотичности фразы он даже превосходил одесских со­братьев. Рассказы Паустовского 1920-х годов сильны искренним жизненным восторгом и мечтательностью; еще не пришло время со­мнений и трезвости. Уже к началу 30-х такая приподня­тость стала неуместной, автор чувствовал это и, видно, пережил своего рода кризис, хотя именно тогда вышли пове­сти «Кара-Бугаз» и «Колхида», которые составили ему имя; они были достоянием советской литературы, но в литерату­ре русской их роль скромна.

Повести эти, хоть и совпали с «социальным заказом» в самом прямом значении этого понятия, все же не были конъюнктурными. Скорее в них отразились те иллюзии, которыми жила тогда советская молодая интеллигенция, поверившая, будто Октябрь расковал творческую энергию и волю; что преображение природы преобразит и духовную сущность «нового человека». Может, поэтому неустоявший­ся стиль писателя как бы вписался в неустойчивую идею. Это обеспечило повестям успех в свое время и неизбежное увядание годы спустя. А попытка повторить тот успех в «Повести о лесах» и особенно в «Рождении моря» не могла принести удачи: потеряв иллюзорную безоглядность, перо стало спотыкаться, увязнув в тексте стилистически безупречном, но вялом.

Одесская школа оказала сильное влияние на творчество К. Паустовского, и здесь еще надо иметь в виду мощное личное обаяние таких людей, как Эдуард Багрицкий и уже давно признанный самим Горьким Исаак Бабель, щедрый и милый Юрий Олеша, едкий Илья Ильф. Едва ли не по­вседневное общение с этими яркими личностями сначала в Одессе, а потом в Москве, совместная работа с ними в газе­тах, несомненно, накладывали свой отпечаток на неустояв­шуюся стилистику писателя.

И в позднем Паустовском нет-нет да вспыхнет «одесская» по своему строю фраза. Бывает это тогда, когда нужно дать яркий характер всего одним, но метким штрихом: «Позднее всех в кафе журналистов врывался вежливый и шумный человек с беспощад­ными глазами — «король сенсаций» Олег Леонидов» («Начало неведомого века»). «Беспо­щадные глаза» — и все сказано. Создан образ могучей, одаренной личности, увиденной издалека, на мгновенье, давно пропавшей в череде знакомств, но достойной остаться в па­мяти навсегда.

Романтическая устремленность к людям и событиям ярким, ослепительным чрезвычайно обостряет зоркость и слух писателя, и когда мудрость и драматический опыт притушат солнечные блики на поверхности окружающего мира, глаз отыщет красоту, а ухо выберет точный звук.

Но до этого далеко. Еще в разгар германской войны, в 1916 году, начат роман, задуманный свежо и грандиозно. Идут годы, молодого писателя швыряет по всей стране, имеете с ним странствует и рукопись, и конца затеянному шедевру не видать. Тщеславие нервно пересчитывает го­ды— вот уж перейден лермонтовский предел, за ним и пушкинский, чеховский, и каждый год кажется прожитым зря, понапрасну... Хотя уже изданы книга рассказов «Встречные корабли», и следующий, по авторской датиров­ке, роман — «Блистающие облака», и даже повесть «Кара-Бугаз», а за ней — «Колхида», и какая-то известность при­шла. Но главная, как в ту пору верилось, книга не написана. Черновикам не было предела, рукопись разрасталась, а стройность замысла куда-то исчезла, с каждым годом теря­лось что-то неуловимое — то, что сообщает единство са­мым разным людям и обстоятельствам.

Но когда свелись наконец концы с концами, когда первый роман вышел в свет, отстав на несколько лет от второ­го, события не произошло.

«Романтики» были изданы в 1936 году, через двадцать лет после начала работы над романом и, соответственно, че­рез двадцать лет после тех событий внутренней и внешней жизни, которые и дали вспышку замыслу. Тут пролегла не одна жизнь даже во внешнем мире. То, дореволюционное, мироощущение после войны, после Февраля и Октября, но­вой войны, разрухи как бы умерло в душе, и каждое возвра­щение к нему спустя годы никак не укладывалось в живые, трепещущие слова. Да что там ощущения — сюжеты умер­ли. Распались дружеские связи, распались старые социаль­ные отношения, и все завязывалось вновь, и долгое время было просто невозможно уловить закономерности завязы­вания новых узлов человеческих судеб. Попытки вернуться мыслью к прежнему состоянию встречали сопротивление собственной души, переполненной новыми неосмысленны­ми впечатлениями и переживаниями. Все это не могло не сказаться на качестве текста «Романтиков». Стилистическая разница между первой и второй частями бросается в глаза. Видно, как по мере продвижения к концу роман выдыхался, увядал, замученный многочисленными переделками. В действительно романтических, чуть сумасбродных главах первой части удалось сохранить яркость и свежесть миро­восприятия и передать почти забытое декадентское ощуще­ние литературности жизни и жизненности литературы и искусства. Зато вторая часть написана пером жестким, твердым и опытным.

Лишь через двадцать лет автор вновь отваживается опубликовать «Романтиков» в своем первом собрании сочи­нений. К тому времени выросли новые поколения читате­лей, и роман, в свое время причинивший создателю мно­жество мук, сомнений и колебаний, вдруг зажил новой жизнью.

Видимо, декадентское мироощущение вообще свойст­венно временам зыбким, непостоянным, тревожным. В этой нестойкой атмосфере выросло почти не высказавшее­ся поколение героев аксеновского «Звездного билета». Нео­бычайно обострился интерес к серебряному веку, из-за чуть размороженных границ стала проникать эмигрантская ли­тература. Ошеломляющим открытием были новые перево­ды Хемингуэя и Ремарка. И «Романтики» вдруг оказались необычайно кстати. Их декадентская Первая часть как бы растворилась в том воздухе предчувствия свободы и пере­оценки всех ценностей. Завтрашний день грезился победой правды и прекрасного искусства и начинал свое шествие из курилки школьного зала Исторической библиотеки, потом Ленинской, от подножия памятника Маяковскому, где юные поэты читали и свои стихи, и выходившие из под­полья цветаевские, ахматовские, мандельштамовские... По­ка не пришел бригадмил, натасканный профессионалами из КГБ.

А вторая, суровая, часть «Романтиков» читалась тогда как русский вариант литературы «потерянного поколения». Революция поглотила первую мировую войну как тему, и трагедии фронта Восточного затерялись в нашей историче­ской и художественной памяти. В этом была великая не­справедливость к жертвам той страшной бойни. Страшной своей ненужностью и повседневным кровавым бытом. Па­устовский, потерявший на германской обоих своих братьев, переживший крах собственных планов, заставил тогда о многом задуматься. В первую очередь — о ценности каждой человеческой жизни. Никакие, пусть и глобальные, потря­сения не должны заслонять от нашего взгляда, нашей со­чувственной мысли ни единой судьбы.

Сейчас «Романтики» не воспринимаются столь же без­оглядно, как в 1957 году. Романтизм как-то выветрился из нашей российской атмосферы.

Но жизнь, как известно, развивается по спирали, и рано или поздно явится поколение, чей настрой совпадет с на­строем «Романтиков» Паустовского и востребует роман для немедленного нового прочтения.

Роман этот не то чтобы автобиографичен — здесь явно смещены времена и пространства, да и повествователь Максимов скорее именно лирический герой, нежели авто­портрет. Любители параллелей и сопоставлений найдут не­малую пищу для ума, положив рядом с «Романтиками» «Повесть о жизни». Но в основных темах и эстетических пристрастиях «Романтики» содержат весь буду­щий творческий путь Константина Паустовского, его побе­ды, но и поражения тоже.

Здесь и размышления о писательском труде, и мечты о дальних странствиях по экзотическим краям света, и ре­альные путешествия в места отнюдь не экзотические, но все равно прекрасные, и мысли о великих творцах — Поле Гогене, Байроне, Шопене и Григе. Москва, Одесса, Севасто­поль, Бахчисарай, Архангельск, фронтовые дороги Польши и Белоруссии, — в этом географическом калейдоскопе не­достает, пожалуй, лишь Мещоры и Тарусы — эти края пи­сателю еще предстоит открыть, когда улягутся вычитанные страсти, а глаз художника начнет различать полутона и тонкие оттенки. Но чувства автора пока так бурны и возвы­шенны, что глазу не до полутонов и вообще не до реально­сти: она лишь отягощает полет рвущейся в неясную высь души. Это обернется затяжным инфантилизмом на доброе десятилетие, очень ощутимым в «Блистающих облаках» и рассказах до самой середины 30-х годов.

А зрелость пришла незаметно.

В литературу Паустовский вошел тихо, неслышно, даже не вошел, а как бы вплыл, словно облако. Повести, соста­вившие ему имя, — «Кара-Бугаз», «Колхида», — были встре­чены приветливо, добродушно; они и в самом деле отлича­лись добротностью, были искренни, красивы, но тогда ка­залось, что так может написать любой интеллигент из «по­путчиков». А когда в конце 30-х годов вышли две маленькие книжечки «Летние дни» и «Мещорская сторона», им никто, в общем-то, не придал серьезного значения. Одна — детская, о природе, о рыбной ловле, вторая — вообще какие-то географические очерки. В ту пору мыслили масштабны­ми категориями, эпическими. Соответственно казнили и миловали за полотна широкие, героические. И хотя настораживал небывалый успех этих маленьких книжек, к Паустовскому были снисходительны, не подозревая, что эти скромные творения содержат в себе колоссальный заряд — внутреннюю свободу.

В одном из последних рассказов Константина Паустовского «Вилла Боргезе» бросается в глаза интересная мысль, которая, как бывает всегда при чтении этого писателя, дала неожидан­ную ассоциацию в область его творчества: «Если часто встречаешь человека, то постепенно исчезают черты нео­быкновенности, какие ты в нем замечал сначала. Японка нарушила этот закон человеческого общежития. Чем даль­ше, тем больше она представлялась непонятной и загадоч­ной, и эта загадка казалась такой же бездонной, как мрак океанских глубин». Ранний Паустовский — это писатель первого взгляда, во всем и всюду ищущий черты не­обыкновенности. Свое стремление к необыкновенности он сохранил до самых последних дней, но к середине пути вдруг обнаружил непонятное и загадочное в том, что видел издавна, но не всматривался с целью открывательства, не вслушивался в тихие речи травы и озерной воды, различая лишь шумы и грохоты бурь. Взгляд второй— присталь­ный, изучающий, вооруженный знанием — обнаруживает бездонную мглу загадок и необыкновенности.

В страшные дни и ночи повальных арестов Паустовский уезжает— от предательств, доносов, разоблачений, крово­жадных собраний «общественности», от собственного еже­нощного страха — в глухие углы Рязанщины и там неждан­но-негаданно обнаруживает край сказочной, неслыханной красоты. А вместе с тем — и самого себя, обретает свой стиль, свою свободную и величавую русскую речь.

«Мещорская сторона» была подлинным открытием во многих отношениях. До Паустовского почему-то никому в голову не приходило писать абсолютно бессюжетный путевой очерк о местах, не запрятанных в глубине чужих материков, а приевшихся глазу железнодорожного пассажира лесах на границе Московской и Рязанской областей. И пройтись по ним, как Арсеньев по дебрям далекого Уссурийского края. Трудно сказать, насколько обогатилась географическая наука, но после скромной книжки Паустовского Мещора стала такой же неотъемлемой принадлежностью русской культуры, как Красивая Меча или Старая Русса. Леса, озера, широкие песчаные берега Оки в этом краю обрели музейную торжественность: нога, ступая по осыпав­шейся прошлогодней хвое, чуть дрожит от заповедного вол­нения.

Сила этого писателя в том, что он без «умных» разгово­ров пробуждает неутолимую духовную жажду. Его новеллы обращены напрямую к лучшим чувствам читателя — к чув­ству красоты, душевной щедрости. Ни звуком не льстя, он возвращает читающего к самому себе и заставляет извлечь на поверхность лучшее, что есть в твоей душе, сквозь зава­лы тяжкого быта, тревог и суеты. И средство здесь одно — чистый русский язык. Отменный вкус и тончайший поэти­ческий слух.

С середины 30-х годов стиль Паустовского становится суровее, сдержаннее. Писатель не растворяется сам в тех добрых чувствах, кото­рые он пробуждает в читателе. В нем воспиталось чувство дистанции.

К началу 40-х годов Паустовский — признанный мас­тер, он нашел наконец свою тему, свой слог... И опять — война.

В самый ее разгар, в 1943 году, публикуется рассказ «Снег». Намеренно «нефронтовой», демонстративно лири­ческий. Одно из самых поэтичных произведений в русской прозе XX века.

Рассказ об эвакуированной актрисе в глухом северном городке, о старом доме без хозяина с массой ненужных для отважного воина и забытых в былой жизни вещей: медный колокольчик, старый расстроенный рояль, о мимолетной встрече актрисы и молодого офицера. И весь рассказ проникнут ощущением, «будто он живет в легком, но очень прочном сне».

И вдруг оказывается, что эта чистая, чуть приподнятая над бытом лирика нужна позарез, и даже тем из солдат, кто рояля-то отроду не видал. Потому что родина в этом рассказе — не общее положение, а скрипнувшая калитка, дорожка к беседке, расчищенная в снегу, тот же колокольчик над дверью и ноты увертюры к «Пиковой даме», что лежат на рояле. И вера в этом рассказе, что война кончится, кончится нашей победой, а от веры — полное презрение и к войне, и к врагу, и к смерти. Здесь зов к будущему. Выйти из кровавых битв и сохранить в себе человеческое. Война пройдет, а жить надо всегда.

Классический рассказ «Телеграмма» жив темой свободы, неслышно струящейся под сентиментальным сюжетом об одинокой смерти старушки, так и не дождавшейся любимой дочери. Но то-то и оно, что дочь не только любимая, а любящая, и держит ее в Ленинграде не пустая суета, а забота об отечественном искусстве. Героиня рассказа насмерть бьется за выставку талантливого скульптора, затравленного столпами соцреализма, авторами бесконечных колхозниц и рабочих, лепленных «деревянной лопатой». Сам скульптор никаких рабочих и колхозниц не лепит, его творение — портрет Гоголя, и, судя по описанию, не тот истукан с книжкой, удостоенный памятника «от советского правительства», а больше похожий на андреевского страдальца, сосланного властями сначала на свалку, потом, правда отправленного в маленький приусадебный двор. Без удивительного портрета Гоголя, спасенного героиней от авторской неустроенности и тоски и неизбежной гибели в пол­ной безвестности, без укоряющего гоголевского взгляда в спину, что почудился Насте на выставке, рассказ остался бы сентиментальной историей с моралью и жизнь его была б коротка. Жестокое несовпадение разных проявлений доброты составило живой, подлинный драматизм «Телеграм­мы», но перед автором поставило задачу неслыханной труд­ности: любой лишний, диссонирующий звук способен обернуться чудовищной бестактностью. Здесь каждое слово отбирается по тончайшему слуху и, как всегда после такой жестокой, самоистязательной работы, как бы вдруг, невесть с чего рождаются шедевры: «Хоронили Катерину Петровну на следующий день. Подморозило. Выпал тонкий снежок. День побелел, и небо было сухое, светлое, но серое, будто над головой протянули вымытую, подмерзшую холстину. Дали за рекой стояли сизые. От них тянуло острым и весе­лым запахом снега, схваченной первым морозом ивовой коры». Краткий пейзаж написан в ритме погребальной ме­лодии, он звучит торжественно и чуть холодновато, трепет­ный шорох распростертого холста на морозе возникает из подтекста, как из подтекста же вылетает на волю звучание печной жизни в запахе снега, остром и веселом, но завер­шает общую мелодию терпкость коры, оставляющая в душе горьковатый осадок. Читая, никаких приемов, особых художественных средств не замечаешь, о них и задуматься не приходит в голову. Но в этом-то и состоит настоящее мастерство — не подгонять фразу под впечатление, а как бы дать самому впечатлению вырастить свою фразу. Здесь по­сле многолетних тяжких усилий сознания вступает в силу подсознание, художественная интуиция.

Рассказ «Телеграмма» был написан и напечатан в 1947 году, в самый разгар травли М. Зощенко и А. Ахматовой, в пору людоедских постановлений ЦК ВКП(б) о вышедших по недосмотру властей книгах А. Блока, С. Есенина и дилогии И. Ильфа и Е. Петрова. Партия решительно сворачива­ла шею надеждам на свободу и возрождение русской культуры. И вот как раз в такой момент Паустовский выпускает в свет «Телеграмму» с демонстративно ли­рическим «безыдейным» содержанием и даже тенью крамо­лы в сюжете. Одно явление этого рассказа было упрямым доказательством того, что русская интеллигенция с ее благородством, душевной тонкостью и точным чувством кра­соты и правды неистребима.

Каждый писатель стремится написать свою главную книгу, обременяя надеждами каждый новый замысел. Ни одному не удается уйти из жизни, облегченно вздохнув: сделал все, что мог, моя главная книга написана— вот рукопись.

Возможно главной книгой Константина Паустовского стала «Золотая роза», книга специфическая, изначально рассчитанная отнюдь не на самый широкий круг читателей, хотя успех она имела редкостный уже в пору своего появления в свет.

Это книга о писательском труде, но научиться по ней писать художественные произведения нельзя: нет и не бу­дет таких пособий, по которым можно было бы научиться писать; так что прагматическая польза от нее равна нулю. Впрочем, автор и сам предупреждал наивных читателей от напрасных ожиданий. Жанра у «Золотой розы» тоже нет: это не повесть, не роман и даже не собрание новелл, хотя их немало включено в повествование, а «Ночной дилижанс» прекрасно пожил самостоятельной жизнью, не сразу вклю­ченный в состав книги. Невозможно просчитать, опреде­лить композицию «Золотой розы», хотя это вполне закон­ченная, завершенная вещь. Но почему-то не оставляет мысль, что, будь у писателя еще на несколько лет сил и жизни, объем ее вырос бы вдвое: эту книгу можно писать бесконечно.

«Золотая роза» — произведение, не сдерживаемое ника­кими рамками, кроме чуткого подсознательного чувства меры. Свобода от каких-либо литературных законов дости­гается или полным невежеством, но тогда неизбежен про­вал: оказывается, неведение законов не освобождает, а толь­ко разнуздывает, а разнузданность действует в узеньких пределах железной логики; или таким доскональным зна­нием этих законов, что писатель их преодолевает, творя новые. Именно такой свободы достиг Паустовский к сере­дине 50-х годов, когда взялся наконец за написание книги о писательском труде, задуманной давно: ее тезисы можно обнаружить в выступлении писателя на теоретической кон­ференции, посвященной рассказу, еще в 1946 году.

В «Повести о жизни» автор однажды спохватывается, как бы уличив себя в самоповторе: «Об этом я подробно писал в той же «Золотой розе». Я слишком часто ссылаюсь на эту книгу потому, что она насквозь автобиографична и мог­ла бы быть одной из частей «Повести о жизни». По проше­ствии лет проясняется обратная картина: скорее «Повесть о жизни» — часть «Золотой розы». Иные ее главы так и про­сятся в состав книги о писательском труде. Причем главы такие можно обнаружить еще в первой, гимназической по­вести «Далекие годы».

«Золотая роза» завораживает процессом писательской работы, раскрытым настежь. Сюжета никакого, а оторваться нельзя. Нас держит в постоянном напряжений интрига мысли, а не действия. Мысль Паустовского — и в этом его яркая индивидуальность — чрезвычайно широко и богато ассоциативна. Тем и заразительна. Открывая бесконечные ряды ассоциаций, писатель и в читающем пробуждает активный встречный творческий процесс. Эта игра, признаться, льстит самолюбию читателя, льстит без умысла и корысти, а исключительно из душевной щедрости, и потому вольно или невольно читатель вовлекается в нее. Он ищет общие с автором впечатления, мысли, иногда, ему кажется, превосходит автора в широте взгляда или глубине обобще­ния, но всегда умнеет и вырастает в собственных глазах.

Достигнуть такого эффекта Паустовскому не всегда уда­валось даже в лучших рассказах: там все-таки сдерживал сюжет, он подчинял мысль и чувство своей железной дис­циплине. Здесь же творчество вольное. Рассыпаны темы, их развивает импровизация: то общие рассуждения, то новел­ла, то подарок внезапно пробужденной памяти. Последняя же глава — «В кузове грузовой машины» — поначалу кажется вообще неуместной, в ней ни слова о каких-либо литера­турных приемах и вообще о литературе: где-то в степях Приднестровья в июле 1941-го во время бомбежек, когда рядом рвутся снаряды и свищут пули, предназначенные тебе, в такой миг вспоминается Мещорская сторона, дорога па Черное озеро, подробно описанная в довоенной книге... Но неведомая сила влечет читателя к послевоенным рассказам, особенно — к «Ночи в октябре», и становится по­нятной их особая притягательность: они писаны рукой че­ловека, уже навсегда простившегося с этими благословен­ными краями. Но — выжившего.

Как указывалось в метрической церковной книге, «родители его: от­ставной унтер-офицер II разряда из вольноопределяющихся, из мещан Киевской губернии, Васильковского уезда, Георгий Максимов Паустовский и законная жена его Мария Григорьевна, оба православные».

Константин Паустовский родился в 1892 году в семье чиновника управ­ления Юго-Западной железной до­роги, человека мечтательного, не­практичного, не способного долго жить на одном месте. В противовес ему, мать была женщиной суровой, основательной, считавшей, что де­тей необходимо держать в строго­сти, чтобы из них «вышло что-нибудь путное».

У Паустовского были два брата и сестра. С братьями позже слу­чилась совершенно мистическая история: они погибли во время Первой мировой войны в один и тот же день, только на разных фронтах.

Почти четверть века Паустовский, «москвич по рождению и киевлянин по душе», прожил в Киеве. Именно здесь состоялся как журналист и писатель, о чём не раз признавался в автобиогра­фической прозе.

В 1898 году Паустовские переехали из Москвы в Киев, где отец будущего писателя получил должность дело­производителя в службе движения Юго-Западной железной дороги. В 1902 году Георгий Максимович Паустовский, получив повышение по службе, стал заведовать отделом статистики Киево-Полтавской железной дороги. Это позволило семье Паустовских улучшить своё материальное положение.

В автобиографической книге «Далё­кие годы» Константин Георги­евич с нежностью вспоминает о том, как его семья счастливо жила на Святославской улице до переезда два года спустя на Никольско-Ботаническую...

В 1904 году, после занятий с репетиторами, 11-летний «пере­росток» Костя Паустовский, который до этого был недостаточно подготовленным к вступительным испы­таниям, наконец-то поступил в Первую Киевскую гимназию, получив пятёрки по русскому языку и Закону Божьему и четвёрку по арифметике.

1906 году семья Паустовских рас­палась, Константин был вынужден уехать в Брянск, к брату матери, где его определили в местную гимназию. Там он, как сам признавался впоследствии, «всё чаще с сожалением вспоминал Киевскую гимназию и задумывался над тем, как вернуться в Киев».

Осенью 1907 года Константин Геор­гиевич вернулся в родной, как считал, город, в котором к тому времени уже не оказалось родни... Снисходительные к подростку воспитатели гимназии опека­ли его, как могли, а на высшем уровне даже было принято решение освобо­дить Паустовского от платы за учение. Иногда он занимался репетиторством, получая за это небольшие, но лично за­работанные деньги.

Весной 1911 года в местечке Городи­ще под Белой Церковью от рака горла умер его отец. Константин успел застать его живым, участвовал в похоронах, а затем побывал у родственников, про­живавших в деревне Копани Черно­быльского уезда. В том же 1911 году из Черкасс в Киев переехала бабушка Кости по матери Викентия Ивановна Высочанская и поселилась у младшей до­чери на Лукьяновке. Там же некоторое время проживал и Константин.

В июне 1912-го закончились вы­пускные экзамены в Первой гимназии. «Паустовский, — было написано в за­ветном аттестате зрелости, — вступив в Императорскую Александровскую Киевскую гимназию августа 20 дня 1904 года, при отличном поведении обучался по 4 июня 1912 года и окончил пол­ный восьмилетний курс».

В августе 1912 года Паустовский поступил на естественное отде­ление физико-математического отделения Киевского университета святого Владимира, а следующий учебный год начал на историко-филологическом факультете, куда Константина перевели по собствен­ному его прошению. Впоследствии Константин Георгиевич перевёлся в Московский университет, чтобы быть рядом с мамой, которая про­живала в Первопрестольной, однако события последующих лет не позволили ему завершить учёбу.

В декабре 1913 года в киевском жур­нале «Рыцарь» опубликовали повесть «Четверо» начинающего писателя. Про­изведение открывало альманах и произ­вело сильное впечатление на читателей.

Первая мировая заставила Паустов­ского прервать учёбу. В течение года он работал на металлургических заводах в Екатеринославе и Юзовке, на котель­ном заводе в Таганроге.

А в 1914 году началась война, и Паустовский отправился на фронт добровольцем, став санитаром на тыловых и полевых поездах.

Именно на войне он познакомил­ся с первой женой — Екатериной Степановной Загорской, сестрой милосердия.

Он называл ее Хатидже, вслед за татарками из крымской деревни, где Екатерина проводила лето: «Ее люблю больше мамы, больше се­бя... Хатидже — это порыв, грань божественного, радость, тоска, бо­лезнь, небывалые достижения и му­чения...»

В 1916 году они поженились, а через 9 лет, когда более или менее улеглись в стране волнения, родил­ся их сын Вадим.

Осенью 1917-го и летом 1918 года жили у матери и сестры в селе Копани под Чернобылем. А затем Паустовские пере­брались в Киев, на Несторовскую улицу.

То, что пережил Константин Георгие­вич в 1918-1919 годы, которые ввергли Киев в самое пекло революционной борьбы, подробнейшим образом описано на страницах блестящей автобиогра­фической книги «В начале неведомого века».

1919 году, после прихода больше­виков, Константин Паустовский смог устроиться корректором в газету «Киев­ская мысль», а затем — в Народный ко­миссариат продовольствия, где «ведал выпуском ведомственных бюллетеней». В начале мая 1919 года его призвали в Красную Армию. Служил он в Киеве, в караульном полку на Печерске. В октябре того же года, когда здесь хозяй­ничала Директория, Паустовский пере­брался в Одессу, где вместе с Олешей, Катаевым, Бабелем, Ильфом, Петровым и другими литераторами печатался в знаменитой газете «Моряк»...

«Киев он любил всю жизнь, — писал литературовед Леонид Хинкулов, — хо­рошо его изучил, знал все его окрест­ности и нередко изображал их пейзажи в разные времена года. Паустовский чувствовал Киев, его специфический ко­лорит, своеобразие его природы... Киев навсегда остался в биографии писателя городом его молодости, о котором Пау­стовский всегда говорил с нежностью, который хорошо знал и до конца жизни любил».

После Киева он переехал в Москву.

Паустовский, тем временем, рос как писатель, пробуя себя в самых разных профессиях. Профессиональным же писателем он становится только в 1929 году, когда вышел его роман «Бли­стающие облака». Впрочем, с его ха­рактером вряд ли он сам когда-нибудь решился бы назвать себя «профес­сиональным писателем»... Ему было свойственно сомневаться, переделывать по множеству раз один и тот же текст, шлифовать его, разбирать­ся в тонкостях того или иного слова, вычеркивать и снова шлифовать.

Как и все в тот период, он искал вдохновения в великих стройках вре­мени. И прославили его как раз про­изведения об этих стройках: «Кара-Бугаз», «Колхида». Но ни в одном про­изведении Паустовский не старался облагородить реальность, сделать ее хоть чуточку иной, отличающейся от того, что было на самом деле.

Однако все больше он обращался к тем мотивам, которые и сделали его знаменитым писателем: к природе родного края. Но природа для него не главная цель — он старался через нее понять человеческую душу, по­нять культуру, язык. Русский язык во­обще был очень важен для Паустов­ского, писатель придавал ему едва ли не мистическое значение. Он гово­рил: «Каждый, самый скромный жур­налист обязан знать строй и вырази­тельную интонацию родного языка, чувствовать характер каждого слова и особенно внимательно изучать рус­ский глагол». Неизменным мерилом краткости и точности для Паустов­ского всегда был Александр Сергее­вич Пушкин.

Именно в это время начал форми­роваться его неповторимый стиль — состоящий из оттенков и полутонов. Вот что вспоминала о нем одна из современниц, Т. Хмельницкая: «Пау­стовский, виртуозно владеющий сло­весной палитрой, прежде всего ма­стер эпитета. Ему всего важнее не предметы — существительные и не действия — глаголы, а отношение к предметам — прилагательные. Эпи­тет во фразе Паустовского — это тот воздух, которым окутан предмет. Опи­сания Паустовского изобилуют оттеночными эпитетами: «зеленоватый от­блеск хвои», «голубоватое зарево Мо­сквы», «в розоватом цвете зари»... В этих оттеночных эпитетах Паустов­ский неистощим. Его любимые сло­ва — «слабый», «тусклый», «сумрач­ный», «застенчивый», «неяркий», «ос­торожный», «прохладный». «Небо на востоке наливалось чистой и слабой синевой». «Сумрачный блеск», «ту­склый отсвет адмиралтейской иглы»... Именно оттенки, а не цвета. Не свет, а отсвет, не блеск, а отблеск, отраже­ния, переходы, переливы».

Несмотря на любовь к оттенкам в литературе, жизнь Паустовского имеет характер совсем не оттеночный, напротив — она писана очень яркими и четкими красками перемен.

Через 20 лет брака, в 1936 году, Паустовский развелся с Екатериной Загорской. Он влюбился в Валерию Валишевскую-Навашину, а гордая «Хатидже» не смогла простить ему измены.

Валишевская была сестрой из­вестного в 20-е годы польского ху­дожника Зигмунта Валишевского. Это вообще одна из самых интерес­ных женщин своего времени. Об их семейной жизни известно мало, но именно Валерия дала новый толчок творчеству Паустовского и послужи­ла прототипом Марии в романе «Бро­сок на юг», именно с ней он пережил войну. Вместе они прожили около 10 лет, после чего в жизни Паустов­ского появилась еще одна женщи­на — Татьяна Евтеева-Арбузова, на тот мо­мент она была женой знаменитого драматурга. Красивая, умная, сильная духом, она очаровала Паустовского. А он ее, как вспоминала дочь Арбузовых Гали­на, — нет. Человек по натуре застен­чивый, Паустовский на людях был немногословен, суховат, держался с не­знакомыми на дистанции. Он мог про­являть свои чувства, лишь присылая цветы. Татьяна тем временем вышла замуж второй раз. Когда началась вой­на, Паустовский помог ей с семьей эвакуироваться в Алма-Ату, потом — вернуться в Москву, что было очень непросто. В 1943-м признался в любви. Но в их отношениях на первый взгляд ничего не менялось. Дружили семья­ми, Паустовский всячески помогал. День Победы Константин Паустовс­кий и Татьяна Арбузова встретили вместе и всю ночь провели на Красной площади. Вскоре она овдовела. Взаим­ное чувство крепло, но Паустовский не мог оставить жену. Татьяна, чело­век решительный и вспыльчивый, не хотела мириться с неопределенностью в отношениях и уехала из Москвы сна­чала в один провинциальный театр, потом в другой... Так продолжалось 10 лет. Они не хотели строить счастье на чужом несчастье. Когда, наконец, любящие сердца соединились, Татьяна Арбузова стала ангелом-хранителем Паустовского. Незадолго до смерти он писал из больницы: «Жизнь оборва­лась у меня чуточку раньше, чем могла бы, но это пустяк в сравнении с той огромной, неизъяснимой любовью, какая была и навеки останется между нами и никогда не умрет. Золотое сер­дце мое, прелесть моя, я не сумел дать тебе ту счастливую жизнь, какой ты заслуживаешь... Но Бог дал мне счастье встретить тебя, этим оправдана и моя жизнь, и моя работа, — в общем, незаметная перед лицом моей любви. Благодаря тебе я был счастлив в этой земной жизни. И поверил в чудо...»

Татьяна прожила с Паустовским до самой его смерти, оберегая его от досужих посетителей и помогая по мере сил справляться с болезнями, которых в старости у писателя было немало.

Не прибавило Паустовскому здо­ровья и то, что в 1965 году Нобе­левский комитет собирался прису­дить ему премию по литературе, но, в итоге, отдал ее Шолохову.

В жизни уже немолодого Пау­стовского была встреча, о которой вспоминают многие: встреча с... Марлен Дитрих. Казалось бы, что может быть общего между голли­вудской звездой и советским писа­телем? Вот что вспоминает об этой встрече Галина Арбузова, дочь Тать­яны Арбузовой: «Константин Георгиевич хотел пойти на ее концерт в Дом ли­тераторов, но врачи — к тому време­ни у него было несколько инфарктов и тяжелая астма — его не пускали. И, кроме того, он только что вернулся из больницы. Но его любимый до­машний врач, Виктор Абрамович Коневский, сказал: «Ну, хорошо, я пой­ду с вами». После концерта Марлен Дитрих задали несколько вопросов: «Знаете ли вы русскую литературу?», «Какой у вас любимый писатель?»... Она ответила: «Я люблю Паустов­ского, и особенно его рассказ «Теле­грамма». Когда она это сказала, то по залу пошел шумок: «Паустовский здесь, Паустовский здесь...» Пере­водчик ей это перевел, и она стала смотреть в зал, думая, что писатель сейчас поднимется. А Паустовский не вставал. Тогда зал начал аплоди­ровать, как бы подталкивая его вый­ти на сцену... Константин Георгие­вич, наконец-то, поднялся, а Марлен, не говоря ни слова, встала перед ним на колени в своем вечернем платье, расшитом камнями. Платье было таким узким, что нитки стали лопаться, и камни посыпались по сцене. Люди на сцене, думая, что это драгоценные камни, бросились их собирать, чтобы отдать ей. Марлен в своем узком платье стояла на коле­нях и не могла подняться. Паустов­ский несколько мгновений стоял в растерянности, а когда Марлен, на­конец, помогли подняться, поцело­вал ей руку, и неловкость исчезла. Потом Дитрих прислала ему три свои фотографии на память. Одна из них висит у нас в Тарусе».

Последние годы Паустовского были скрашены еще одной женщи­ной, о которой известно очень мало. Звали ее Елизавета Аркадьевна Лы­жина. В своих же письмах писатель называл ее Лелей.

Она жила в Ленинграде и однаж­ды просто написала письмо своему любимому автору. Завязалась пе­реписка. Они удивительно быстро нашли общий язык. Он писал ей: «Есть вещи, о которых очень трудно говорить и писать... Одна из этих вещей — чувство родственности у людей, совершенно не знающих друг друга. Я совсем не знаю Вас, но, между тем, часто испытываю тревогу за Вас и ловлю себя на том, что Ваша жизнь непонятным обра­зом связалась с тем, что я пишу. Когда я работаю, я всегда думаю о людях, ради которых пишу. И теперь среди этих людей — Вы...»

Он писал ей свои нежные, напол­ненные заботой и восхищением письма, из Москвы, Ялты, Тарусы и многих других мест, куда забрасы­вала его жизнь. Увиделись они лишь однажды: на вечере памяти Блока в Ленинграде, куда Паустовский приехал.

Она с трудом достала билет на этот вечер, он же сидел в президиу­ме. В антракте она подошла и про­сто сказала: «Я — Леля».

Позже он напишет ей: «Я никогда не забуду тот вечер в Пушкинском Доме и рояль, за которым Вы стоя­ли, и два Ваших слова: «Я — Леля». В тот вечер, несмотря на многие тя­жести, моя жизнь подошла к небы­валому, почти невозможному сча­стью, к чуду. С тех пор я не перестаю благодарить судьбу за то, что встре­тил и хоть немного узнал Вас...»

Что было между ними — будут знать только они, но несомненно, что именно эта женщина стала для Паустовского последним отблеском счастья.

В 1968 году она запишет в днев­нике: «Умер К. Г. Паустовский. Обо­рвалась последняя паутинка надеж­ды увидеть его еще раз...»

Писатель скончался 14 июля 1968 года в Москве, прожив долгую творче­скую жизнь. По завещанию Константина Георгиевича, его похоронили на город­ском кладбище в любимой Тарусе. Ме­сто, где находится скромная могила Пау­стовского, — высокий холм, окружённый деревьями с просветом на реку Таруску, было выбрано самим писателем.

К. Г. Паустовский «Цветы из стружек»

Часто я спрашиваю себя, когда думаю о своих занятиях литературой, когда же это началось? И как это вообще начинает­ся? Что впервые заставляет человека взять в руки перо, чтобы не выпускать его до конца жизни?

Труднее всего вспомнить, когда это на­чалось. Очевидно, писательство возникает в человеке, как душевное состояние, го­раздо раньше, чем он начинает исписы­вать стопы бумаги. Возникает ещё в юно­сти, а может быть, и в детстве.

В детстве и юности мир существует для нас в ином качестве, чем в зрелые годы. В детстве жарче солнце, гуще трава, обильнее дожди, ярче небо и смертельно интересен каждый человек.

Для детей каждый взрослый кажется существом немного таинственным — будь это плотник с набором инструмен­тов, пахнущих стружкой, или учёный, знающий, почему трава окрашена в зе­лёный цвет.

Поэтическое восприятие жизни, всего окружающего нас — величайший дар, доставшийся нам от поры детства.

Если человек не растеряет этот дар на протяжении долгих трезвых лет, то он поэт или писатель. В конце концов, разница между обоими невелика.

Ощущение жизни как непрерывной но­визны — вот та плодородная почва, на кото­рой расцветает и созревает искусство.

Когда я был гимназистом, я, конечно, писал стихи, такое множество стихов, что за месяц исписывал толстую общую тетрадь.

Стихи были плохие — пышные, наряд­ные и, как мне тогда казалось, довольно красивые.

Сейчас я забыл эти стихи. Помню только отдельные строфы. Например, такие:

О, срывайте цветы на поникших стеблях!

Тихо падает дождь на полях.

И в краях, где горит дымно-алый

осенний закат,

Пожелтелые листья летят...

Чем дальше, тем больше я нагромождал в стихах всяческие, даже бессмысленные, красивости:

И опалами блещет печаль о любимом

Саади

На страницах медлительных дней...

Почему печаль «блещет опалами» — это­го ни тогда, ни сейчас я объяснить не могу. Просто меня увлекало самое звучание слов. Я не думал о смысле.

Больше всего я писал стихов о море. В ту пору я его почти не знал.

Это не было какое-то определённое море — Чёрное, Балтийское или Среди­земное, — а праздничное «море вообще». Оно соединяло в себе всё разнообразие красок, всю безудержную романтику, да­лёкую от подлинной жизни, времени и реального географического простран­ства. Тогда эта романтика окружала в моих глазах земной шар, подобно плот­ной атмосфере.

Это было пенистое, весёлое море — ро­дина крылатых кораблей и отважных мореплавателей. Изумрудами горели на его берегах маяки. В портах ключом бурлила беззаботная жизнь. Смуглые женщины неслыханной пре­лести были ввергнуты по моей авторской воле в кипение жестоких страстей.

Правда, с годами мои стихи делались менее нарядными. Из них постепенно нача­ла выветриваться экзотика.

Но, честно говоря, детские и юношеские годы никогда не обходятся без экзотики, будь то экзотика тропических стран или гражданской войны.

Кто в детстве не осаждал старинные зам­ки, не погибал на корабле с изодранными в клочья парусами у берегов Магелланова про­лива или Новой Земли, не мчался в тачанке вместе с Чапаевым по зауральским степям, не искал сокровища, так ловко запрятанные Стивенсоном на таинственном острове, не слышал шума знамён в Бородинском бою или не помогал Маугли в непролазных дебрях Индостана?

Экзотика сообщает жизни ту долю нео­быкновенности, которая необходима каж­дому юному и впечатлительному существу.

Дидро был прав, когда говорил, что ис­кусство заключается в том, чтобы найти необыкновенное в обыкновенном и обыкновенное в необыкновенном.

Во всяком случае, я ничуть не жалею о детском своём увлечении экзотикой.

Это увлечение, конечно, не исчезло у меня сразу. Оно держалось долго, как дер­жится стойкий запах сирени в садах. Оно пре­ображало в моих глазах знакомый, немного даже надоевший Киев. Золото закатов пыла­ло в его садах. За Днепром мигали во мраке молнии. Мне казалось, что там раскинулась неведомая — грозная и влажная — страна, наполненная бегущим шумом листьев.

Весна сыпала на город желтоватые цве­ты каштанов с красными крапинками на лепестках. Их было так много, что во время дождей плотины из опавших цветов задерживали сток дождевой воды и некоторые улицы превращались в мелкие озёра.

А после дождей небо над Киевом свети­лось, как купол из лунного камня. И с неожиданной силой приходили на память строки:

Царит весны таинственная сила

С звездами на челе.

Ты - нежная. Ты счастье мне сулила

На суетной земле...

С этим временем у меня была связана первая влюблённость — это удивительное состояние, когда почти все девушки каза­лись прекрасными. Любая черта девиче­ства, мелькнувшая на мгновение на улице, в саду, в трамвае, — застенчивый, но внимательный взгляд, запах волос, блеск зубов за полуоткрытыми губами, обнажённое ве­тром маленькое колено, прикосновение хо­лодных пальцев — всё это напоминало, что рано или поздно, но и меня настигнет в жиз­ни любовь. Я был уверен в этом. Так мне хотелось думать, и так я думал.

Каждая такая встреча была для меня на­чалом непонятной тоски.

В стихах и неясном волнении прошла большая часть моей бедной и, по существу, довольно горькой молодости.

Вскоре я бросил писать стихи. Я понял, что это мишура, цветы из хорошо раскрашенных стружек, сусальная позолота.

Вместо стихов я написал свой первый рассказ. <...>

Животворящее начало

Однажды Золя в обществе нескольких друзей заметил, что воображение совер­шенно не нужно писателю. Работа писателя должна быть основана только на точном наблюдении. Как у него, у Золя.

Бывший при этом Мопассан спросил:

Как же тогда объяснить, что вы пише­те свои огромные романы на основании какой-нибудь одной газетной заметки и при этом месяцами не выходите из дому?

Золя промолчал.

Мопассан взял шляпу и вышел. Его уход мог быть истолкован как оскорбление. Но он не боялся этого. Никому, даже Золя, он не мог позволить отрицать воображение.

Мопассан, как и каждый писатель, глу­боко дорожил воображением — великолеп­ной средой для расцвета творческой мыс­ли, золотоносной землёй поэзии и прозы.

Оно было животворящим началом ис­кусства, его, как выражались восторженные поэты из Латинского квартала, «вечным солнцем и богом».

Но это ослепительное солнце вообра­жения загорается только от прикосновения к земле. Оно не может гореть в пустоте. В ней оно гаснет.

<...> Воображение — это свойство че­ловеческой натуры.

Какое?

Это свойство человека, пользуясь за­пасом жизненных наблюдений, мыслей и чувств, создавать наряду с действительно­стью вымышленную жизнь, с вымышленны­ми людьми и событиями. (Конечно, это надо сказать значительно проще.)

А для чего? — спросит нас собесед­ник. — Есть же настоящая жизнь. Зачем же выдумывать другую?

А затем, что настоящая жизнь боль­шая и сложная и человеку никогда не удастся узнать её целиком и во всём раз­нообразии. Да многое он и не может уви­деть и пережить. Например, он не может перенестись на триста лет назад и стать учеником Галилея, быть участником взятия Парижа в 1814 году или, сидя в Москве, прикоснуться рукой к мраморным колон­нам акрополя. Или беседовать с Гоголем, бродя по улицам Рима. Или заседать в Конвенте и слышать речи Марата. Или смотреть с палубы на Тихий океан, усеян­ный звёздами. Хотя бы потому, что этот человек хочет знать, видеть и слышать всё, хочет пережить всё. И вот воображение даёт ему то, что не успела или не может ему дать действительность. Воображение заполняет пустоты человеческой жизни.

Тут вы, конечно, забудете о своём собе­седнике и начнёте говорить вещи, для него непонятные.

Кто может провести резкую границу между воображением и мыслью? Её нет, этой границы.

Воображение создало закон притяже­ния, бином Ньютона, печальную повесть Тристана и Изольды, расщепление атома, здание Адмиралтейства в Ленинграде, «Золотую осень» Левитана, «Марсельезу», радио, электрический свет, принца Гамлета, теорию относительности и фильм «Бемби».

Человеческая мысль без воображения бесплодна, равно как бесплодно и воображение, оторванное от действительности.

Есть французское выражение: «Великие мысли исходят из сердца». Пожалуй, вер­нее было бы сказать, что великие мысли ис­ходят из всего человеческого существа. Сердце, воображение и разум — вот та сре­да, где зарождается то, что мы называем культурой.

Но есть одна вещь, которую даже наше могучее воображение не может себе представить. Это — исчезновение воображения и, значит, всего, что им вызвано к жизни. Если исчезнет воображение, то человек перестанет быть человеком.

Воображение — великий дар природы. Оно заложено в натуре человека. <...>

Случайно на ноже карманном

Найди пылинку дальних стран —

И мир опять предстанет странным,

Закутанным в цветной туман.

Это — из Блока. А другой поэт сказал:

В каждой луже - запах океана.

В каждом камне - веянье пустынь...

Пылинка дальних стран и камень на дороге! Часто с таких вот пылинок и кам­ней начинается неукротимая работа вооб­ражения. <...>

Приходит ночь, и постепенно оживает сила души, — ей нет пока имени. Как на­звать её? Воображением, фантазией, про­никновением в мельчайшие поры человече­ского сознания, вдохновением? Душевным восторгом или спокойствием? Радостью или печалью? Кто знает!

Я гашу лампу, и ночь начинает медленно светлеть. Темнота пропитывается отсветом снега. Морской залив во льду. Как огромное тусклое зеркало, он подсвечивает ночь и превращает её в прозрачный сумрак.

Видны чёрные вершины балтийских сосен. С мерно нарастающим гулом про­ходят вдали электрички. И снова тишина, такая тишина, что кажется, слышно малей­шее шуршание хвои за окном и непонятное лёгкое потрескивание. Оно совпадает с вспышками звёзд. Может быть, это иней слетает с них и осторожно потрескивает и позванивает.

В доме пусто. Я один. Рядом — море на сотни миль. За дюнами обширные болота и низкие леса... Никого нет около. Но стоит зажечь лампу, сесть к столу и начать писать о чём бы то ни было, как ощущение одино­чества пропадает. Я не один. Из этой тём­ной комнаты я могу говорить с тысячами людей, со всем миром. Я могу им расска­зывать всяческие истории, смешить их и печалить, вызывать раздумье и гнев, лю­бовь и сострадание, вести их за руку, как поводырь, по жизни. Она создана здесь, в этих четырёх стенах, но прорывается во вселенную.

Вести их за руку навстречу заре. Она придёт неизбежно. Она уже чуть заметно приподняла на востоке тёмный полог ночи и осветила край неба ещё пока что очень далёкой, едва заметной голубизной.

Пока ещё я сам не знаю, что буду пи­сать. Мысль существует во мне, как волне­ние, как желание передать другим всё то, что наполняет сейчас мой разум, моё серд­це, всё моё существо. Мысль живёт во мне, но во что она выльется, какие найдёт пути для своего выражения, мне неясно ещё са­мому. Но я знаю, для кого я буду писать. Я буду говорить со всем миром. Трудно, почти невозможно зрительно представить себе это понятие — весь мир.

Всегда думаешь о ком-нибудь одном, хотя бы о девочке с нестерпимо сияющими глазами, что когда-то бежала ко мне на­встречу по лугам, чтобы, добежав, схватить меня за локоть и сказать, задыхаясь от бега:

А я вас давно здесь жду. Уже набрала целый сноп цветов и девять раз прочла наизусть вторую главу из «Евгения Онегина». И всё же вас ждут дома, потому что нам од­ним скучно. И вы сейчас расскажете всем, что с вами случилось на озере, и, пожалуй­ста, выдумайте что-нибудь интересное. Или нет, не выдумывайте, а расскажите всё, как было, потому что и так в лугах такая пре­лесть и второй раз зацвёл шиповник! И во­обще хорошо!

А может быть, для женщины, чья жизнь связана с моею многими годами тяжести, радости и нежности так крепко, что теперь уже ничто нас не страшит.

А может быть, для друзей. В моём воз­расте их становится с каждым годом меньше.

Но в конце концов я пишу для всех, кто захочет прочесть написанное мной.

Я не знаю, о чём буду писать. Может быть, потому что слишком много хочу рас­сказать и пока ещё не выбрал из мыслей именно ту одну, что как магнит притянет остальные и заставит их стройно лечь в гра­ницы повествования.

Это состояние знакомо всем пишущим.

«Поэты, — сказал Тургенев, — неда­ром говорят о вдохновении. Конечно, муза не сходит к ним с Олимпа и не приносит им готовых песен, но у них бывает особен­ное настроение, похожее на вдохновение. Те стихи Фета, над которыми так смея­лись, где он говорит, что не знает сам, что будет петь, но "только песня зреет", пре­красно передают это настроение. Находят минуты, когда чувствуешь желание пи­сать, — ещё не знаешь, что именно, но чувствуешь, что будешь писать. Это на­строение поэты называют "приближени­ем бога". Эти минуты составляют един­ственное наслаждение художника. Если бы их не было, никто бы писать не стал. После, когда приходится приводить в по­рядок всё то, что носится в голове, когда приходится излагать всё это на бумаге, — тут-то начинается мучение».

Внезапно среди ночи возникает звук. Это отдалённый пароходный гудок. Откуда он здесь, во льдах?

Вчера в рижской газете писали, что из Ленинграда вышел в залив ледокол. Очевидно, это гудок ледокола.

Неожиданно мне приходит на память рассказ штурмана одного из ледоколов о том, что, пробиваясь сквозь Финский залив, он увидел на льду замёрзшую охапку про­стых полевых цветов. Они были присыпаны снегом. Кто потерял их здесь, в ледяной пустыне? Очевидно, их уронили с какого-нибудь парохода, когда он ломал первый, тонкий лёд.

Образ возник. С непонятной силой он начинает вести к ещё неясной сказке.

Нужно разгадать тайну этих замёрзших цветов. В разгадке участвуют все. У каждо­го, видевшего эти цветы, есть соображения по этому поводу.

Есть они и у меня, хотя я цветов и не ви­дел. Не те ли это цветы, что собирала в лугах девочка, прибежавшая ко мне навстречу? Должно быть, это те же цветы. Но как они попали на лёд? Это могло случиться только в сказке, не ведающей преград ни во време­ни, ни в пространстве.

Тут же возникает мысль об особом, чисто женском отношении к цветам. Оно разнится от нашего, мужского. Для нас цветы — это украшение. Для женщин — это живые суще­ства, гости из мира, который мы, взрослые и деловые люди, замечаем только мимоходом и относимся к нему со снисходительным пренебрежением.

Досадно, что так быстро разгорается заря. Дневной свет может прогнать эти мысли, сделать их просто смешными в гла­зах серьёзных людей.

От солнечного света многие сказки сжи­маются и прячутся, как улитки, в свою скорлупу.

Да, но сказка — пока ещё туманная — родилась. Остановить сказку, рассказ, по­весть, когда они появляются на свет, почти невозможно. Это равносильно убийству жи­вого существа. Они начинают расцветать в нашем сознании как бы сами по себе.

И наконец, наступает тот час, когда сказка ложится на бумагу. Писать её боль­шей частью так же трудно, как передать словами слабый запах травы. Сказку пи­шешь почти не дыша — чтобы не сдуть тон­чайшую пыльцу, которой она покрыта. И пи­шешь быстро, потому что мелькание света, теней и отдельных картин происходит стремительно и легко. Нельзя опоздать, нельзя отстать от бега воображения.

Сказка окончена. И хочется с благодар­ностью ещё раз взглянуть в те сияющие гла­за, где она живёт постоянно.

Творчество Константина Паустовского

Он входит в нашу жизнь, когда юно­шеский романтизм ищет подтверждения, что мир и вправду полон чудес и красоты. Паустовский в молодос­ти сменил множество профессий: был он, оказывается, и вагоновожатым на москов­ском трамвае, и полевым санитаром во время Первой мировой войны; работал на металлургическом и котельном заводах, плавал в рыбачьей артели на Азовском море... Но, читая его произведения, труд­но сказать, что вот этот рассказ написан санитаром, а вот тот — металлургом. Жизненный опыт не бывает лишним (тем более для писателя), но все эти специальности никак не сказались на природе литературного дара Паустовского, не вошли в «состав его крови». Во время Февральской революции он стал журна­листом и жил «напряженной жизнью газетных редакций», пережил передряги гражданской войны на Украине и юге России, потом работал редактором РОСТА и наконец, после выхода книги «Кара-Бугаз», оставил службу и писательство стало его единственной профессией и всепоглощающей работой.

В гимназии, признается писатель, его любимой наукой была география, а преобладающим состоянием, вследствие этого,— восхищение и тоска. «Восхище­ние перед воображаемым миром — и тоска из-за невозможности увидеть его». Его первые юношеские стихи и рассказы были расцвечены всеми красками неуто­ленной жажды экзотики.

Экзотику и романтику иногда путают, объединяя их в сказочно прекрасном, выдуманном мире с возвышенными чувст­вами и благородными героями. Плащи, гитары, кинжалы, бури, паруса, роковые красавицы — всего лишь внешний анту­раж; истинная романтика найдет себе пищу где угодно — в далеком Эльдорадо или в рязанской деревушке.

Отказавшись от нарядности и искусст­венности незрелых вымыслов, писатель Паустовский вовсе не порывает с экзоти­кой — она помогала ему, считал он, «искать и находить в окружающем живо­писные и даже подчас необыкновенные черты». Муза дальних странствий не покидает его всю жизнь: изъездив весь Советский Союз, побывав на Кавказе, в Сибири, в Средней Азии, в Крыму и Прибалтике, в северной Персии и Чехо­словакии, Константин Георгиевич с вос­торгом пишет о впечатлениях от Стамбу­ла, Неаполя, Афин, Парижа... Удивитель­ный мир, сошедший со страниц географи­ческих атласов и приключенческих романов, оказался в жизни гораздо интерес­нее, значительнее и... сказочнее, чем все представления о нем. Но это богатство открывается не каждому. «Чем больше знает человек,— считает писатель,— тем резче он воспринимает. Счастье — это удел знающих, а не невежд. Невежество делает человека равнодушным к миру, и в конце концов, не в силах воспринять красоту и мудрость жизни, равнодушный человек остается наедине со своим неве­жеством и «жалким благополучием»!..»

Так вот почему Паустовский «учит любить природу» — он совершенно убежден, что человек, знающий жизнь растений, гораздо счастливее того, кто «не может отличить ольху от осины или клевер от подорожника». Это считает он истинным богатством, этим восхищается в деревенской девчонке и в старом аптека­ре, «извлекающем витамины» из сосновой хвои. Этим заполнены многие страницы его прозы, посвященной Средней России.

Не сразу пришел писатель к осознанию красоты какого-нибудь «мокрого куста на песчаном берегу Оки», серенького неба и стога, пахнущего теплым сеном. Не сразу уступили им место тисовые леса и тропические грозы. Но где-то около соро­ка лет он открыл для себя счастье близости к своей земле — и более с ним не расставался. Книга, в которой он повествует об этом, называется «Мещер­ская сторона». Нам открываются невидан­ные красоты, неописуемые чудеса в том самом краю, про который поэт написал будто со вздохом сожаления: «Эти бедные селенья, эта скудная природа...» Эта скудная природа оказывается неисчерпае­мой; Паустовский приглашает нас любо­ваться ее сокровищами, и живописует их так, что «не можно глаз отвесть!» Вот в рассказе «Золотой линь» неудачливые рыбаки поймали наконец здоровую рыбину. «Это оказался громадный ленивый линь со смуглой золотой чешуей и черными плавниками. Он лежал в мокрой траве и медленно шевелил толстым хвостом». Это уже не просто рыба, это какой-то сияющий образ счастья. Рыболов несет линя домой: «Он тяжело свисал у него с плеча. С линя падала вода, а чешуя сверкала так ослепительно, как золотые купола бывшего монастыря. В ясные дни купола были видны за тридцать километ­ров...

Бабы, завидев нас, бросили работу и смотрели на линя, прикрыв ладонями глаза, как смотрят на нестерпимое со­лнце... Одна из них вздохнула и, берясь за грабли, сказала нам вслед:

Красоту-то какую понесли — глазам больно!»

А вот лесное озеро в очерке «Кордон 273»: «Тень от нависших деревьев падала на воду. Вода в тени казалась необыкно­венно глубокой, черной. Палый лист осины лежал на этой воде, как драгоцен­ность, небрежно брошенная юной осе­нью».

Это одно из описаний бесчисленных озер Мещерского края. Автор знает его вдоль и поперек и внимательным, влюб­ленным взглядом — охотника, художника, эколога (как сказали бы сейчас), — примечает все черточки, все оттенки и запахи потаенной лесной жизни. «В Ме­щере почти у всех озер вода разного цвета. Больше всего озер с черной водой. В иных озерах (например, в Черненьком) вода напоминает блестящую тушь... И вместе с тем вода в этом озере, так же, как и в Черном, совершенно прозрачная.

В Урженском озере вода фиолетовая, в Сегдене — желтоватая, в Великом озере — оловянного цвета, а в озерах за Прой — чуть синеватая. В луговых озерах летом вода прозрачная, а осенью приобретает зе­леноватый морской цвет и даже запах морской воды».

Похоже на энциклопедию, правда? Только непонятно, для какого специали­ста — для географа, ботаника, художника, оптика?.. Скорее всего, она будет инте­ресна и географу, и ботанику, и художни­ку, и вообще любому человеку, наделен­ному воображением. Неторопливое углубление в по­дробности, поиски точного слова — все это обостряет внимание и учит видеть, слышать, чувствовать, узнавать, т.е., по мнению писателя, делает человека счаст­ливее. С этой же целью предлагает он составить особый словарь русского языка, толковый словарь, дающий не только научные, но и поэтические объяснения слов, относящихся к природе. И в словаре этом будут разделены: «лесные» слова, «полевые», «луговые», слова о временах года, о реках и озерах, растениях и животных. К «лесным» писатель относит такое выразительное слово, как «глухо­мань», с удовольствием перечисляет: мшары, гари, березняк, живица, просека, дубрава — и уверяет, что даже такой термин, как лесной межевой столб, для людей, знающих лес, полон прелести и поэзии.

А слова «дождевые»!.. Сколько слов существует в русском языке для обозна­чения дождей! (Должно быть, климат к этому располагает.) Ну, про слепой дож­дик все знают — он идет при солнце, а вот чем отличается, например, спорый дождь от грибного? «Спорый дождь льет­ся отвесно, сильно. Он всегда приближа­ется с набегающим шумом... При этом по всей реке стоит стеклянный звон». А грибной дождь — мелкий, сонный; он не звенит, а шепчет, и лужи этого дождя всегда теплые. После него буйно лезут грибы, а во время грибного дождя «в воздухе попахивает дымком и хорошо берет хитрая и осторожная рыба — плотва». Начинаясь, дождик накрапывает. А потом расходится. А бывает, что льет стеной. И все это, прибавляет писатель, только ничтожная часть того, что можно сказать о дожде.

Общаясь с природой, современный че­ловек невольно ищет особые слова, не занесенные в компьютерную «память» и позабытые за стрекотанием рекламных «сникерсов» и «спрайтов». Как передать свои ощущения от ночи, проведенной в лесу, в палатке, когда встает луна и кричат болотные птицы? «Шатры черных ив висят над головой. Глядя на них, начинаешь понимать значение старинных слов. Очевидно, такие шатры в прежние времена назывались «сенью». Под сенью ив... И почему-то в такие ночи созвездие Плеяд называешь Стожарами, а слово «полночь» приобретает здесь настоящий смысл. Вот эта тьма под ивами, и блеск сентябрьских звезд, и горечь воздуха, и далекий костер в лугах, где мальчишки сторожат коней, согнанных в ночное,— все это полночь».

Здесь наглядно выводится природа род­ного языка, каждое слово в котором растет так же естественно, как ива или подорожник, по тем же законам, что восходит луна и загораются созвездия. И характер литературы определяется, оказы­вается, почвой, климатом, колоритом луго­вых цветов, февральскими вьюгами и весенним половодьем. Но еще удивитель­нее «обратная связь», когда говорят: «Нестеровская Россия», или «Ренуаров­ские девушки»,    или,    как писал Чехов, «Левитанистая весна». Раз увиденный художником мир как бы приобретает новые черты, и уже все люди видят его таким, каким увидел Моне или Ван-Гог, каким почувствовали Бунин, Тургенев, Толстой...

Так и в творчестве Паустовского слива­ются две главные для него темы — природа и литература. Книга «Золотая роза» — это рассказы о писателях, о тех, с кем автор был близок и дружен (Аркадий Гайдар, Юрий Олеша, Эдуард Багрицкий), и о тех, кого он никогда в жизни не видел и не мог видеть (Андер­сен, Бальзак, Блок, Мопассан, Чехов...).

«Всегда следует стремиться к прекрас­ному» — эти слова Бальзака взяты эпиграфом к книге, а само название объясняется новеллой о парижском му­сорщике, который день за днем просеивал сор, выметенный из ювелирных мастер­ских, отыскивая в нем крупицы золота. Из этого золота он мечтал выковать золотую розу, которая должна принести счастье девушке Сюзанне. Произведение искусства, считает Паустовский, — это та самая золотая роза, выкованная из пыли­нок, рассеянных в мусоре повседневной жизни. И творится эта красота ради счастья людей. Потому с таким благогове­нием относится Паустовский к писатель­скому призванию, потому описывает жизнь писателей как подвиг, как отрече­ние от многих человеческих радостей во имя «священного ремесла», во имя стрем­ления к прекрасному.

Сам Паустовский верен этому завету — золотые крупицы вспыхивают в каждом его рассказе, в каждом очерке. В первую очередь это красота человеческих чувств. Его герои — будь то писатель Бальзак или колхозный старьевщик, столичная певица или воробей Пашка — наделены благородством, чуткостью, способностью любить. И это не «красивость», за кото­рую многие упрекают писателя, а его видение мира, вытекающее из высокого, романтического строя души. И уж скорее такую «красивость» можно противопоста­вить торжествующей «чернухе» и лакиро­ванной пошлости, насаждаемым в совре­менной массовой культуре. Впрочем, не надо ничего противопоставлять — надо вовремя прочесть Паустовского и открыть для себя мир одухотворенной природы и одухотворенных людей, увиденный не­обычайно внимательным созерцателем и тонким художником.

И еще — о писательском мастерстве, о материале писателе — языке. В той же «Золотой розе» есть рассказ с незатейли­вым названием «Случай в магазине Альшванга». Молодой писатель приносит в редакцию рассказ. Всеми признается, что рассказ талантливый, но чрезвычайно не­брежный, сумбурный, «раздерганный». А писатель был вспыльчив и нервозен и переделывать отказывался категорически. Тогда старый корректор взялся за ночь привести рукопись в порядок, причем пообещав не менять в ней ни единого слова. Наутро рассказ нельзя было уз­нать — «это была прозрачная, литая проза», при этом, действительно, не было выброшено или прибавлено ни одного слова. Корректор просто правильно рас­ставил знаки препинания. Это как нотные знаки, объяснил он, они не дают тексту рассыпаться. Рассказ был напечатан, автор, видимо, впервые постигший тайны синтаксиса, благодарил за чудесный урок, и вся редакция пила коньяк «во славу знаков препинания»!

Синтаксис и морфология — какие скучные слова, какие унылые воспомина­ния об учебнике грамматики!.. А вот наглядный урок морфологии «по Паустов­скому»: мелколесье (лучшее место для занятий грамматикой!), автор гуляет с лесником и набредает на меленький родничок-колодец. «Должно, Волга тоже начинается из такого оконца?» — замеча­ет лесник и признается писателю, что «большой любитель разбирать слова». И вот в последнее время его занимает это самое слово «родник».

« — Я это слово давно приметил. Все его обхаживаю. Надо думать, получилось оно оттого, что тут вода зарождается. Родник родит реку, а река льется-течет через всю нашу матушку землю, через всю родину, кормит народ. Вы глядите, как это складно выходит,— родник, роди­на, народ. И все эти слова как бы родня между собой. Как бы родня! — повторил он и засмеялся...

Весь многовековый опыт народа, вся поэтическая сторона его характера заклю­чались в этих словах».

Такую грамматику поймет и с удоволь­ствием запомнит и самый маленький человек, даже не умеющий читать. Как поймет и «Растрепанного воробья», «Кота-ворюгу» и «Снег» — сказки, похо­жие на рассказ, и романтический рассказ, похожий на сказку. Как навсегда запо­мнит в рассказе «Пришелец с юга» фантастическую картину пробуждения луноцветов (это такие цветы, вполне реальные), а в сказке «Дремучий мед­ведь» — дружбу пастушка Пети со всеми лесными зверями и деревьями.

Книги Паустовского — это и есть тот самый толковый словарь природы, о составлении которого он мечтал. Словарь, по которому можно учиться узнавать и любить родную землю. И становиться счастливее.

Голос Паустовского (из воспоминаний Л. Левицкого)

После смерти Паустовского мне предложили быть сек­ретарем комиссии по его литературному наследству. В этом качестве я подготовил две книги неопубликованных и не­собранных вещей писателя, а также сборник воспоминаний о нем. Когда большая часть материалов этого сборника была уже готова для сдачи в набор, домашние и друзья уговорили меня написать о своих многочисленных встречах с Константином Георгиевичем.

Учитывая, что довольно много существенных подробнос­тей, связанных с Константином Георгиевичем и обстоятель­ствами, в каких он жил и работал, осталось за бортом уже опубликованного мемуарного очерка, я пришел к выводу, что мой долг рассказать о том, что я видел и слышал, но по тем или иным мотивам обошел молчанием. И тут я встал перед дилеммой. Переписать ли старые воспоминания или написать новые. Переделывать, известное дело, труднее, чем делать. Уступив лени, я остановился на втором. Пусть то, что было написано более четверти века назад, остается в том виде, в каком оно было написано. Здесь же я попытаюсь по порядку рассказать о том, что сохранилось в моей памяти и не вошло в мой старый мемуарный очерк.

Мне нелегко сегодня вспомнить, почему я остановил свое внимание на Паустовском, которого знал тогда доволь­но поверхностно. В отличие от своих сверстников, в дет­стве или в раннем подростковом возрасте прочитавших «Кара-Бугаз», «Колхиду», «Летние дни», я, уроженец Литвы, до двенадцати лет не говоривший по-русски, лишь в девятом или десятом классе открыл, что существует такой писатель. Первая его книга, которую я прочитал, была автобиографическая повесть «Далекие годы», напечатанная в «Новом мире». Если бы меня тогда спросили, чем она так мне пришлась по душе, я вряд ли сумел бы дать вразумительный ответ. Но «Далекие годы» покорили меня. Ко времени, когда я поступил в аспирантуру, я уже был знаком и с некоторыми другими произведениями Паустов­ского, хотя количество его вещей, оставшихся не прочитан­ными мною, явно превосходило число прочитанных. Мне нравилось, что Константин Георгиевич не сливается с дру­гими. Не клянется в своей благонадежности. Тем, что он, как говаривали в старину, на особицу.

В Литературном институте, где я был аспирантом, Па­устовский вел семинар по прозе. Познакомиться с ним не составляло никакого труда. Тем паче, что на первых порах бывал я в институте довольно часто.

Знакомиться с Паустовским, не прочитав всего, что он написал, казалось мне нахальством. И как-то так получа­лось, что он ни разу не попадался мне на глаза. Кого только я не видел в первые аспирантские годы — Всеволода Иванова и Федина, Фадеева и Шолохова, Леонова и Федора Гладкова, Сельвинского и Каверина, Симонова и Светлова, Корнея Чуковского и Маршака, Твардовского и Эренбурга, а вот лицезреть Паустовского мне долго не доводилось.

Во время Второго съезда писателей — собрался он, как известно, через двадцать лет после Первого, — мы, аспи­ранты Литературного института, получили гостевые билеты и часами ошивались в Колонном зале Дома союзов, то сидя возле делегатов и слушая ораторов, то фланируя по фойе, где лицом к лицу сталкивались с отечественными и зарубежными знаменитостями. Но Паустовский на глаза мне почему-то не попадался. Хоть разок-другой видел фотографии Константина Георгиевича, предпосланные его книгам, я смутно представлял себе, как он выглядит. И президиум съезда он не удостоился быть избранным. Речи не произносил. Спустя годы он рассказал мне, что просил слова, но ему его не дали. В правление его не выдвинули. Пока в разных начальственных инстанциях (прежде всего на «партийной группе») прорабатывались кандидатуры его бу­дущих членов, никто не вспомнил о Паустовском, и только потом, когда уже шло голосование, кто-то назвал его имя, и он в последнюю минуту был причислен к синклиту выдвигаемых руководителей департамента литературы.

Увидел я впервые Константина Георгиевича в Дубовом зале писательского клуба, где состоялось обсуждение «Зо­лотой розы», только что опубликованной журналом «Ок­тябрь».

Я все еще продолжал осваивать все, что написал Кон­стантин Георгиевич и было написано о нем, считая преж­девременным искать встречи с ним. Потому-то после об­суждения я не подошел к нему.

В феврале 1956-го я вторично увидел Паустовского.

Ранним летом 1956-го, когда весь Паустовский был мною проштудирован, как говорится, от корки до корки, когда я знал уже каждую фитюльку о нем, я решил, что пришла пора пойти к нему. Тем более у меня накопились вопросы и недоумения, разрешить которые мог он один. Я отважился написать ему письмо. Писал я его несколько дней. Перепробовал множество вариантов, исписав десятка два черновиков. Наседка так не высиживает цыплят, как я высиживал каждое слово этого письма.

Я отправил его и стал ждать ответа. Шли дни, недели, месяцы. Я по три раза на дню бегал к почтовому ящику. Но все было напрасно. Ответ так и не пришел.

23 октября того же года в писательском клубе было назначено обсуждение только что опубликованного «Новым миром» романа Владимира Дудинцева «Не хлебом еди­ным». Представляя себе, сколько желающих попытается попасть на обсуждение романа, который взбудоражил чи­тающую публику, какая Ходынка, скорее всего, образуется вечером перед входом в клуб, мы, аспиранты и студенты Литинститута, уже в два часа дня просочились в него. Предъявив контролерам институтские удостоверения, мы на голубом глазу сказали им, что направляемся в библиотеку. В пять, за два часа до начала, мы заняли места на хорах Дубового зала, в первом ряду, так что ноги наши упирались в балясины, а локти покоились на отполированной повер­хности поперечной перекладины деревянного парапета. С верхотуры, на какой мы расположились, нам были видны и стол президиума, и трибуна, и большая часть зала. Того самого, кстати, где за несколько месяцев до этого состоялось обсуждение «Золотой розы».

После вступительного слова Льва Славина, напомнившего присутствующим актуальное во все времена высказывание Хлебникова, что люди делятся на изобретателей и приобретателей, после коротких речей еще нескольких ораторов на трибуне появился Паустовский. Он рассказал, что недавно, на борту теплохода «Победа», совершая круиз по Средиземному морю и Атлантике, имел случай близко познакомиться с Дроздовыми (Дроздов — фамилия крупного номенклатурщика из дудинцевского романа) и убедил­ся, что эти невежественные и мракобесные деятели представляют страшную угрозу для нормального развития стра­ны. Каждый абзац этой независимой и вольной речи прерывался громом аплодисментов. Когда же Паустовский закончил ее, грянула настоящая овация, длившаяся мину­ты две.

Был объявлен перерыв, во время которого я решил во что бы то ни стало пробиться к Константину Георгиевичу. Во-первых, мне не терпелось поделиться с ним восторгом, какой вызвала у меня его речь. Во-вторых, не получив ответа на свое сравнительно давнее письмо, я хотел попро­сить разрешения прийти к нему и, в случае его благосклон­ной реакции на мою просьбу, условиться, когда можно будет это сделать.

Я ринулся к нему, скороговоркой назвал себя, но он тут же перебил меня, сказав, что приносит извинения за то, что не ответил на мое письмо. Он болел, уезжал, дела набежа­ли. Сказал, что в ближайшие недели будет в Москве и чтобы я, не стесняясь, позвонил и уговорился с ним о дне и часе нашей встречи.

Когда я, захлебываясь словами, восхитился его только что произнесенной речью, он с иронией сказал, что ему прекрасно за нее всыпят. Не успел он договорить, как над ним навис человек в очках, — как я узнал потом, это был его сподвижник по альманаху «Литературная Москва» Владимир Рудный. Подозрительно оглядев меня, он недву­смысленным кивком головы дал понять, что мне пора по­кинуть священную территорию президиума, и тут же, не дожидась моего ухода, стал горячо убеждать Паустовского взять вторично слово и поправиться. Надо сказать, — донеслось до меня, когда я повернулся, чтобы возвратиться на свое место, — что вас, Константин Георгиевич, непра­вильно поняли, что вы вовсе не призываете к истреблению кадров. Вы ратуете за то, чтобы кадры в большей мере отвечали тем высоким задачам, какие ставит перед нами идейно выросшее советское общество.

Подымаясь по лестнице на хоры, я уже не слышал, что ответил Рудному Паустовский, но слово вторично он взял, хоть, сколько помнится, и не принес покаяния за то, что сказал в своем предыдущем выступлении.

Вскоре после этого я позвонил Константину Георгиеви­чу, и он позвал меня прийти к нему в ближайшую неделю. Серым ноябрьским деньком стоял я на пятом этаже высот­ного дома на Котельнической перед квартирой, где потом бывал несчетное число раз. Я так волновался, что не запомнил, как позвонил и кто открыл мне дверь. Но зато все, непосредственно связанное с Паустовским, в моей памяти сохранилось.

Сидели мы в большой комнате, служившей хозяевам двухкомнатной квартиры кабинетом и спальней, а в торже­ственных случаях и трапезной, за стоявшим справа от двери овальным столиком, на котором лежала пачка «Се­вера». Бросив брезгливый взгляд на нее, Константин Геор­гиевич пожаловался мне, что из-за астмы врачи порекомен­довали ему, коли он не в силах отказаться от застарелой привычки, курить эти папиросы, менее вредные для его легких и бронхов, чем другие табачные изделия.

Когда я сказал ему, что в Москве и в Ленинграде не смолкают толки о его речи, он поделился со мной подроб­ностями путешествия на «Победе», о которых он не упо­мянул на обсуждении дудинцевского романа. Константин Георгиевич с особой похвалой отозвался о своих спутниках по круизу. О руководителе Ленинградского театра комедии Николае Павловиче Акимове и Тарапуньке-Тимошенко с Березиным-Штепселем, которые, по его словам, не давали спуску мракобесным и невежественным чинушам. Особенно доставалось номенклатурщикам от Тарапуньки. Они делали вид, что воспринимают его негодование как комический концертный номер, но Тимошенко недвусмысленно давал им понять, что вовсе не шутит, когда разит их беспощад­ными словами.

Паустовский в тот день почему-то вспомнил Семена Гехта. И сказал, что бывают писатели, которые оставляют не такой уж заметный след своими вещами, но без них трудно представить себе литературную среду. Они, как Гехт, одухотворяют и облагораживают ее своим присутствием.

Паустовский терпеливо ответил на мои вопросы. Когда я прощально встал, чтобы уйти, он звал меня приходить к нему. Помню его последнюю фразу, сказанную им с лука­вой улыбкой: «Контакт с вами держать будем через нашу связную».

Он имел в виду свою падчерицу Галю Арбузову, к которой был очень привязан. Я знал ее по Литературному институту, где она училась в это время на третьем курсе. О том, что она имеет семейное отношение к Константину Георгиевичу, мне стало известно лишь незадолго до этого.

Странно устроена жизнь. Пока я ни разу не соприкасал­ся с Паустовским, он не попадался мне на глаза. Но после того как я с ним познакомился, он стал встречаться мне все чаще и чаще. В Литературном институте, в писатель­ском клубе, в других местах. Завидев меня, он нередко спрашивал, где я пропадал и почему не звоню ему. Я догадывался, что он говорит это не потому, что ему не хватает моего общества, а потому, что хочет доставить мне удовольствие. Звонил я довольно редко. Обычно 31 мая, чтобы поздравить его с днем рождения. Когда я позвонил ему (чтобы не напрашиваться на приглашение — часов в 10 вечера) в 1960 году, он сокрушенным голосом сказал, что на этот раз ему не до дня рождения. Умер Пастернак.

Вскоре я увидел его на похоронах Бориса Леонидовича. Когда я, чтобы не досаждать ему своим обществом, как это нередко делали назойливые его коллеги и почитатели, согнувшись в поклоне, поздоровался с ним, Паустовский шагнул навстречу мне, крепко пожал руку и почему-то вторично поблагодарил за то, что я не забыл поздравить его с днем рождения...

Осенью того же 1960-го Борис Балтер, который за год до этого впервые привез меня в Тарусу, где я не по редакционному заданию, а по собственному почину решил взять интервью у Паустовского, а потом уж попытаться пристроить его в одну из двух столичных литературных газет, предложил мне разделить с ним компанию и пожить два месяца в городе на Оке.

Хоть происходило это в декабре, погода в тот год имела куда больше общего с гнилой осенью, чем с устойчивой зимой. Выпавший за месяц до этого снег растаял. Успевшая во время ноябрьских морозов сковаться тонким льдом Ока вскрылась. Таруса в такую пору мучительна для нормаль­ного передвижения. Глинистая почва ее превращается не­скончаемыми дождями в подобие плывуна. Ходить по этой земле сущее наказание. Пока вытаскиваешь из глинистой жижи одну ногу, другая нога вязнет в ней. Обувшись в высокие резиновые сапоги, мы с Александром Константи­новичем в кромешной тьме добирались до дома Паустов­ского. Едва мы переступали его порог, как нас звали на кухню, где был уже накрыт стол.

За ужином, выпивая рюмку-другую водки, мы предава­лись упоительным разговорам на самые разнообразные те­мы — политические и литературные. Мне кажется, Кон­стантин Георгиевич недурно чувствовал себя в нашем об­ществе. И потому, что у нас с ним были общие интересы и тяготения. И потому, что он любил рассказывать, а мы с Гладковым слушателями были отменными. Из кухни мы перебирались наверх, в кабинет Паустовского, где продол­жался завязавшийся застольный разговор. И тут несколько раз обнаруживалось, что Константин Георгиевич и сам умеет быть благодарным слушателем. Он расспрашивал Гладкова о лагере и, когда тот начинал рассказывать, пре­вращался в прилежный слух.

Забегая вперед, могу сказать, что не в пример многим литераторам самого разного калибра, которых мне довелось наблюдать на своем веку, чувствовавшим себя в своей тарелке только тогда, когда они становились предметом внимания, и откровенно зевавшим, когда в этой роли выступали их собеседники, Константин Георгиевич умел не только говорить, но и слушать. Зовя в году шестьдесят третьем прийти к нему, он сулил угостить меня одним из лучших рассказчиков, Соколовым-Микитовым, обещавшим на следующий день быть у него. Иван Сергеевич, которого я неоднократно видел в Ленинграде и в Москве, но слушал в первый и в последний раз, и в самом деле оказался удивительным рассказчиком, воистину мастером устного жанра. Но меня в тот вечер покорили не только были и байки, талантливо рассказанные им. Меня поразил влюб­ленный интерес, с каким внимал ему Константин Георгиевич, своим красноречивым молчанием как бы соучаство­вавший в этом творческом процессе.

Дня за четыре до Нового года я кончил писать книгу и рассказал об этом ближайшим временным соседям своим, Оттенам и Гладкову. Они предложили позвать нескольких знакомых тарусян и отметить это событие. Я с радостью отозвался на это предложение и сказал, что у меня при­пасена бутылка подаренного мне арманьяка — напитка, воспетого Ремарком, — которую я приберегал к той минуте, когда поставлю последнюю точку в своей рукописи. Вече­ром мы собрались на оттеновской половине. Помимо Елены Михайловны и Николая Давыдовича за столом были Глад­ков, Аркадий Акимович Штейнберг, Константин Георгиевич и я. Это событие, значимое для меня, но едва ли сущест­венное для окружающих, вряд ли заслуживало бы даже простого упоминания, если бы не одно обстоятельство.

Во время этого застолья Константин Георгиевич сказал, что Таруса мало-помалу становится литературным город­ком. Вот и за нашим сегодняшним столом сидят пишущие люди. Почему бы нам не издать что-нибудь вроде «Меданских вечеров», как это делали в прошлом веке французы? У нас для этого не меньше сил, чем было у них. Идея эта вызвала общее воодушевление. Кто-то сказал, что подоб­ный сборник можно было бы по образу и подобию его французского предшественника назвать «Тарусскими вече­рами».

После той тарусской зимы Константин Георгиевич стал время от времени звонить мне и звать в гости. Мне сдается, что он привык и даже немного привязался ко мне. Прежде всего, наверно, потому, что в отличие от многих, искавших его помощи или покровительства, мне решитель­но ничего, кроме его общества, от него не надо было. Я не докучал ему никакими просьбами. Как это ни странно, инициатива посещения квартиры на Котельнической чаще всего исходила от него. Впрочем, так ли уж это странно? Отдавая себе отчет, сколько народу домогается встреч с ним (популярен в конце пятидесятых—начале шестидесятых он был фантастически), я объявлялся только тогда, когда возникала срочная надобность. Звоня, Паустовский обычно приглашал меня к себе так: «Вы свободны сегодня вечером? Приходите. Есть о чем поговорить».

Прихожая, где располагался придвинутый к стенке стол, за которым мы сидели, была, как облаком, окутана табач­ным дымом. Хозяева и мы с Борей лихорадочно курили сигарету за сигаретой. Паустовскому, у которого месяца за два до этого случился микроинфаркт, концентрация нико­тина, наступавшего на него изнутри и снаружи, сулила большие беды.

Часов в одиннадцать Константин Георгиевич встал из-за стола и пошел в комнату, чего он на моей памяти ни разу не делал раньше. Когда минут через пять Татьяна Алексеевна заглянула к нему, то обнаружила, что Паустов­ский лежит на кровати. На ее вопрос, что с ним, он пожаловался на боли в сердце. Оповещенные об этом Татьяной Алексеевной, мы дружно поднялись и стали про­щаться. Возвращался я домой с Вадимом, с которым мне было по пути. Он жил на Пушкинской, а я в Большом Гнездниковском.

Был теплый весенний вечер, и, несмотря на поздний час, тянуло побыть на свежем воздухе. Мы с Вадимом долго стояли на углу Пушкинской и Страстного бульвара, разго­варивая о разных разностях. Наконец распрощались и ра­зошлись. Вскоре после моего возвращения домой в нашей квартире раздался звонок. Был уже первый час. В это время обычно никто нам не звонил. Бросившись к телефо­ну и подняв трубку, я услышал голос Татьяны Алексеевны, которая сказала, что Константину Георгиевичу все хуже и хуже, а она никак не может вызвать неотложку. Может быть, мне больше повезет и я сумею дозвониться до какой-нибудь «скорой помощи»? Я стал усиленно названивать, но результат был тот же, что и у Татьяны Алексеевны. Занято, занято, занято... Минут через двадцать после первого ее звонка она снова позвонила и сказала, что все в порядке, что вот-вот должна приехать неотложка. Она еще разгова­ривала со мной, когда я услышал на том конце провода частые звонки в дверь.

Когда на следующее утро я позвонил Паустовским, Татьяна Алексеевна сказала мне, что электрокардиограмма, сделанная Константину Георгиевичу, показала, что у него обширный инфаркт, и его решено госпитализировать. Мы с Борей Балтером сговорились встретиться и поехать на Котельническую. Появились мы там буквально за считан­ные минуты до того, как бригада рослых санитаров понесла Константина Георгиевича к машине. Когда его клали на носилки, возле которых мы все столпились, у него задра­лась рубашка, обнажив нижнюю часть тела. Констан­тин Георгиевич густо покраснел и сказал: «Какой срам!» И тут...

Впрочем, стоп. Прежде чем излагать дальнейший ход тогдашних событий, надо сделать крошечное отступление.

Паустовский любил рассказывать байку про Семена Гехта, с которым его связывали давние дружеские отноше­ния. Сидела компания литераторов в холле ялтинского Дома творчества писателей. И кто-то заметил, что у Гехта туалет не в порядке. По цепочке шепотом, дабы не выйти за пределы мужского круга, информация эта двигалась к Семену Григорьевичу. Когда она достигла его ушей, он громко, не стесняясь присутствия дам, с веселым озорством закричал: «Они говорят, что у меня ширинка расстегнута. Ну и что? Так я не франт».

Когда Паустовский залился краской, Боря Балтер весе­лым голосом сказал: «Что вы, Константин Георгиевич, вол­нуетесь из-за пустяков. Так вы не франт». Паустовский, которому этот довод показался неотразимым, умиротворен­но заулыбался и на носилках поплыл вниз по лестнице к машине с красным крестом, которая повезла его в больницу на улицу Грановского. Мы все, присутствовавшие в квар­тире, отправились следом за ней.

Сначала (за исключением Татьяны Алексеевны, а затем присоединившейся к ней Гали, которым разрешено было навещать и кормить его) врачи не пускали к Паустовскому посетителей и информацию о состоянии, в каком он нахо­дится, мы получали от его близких. Иногда он посылал нам короткие записки. Одну из таких записок получил и я. Выглядела она так: «Москва

Больница. 3/5-62 Леве

Лева, я Вас очень люблю и полагаю, что Вы должны принять это обстоятельство во внимание в своей дальней­шей жизни.

К. Г.».

Признаться, записка эта озадачила меня. В повседневном общении с окружающими Паустовский был человеком довольно сдержанным. Не в его обыкновении было расто­чать телячьи нежности. А тут, хоть и не без легкой иронии, что-то вроде признания в любви. Видимо, находясь в критическом положении и сознавая, что вот-вот может наступить конец, он счел нужным ободрить меня прощаль­ным приветом.

Но все, славу Богу, обошлось.

Близился день рождения Константина Георгиевича. Не простой, а юбилейный. Мы с Борей долго обдумывали, что преподнести ему к этой дате. После бесконечных обсуждений и споров, мы остановились на идее построить ему лодку. Чтобы она постоянно стояла на Таруске. В двух шагах от его дома. За минуту-другую спустился к берегу, сел в лодку — и рыбарить...

С помощью знакомых калужан, работавших в областном издательстве, мы «вышли» на местного лодочного мастера, который согласился к концу мая выполнить наш заказ. Раза два мы с Борей наведывались в Калугу, выясняя, как идет работа. Лодка была готова в срок. Но в тот год Паустов­скому из-за настигшего его инфаркта не довелось восполь­зоваться ею. Мы сообщили ему о нашем подарке. Что стало с лодкой потом, мне, к сожалению, неведомо.

Свое семидесятилетие он встретил в больнице. Вечера, посвященные юбиляру, проходившие в битком набитых залах, как и обильное застолье, устроенное 31 мая широкой и щедрой Татьяной Алексеевной на Котельнической, где собралось множество народу, прошли в отсутствие Констан­тина Георгиевича.

Предыдущий день рождения Паустовский отметил, как он выразился по этому поводу в одном из писем, «несколь­ко странно».

Числа 27 или 28 мая 1961 года вернулся я, по обык­новению, из редакции «Нового мира» к себе, и мои домаш­ние сказали, что звонил Константин Георгиевич, приглаша­ющий меня на свой день рождения в Калугу. Тут же связавшись с ним по телефону, я узнал подробности предстоящей поездки.

В конце лета 1962 года Константин Георгиевич вернулся из санатория домой. На позднюю осень высокие инстанции наметили посещение Франции небольшой делегацией совет­ских писателей, известных не сервилистской готовностью выполнить любое распоряжение правителей страны, а своей независимостью.

В делегацию, отбывшую во Францию, вошли Паустов­ский, Виктор Некрасов и уже тогда вездесущий Вознесен­ский, смолоду освоивший науку входить в доверие к на­чальству и одновременно создавать видимость, что он бунтарь. Нынче публика, топчущаяся в прихожей науки, именует это амбивалентностью.

Здоровье Константина Георгиевича слегка окрепло, и врачи, зная, как ему хочется в Париж, где он накоротке побывал только однажды, во время путешествия на «Побе­де» вокруг Европы, и как важно после затяжной болезни поднять его дух, не стали возражать против поездки, в которую он и отправился вместе с Татьяной Алексеевной и Галей.

По возвращении в Москву Константин Георгиевич, хоть он и был переполнен впечатлениями от поездки во Фран­цию, во время которой встречался с Франсуа Мориаком, Андре Моруа, Андре Мальро, вернулся к работе над руко­писью, начатой им еще до болезни. По прошествии нескольких месяцев он закончил ее. Это была шестая книга автобиографического цикла, которую он назвал «На мед­ленном огне».

Последний день рождения Константин Георгиевич встре­тил в Переделкине. В Доме творчества писателей, где не в центральном корпусе, а в одном из прилегающих к нему домиков ему отведены были две комнаты с верандой. Поздравить его пришли Каверины и Шкловские. Он был уже плох. Даже не встал в этот день с постели. Мы по очереди по одному заходили к нему. Зашел и я. Побыл у него минут 15 и, боясь утомить его, удалился. Не думая, что вижу его в последний раз.

Через полтора месяца его не стало.

Все, кому случалось встречаться с Константином Георги­евичем во второй половине шестидесятых, видели, что силы его тают и развязка может наступить со дня на день. Казалось бы, мы были готовы к скорбному известию. И тем не менее, когда оно настигло нас, боль не стала менее острой.

Когда умирает писатель, привычно утешаться доводом, что, хотя его самого больше нет, с нами остаются его произведения. В случае с Паустовским довод этот работал только отчасти. В сознании его современников он был не просто автором книг. Он заслуженно был безупречным нравственным авторитетом. К его тихому голосу прислуши­вались на всем просторе нашей обширной страны.

Задолго до того, как экологией стали практически за­ниматься, Паустовский выступил против варварского обра­щения с окружающей средой во имя так называемого технического прогресса. Увы, многие усматривали в этих его призывах старомодную чудаковатость. И только после Чернобыля даже оголтелым скептикам стало очевидно, насколько дальновидна была эта тревога. Он активно под­держивал усилия по смягчению нравов в нашей стране и созданию здоровой атмосферы в нашем искусстве.

Его фамилией начинается список 82 литераторов, под­писавших обращение к съезду писателей с предложением обсудить письмо Солженицына. Прикованный болезнью к кровати, он заступился за Синявского и Даниэля, а потом за Галанскова и Гинзбурга и их подельников. Голос этот умолк.

Но эхо его продолжало звучать. И звучит по сей день.

Телеграмма в страну Паустовского : рассказ случайной попутчицы в поезде Москва — Заборье,

услышанный в мае 2017 года накануне 125-летия со дня рождения писателя Константина Георгиевича Паустовского (Елена Сазанович)

Когда я была маленькой, мир мой умещался в мою деревню. Заборье. Он казался таким грустным. Таким безнадежным. С раз­мытыми влажными дорогами. Низким мутным небом. С прилипшими потускневшими листьями на покосившихся крышах домов. Этот мир казался невыносимым. И очень одиноким. Словно одинокая планета, про которую все забыли. Я часами сидела у окошка, которое было в слезах. От дождя. Я плакала. Вместе с дождем. Мне так хотелось вырваться из этой плачущей тишины.

Мое настроение поняла мама. Она мне просто ска­зала: ты хочешь уехать? В другую страну? Я молча кив­нула. Я знала, что это невозможно. Мы жили с мамой вдвоем. И многое для нас было вообще невозможно.

Возможен лишь был плачущий дождь. Пыльное пла­чущее солнце. Или плаксивый снег. Но мама ответила на мое молчание: очень даже возможно. В эту страну не нужны билеты. И деньги на билеты тоже не нуж­ны. И самолеты не нужны. И поезда. Которые могут разбиться. Или сорваться с рельс. И границы этой страны пересекать не надо.

Есть такая страна? Есть. Это страна Паустовского. Ее так всегда мало. И всегда так много. Если тебе груст­но... В ней станет иногда еще грустнее. Но эта грусть будет другой. Это будет грусть настолько светлая, на­столько прекрасная, настолько щемящая, что любое веселье по сравнению с ней тебе покажется просто пустотой. В этой стране пустоты не бывает. И не бы­вает одиночества. Даже если ты совсем одинока. Ты будешь расти вместе с ней. Взрослеть вместе с ней. Стареть и мудреть вместе с ней. И если ты никогда ее не покинешь, никогда не предаешь ее, наверное, ты станешь счастливой. Даже если ты совсем несчастна. Эта страна откроет тебе секрет счастья.

Мама не солгала. Мамы не лгут никогда. Эта стра­на «искалась в маминой ладони. И она мне ее протянула. Беги в нее, беги. Не пожалеешь. И я убежала в страну Паустовского. Я не пожалела. «Желтый свет» этой страны светил ярче солнца. И немного печальнее. Так улыбались осенние листья. И так я начина­ла понимать, что счастье может случиться от одной лишь случайной улыбки. Или гудка парохода. Там навстречу пенились и бежали по камням «Ручьи, где плещется форель». И при блеске форелей. И всплеске ручьев. И шуме лесов. Непременно хотелось прило­жить носовой платок к глазам. И вспомнить о нечаянной любви. И отчаянной музыке. А на «Дождли­вом рассвете» разглядеть упавшую в лужу звезду. А в звездном небе увидеть целое «Черное море», где пахнет кефалью и мокрым песком. Где бушуют штор­мы. И легкий бриз едва прикасается к обветренному лицу. А в «Мещерской стороне» увидеть мягкий свет лиричных левитановских пейзажей. Услышать граци­озные грандиозные мелодии Чайковского... И вслед за Паустовским воскликнуть: «Я не променяю Сред­нюю Россию на самые прославленные и потрясающие красоты земного шара». А потом остаться «Наедине с осенью». Отпустить лодку в свободное плавание. Вздохнуть. Сощуриться от солнечных зайчиков. И от­крыть секрет мироздания. Жажда совершенства — это, наверное, и есть искусство.

Но искусство так и не создало совершенный ше­девр. Потому как самый, самый великий шедевр — это природа, которую придумала жизнь. Даже такая жизнь, какая есть.

И еще мне казалось, что мечта — это тоже непре­взойденный шедевр. Я становилась соавтором Пау­стовского по мечте. Я поверила, что однажды, про­гуливаясь в лесу с «Корзиной с еловыми шишками», я непременно повстречаю великого Грига. И в день моего восемнадцатилетия он посвятит свой лучший концерт мне, деревенской девчонке. А в «Ночном ди­лижансе» я прокачусь со сказочником Андерсеном, который мне предскажет сказочное будущее. А однажды к моему умирающему соседу явится сам Мо­царт. И ночь станет светлой. И распустятся белые цве­ты на засохших яблонях. И птицы зимой возвратятся на родину. И небо станет выше, выше. Светлее, свет­лее. Моцарт очарует своей музыкой. И вдруг тогда «Старый повар» не умрет?

В своей стране Паустовский познакомил меня с Лермонтовым, Кипренским, Левитаном, Шевченко, Гайдаром, Гиляровским, Булгаковым, Куприным... Как много их, прекрасных, великих, достойных, с кем меня познакомил Паустовский. Я подружилась со всеми. Запомни, сказал мне тогда Паустовский, эти люди создавали шедевры. И эти шедевры принадле­жат всему миру. Но их личный мир только для них. Поэтому всегда оставляй его за скобками. Этот урок Паустовского я запомнила на отлично...

И все же страна Пау­стовского действительно была реальной. В ней было столько звуков, что не услышишь в реальности. В ней было столько красок, что ни один художник не смог бы их соединить. В ней было столько чувств, что ни один поэт не смог бы их сочинить. Прозрачное дыхание призрачных звуков, красок, слов.

А еще в этой стране была и гармония, и алгебра. Романтика и география... А еще в этой стране было столько печали. Которой позавидуешь. Потому что это была другая, совсем другая печаль. Эта печаль лечила.

Когда я подросла, мама мне подарила «Золотую розу». Она сказала — эта роза из пыли. Золото — твер­дый метал. Но нежный. И роза будет иногда звенеть, как легко и трепетно звенят слова Паустовского. И не только. Эту розу однажды собрал мусорщик. Потому что каждый миг жизни, дурен он или хорош, умен или глуп, трагичен или удачен, -это крупинка золотой пыли... Я не помню, повери­ла ли ей тогда. Хотя мамы никогда не обманывают. Может, и поверила... Я сжала розу в кулачок и не хоте­ла с ней расставаться. Она стала моим талисманом. Моей иконой. Моей верой в счастье.

Именно тогда я напи­сала самому Паустовскому: «Голубоглазый мой ангел земной, мне подсказал это ты. Чистое небо над мутной водой. И золотые цветы...» Это была благодарность золотой розе.

Ведь он подарил мне страну, где крыша над голо­вой — это розовое небо. Где твоя постель — это розы. Где крепость твоя — это роза ветров. Где чувства твои — это розовое море...

А потом я уехала. Мама незаметно мне в сумку су­нула томик Паустовского. Не будь черствой. Не стань холодной. Не будь равнодушной. Никогда. И по­правила золотую розу на воротничке. Помни о том, что есть страна, где всегда тебя примут. И там, толь­ко там ты поймешь счастье... Я уехала.

В поезде все казалось уже по-другому. Заборье убегало от меня все дальше. С его монотонными буд­нями. С его невеселыми праздниками. Старый про­водник спросил про чай. Я промолчала. Про кофе. Тот же ответ. Вдруг он протянул мне одну-единственную полевую ромашку. Словно крупинку моей роди­ны. С которой я уже прощалась. Либо он принял меня за красавицу. Либо — почему-то — от жалости. Или неизбежной печали. В духе Паустовского. Но я этого понять не захотела. Сентиментализм? Романтизм? Не знаю. Ведь жизнь не сентиментальна и не романтич­на. Только если ты этого хочешь. Не знаю, хотела ли я уже. Ведь мне предстояло бороться за жизнь... Какое же это непаустовское слово — бороться! Книжку я забыла в вагоне... Паустовский поначалу мне помог. Это он породил во мне страсть к путешествиям. Желание вырваться из провинциальной прозы. Навстречу бесконечным пространствам. Он еще не знал, как быстро я его пре­дам... Впрочем, я еще и не думала о предательстве. Просто говорить вслух о Паустовском стало... не то чтобы немодным. Просто неприличным. Романтизм, сентиментализм? Чувственность и чувствительность? Боль и страдание? Это — для дураков. Для отсталых. Для «колхозников»... Я не хотела такой быть. И не могла. А когда меня спрашивали, кто ваш любимый писатель, я заученно отвечала, как и положено «образованным»: Солженицын, Бродский, Набоков, Пастернак… Своей культуры мы уже в первую перестройку — в 60-е — стеснялись. Нам нужен был уровень Запада. И только его мы держали за эталон.

Вдруг. И такое бывает, особенно когда ты из деревни Заборье. Я заметила золотую розу. Она была пришита на моем постаревшем платье, которое я , собралась выбросить. Как назло, ее увидел и мой парень, которым я дорожила. Он громко засмеялся над подделкой. Я тоже засмеялась. Громко и невпопад. Глупость! Ведь она совсем не золотая! Не задумываясь, я выбросила платье. Вместе с розой... На этом моя история с Паустовским закончилась. Впрочем, история с парнем тоже вскоре закончилась.

Я ездила по многим странам как переводчица. Широкие бескрайние пространства мне давались легко. Была красивой и умной. Была раскованной и непредсказуемой. Хотела сделать жизнь лучше. И она была лучше. У меня это получалось... Хотя розы из дешевых пылинок (от мамы и мусорщика) у меня уже не было. Я встречалась со многими людьми, но не видела лиц. Звездная ночь для меня была всего лишь темнотой. Розовая заря всего лишь утром. И в луже звезд быть не может. И солнечных зайчиков не бывает. Да и форель вряд ли может плескаться в ручье. Ни дождя за окном. Ни скрипучей калитки. Ни пения запоздавших синиц. Слова, краски, звуки. Были просто фразами, освещением, слухом. А чувства стали всего лишь сухим списком мест, где я побывала. Алгебра победила гармонию. География победила мечту... Господи, как все это далеко. И как хорошо, что это ушло!

Маме я писала все реже и реже. Почти не писала. И не отвечала. Это было Заборье, которое на меня нагоняло просто тоску. А Паустовского рядом не было. Я его предала.

Однажды мне пришла телеграмма из Забо­рья. Я машинально пробежала по ней взглядом. Мама больна. Сколько помню, она всю жизнь была больна! Своей деревней. Своими журавлями, исчезающими под тяжелыми облаками неба. Своим истошным кри­ком птиц, которые почему-то всегда остаются в За­борье, даже если им так холодно. Мама была больна своими мыслями. В которых, наверное, жил Паустов­ский. А мне до Паустовского не было дела. Он был лишь в прошлом.

Впереди меня ждал вечер с великолепной Мар­лен Дитрих. Вот это уровень! И другая, совсем другая жизнь. Яркая, блестящая, неожиданная и празднич­ная! Я сидела в зале, затаив дыхание, когда она пела. Почему вдруг резко остановился ее хрипловатый го­лос? И ее слова, как бриллианты, на ее шее. И ее слова, как сотни камней на ее узком белом платье. Ее желание — увидеть Паустовского. И он вышел — худой, больной старик. И она, эта бриллиантовая кинодива, молча упала перед ним на колени и поцеловала руку. Эта железная западная леди, живущая за железным занавесом, плакала. И бриллианты скатились с ее платья. И рассыпались по всей сцене, по всему залу. Как тысячи, миллионы слов, драгоценных слов, так и не сказанных нами Паустовскому. Весь мир был бро­шен к ногам Паустовского. Весь глупый, однознач­ный, холодный мир. В котором не было места для сентиментальности и романтики. Вот если бы хотя бы один бриллиантик подкатился к моим ногам, как одно слово. Он не подкатился. Весь мир стоял на коленях перед русским писателем. Паустовским. Марлен Ди­трих благодарила великого русского писателя за рас­сказ «Телеграмма».

Позже она вспоминала: «Я была так потрясена его присутствием, что, будучи не в состоянии вымолвить по-русски ни слова, не нашла иного способа выска­зать ему свое восхищение, кроме как опуститься пе­ред ним на колени». В нее были влюблены Ремарк, Хемингуэй, Габен. А она: «Я встретила Паустовского слишком поздно...»

А я тогда выбежала из зала. «Телеграмма» был единственный рассказ, который я не прочитала. Мне почему-то мама его не посоветовала прочитать. Поче­му? Это навсегда для меня останется тайной.

Телеграмма. Нет, это уже не рассказ. В моей су­мочке лежала настоящая телеграмма. Такие простые слова. Моя мама умирает. И все. Я уехала. Чтобы по­благодарить свою маму. Я не успела... Заборье. Глу­хой скрип калиток. Хриплый стон синиц. Грустная круговерть вьюги. Я стояла под заснеженной елью. Мне стыдно было показаться на глаза людям. Мою маму уже похоронили. А у меня не было даже цвет­ка. Я сорвала с ели веточку. Я положила ее к могиле. Прости, мам. Прости. Я так и не сумела принять твою мечту. Но я ее понимаю. Прости. Если сможешь. Са­мое страшное не то, что ты умерла. Самое страшное, что мы больше не встретимся, мам. Но я пока живу... Впрочем, уже неважно. И много слов от меня про­сто неприлично. Я бежала по жизни, мама. Бежала. Мои туфли истоптались. Моя душа износилась. Но я бежала к тебе, мама. Хотя думала, что убегаю от тебя. Я еще знаю, что все зря... Но я еще раз получу телеграмму... Я должна ее получить. Чтобы успеть...

Я ушла в дом, где мы когда-то плакали вместе с дождем. Печь еще не остыла. А антоновские яблоки пахли так зимне, что я уже знала — зима впереди. Как и мой отъезд. Возле кровати мамы лежала раскры­тая книжка. От нее пахло зимними яблоками. И без­временьем. Как в рассказе Паустовского «Телеграм­ма». Я села возле печи и стала читать ее. От огня мне было все жарче. И крик вороны за заснеженным ок­ном становился все грубее. Прости, мама. Если сможешь. Я опоздала. И все равно, встретимся, мама, до­говорим. Я не успела, мама. Прости. Ведь я еще так много не рассказала. Я стала сентиментальной и ро­мантичной. Только сейчас я это поняла. И только ты, ты сможешь снять с меня эту непростительную вину. Договорим. Ведь свою «Повесть о жизни» я уже на­писала. Впрочем, рано или поздно ее напишет всякий живущий...

Позднее я открыла секрет счастья. Как и говори­ла моя мама. Мамы не обманывают... Мне не удалась личная жизнь. Не получилось с работой. Я живу в Заборье. И вижу звезды. Даже в лужах. И солнечных зайчиков. Даже без солнца. Я живу рядом с Паустов­ским. И если у кого-то не получилось... Можно про­жить и так. Особенно если есть 100 писателей, кото­рые потрясли мир. Можно выбрать...

Тарусские мотивы

В середине XX века здесь, на калуж­ской земле, поселился писатель, чье имя с тех пор неразрывно связано с Тарусой. Не так давно благодарные горожане поставили ему на набережной Оки, по которой он любил плавать на моторке, памятник, а его дом, выходящий на крутой берег уже другой городской реки, Тарусы (много веков назад и давшей имя го­роду), стал домом-музеем. Этот ма­стер слова был необычайно чутким и отзывчивым, невероятно и разносторонне эрудированным, и при этом очень простым и доступным в обще­нии. Человек с большой буквы. На­стоящий Писатель. Вот уже более полувека его нет с нами, но его про­изведения, еще при жизни автора переведенные на множество языков народов России и мира, продолжа­ют волновать, заставляют сопере­живать миру его героев и не остав­ляют равнодушными.

Его редкий талант был высоко оценен еще при жизни: Константи­на Георгиевича Паустовского дваж­ды (!) номинировали на Нобелев­скую премию по литературе. В ито­ге он ее так и не получил (главным образом по хитросплетениям поли­тических причин). Но, может, оно и к лучшему. Гораздо важнее всяких премий подлинно народная любовь к произведениям Константина Ге­оргиевича Паустовского. Ведь его продолжают активно читать как взрослые, так и дети. В наше время, отнюдь не располагающее к санти­ментам, переиздаются лучшие его произведения. А это значит, что его мысли и чувства, отраженные в по­вестях и рассказах, востребованы и актуальны.

Перечитаем строчки Паустовского о Тарусе: «Я живу в одном маленьком городе на Оке. Он так мал, что все его улицы выходят или к реке, с ее плавными и торжественными пово­ротами, или в поля, где ветер качает хлеба, или в леса, где по весне буйно цветет между берез и сосен черему­ха...» И ведь во многом именно благо­даря Константину Георгиевичу, его заботе и вниманию к любимому им городу, неоднократным выступлени­ям в периодической печати Таруса сохранила свой столь притягатель­ный ныне для нас одно-двухэтажный облик рубежа ХIХ-ХХ столетий.

Мемориальный дом-музей К. Г. Па­устовского в Тарусе входит в состав столичного Литературного музея-центра писателя. И тот, и другой му­зейные центры, вне сомнения, заслуживают того, чтобы в них побы­вать. Ибо после их посещения начи­наешь намного глубже и полнее по­нимать творчество писателя, а по­рой по-новому смотришь на его, казалось бы, известные и даже в некотором роде ставшие хресто­матийными произведения. Навер­няка для многих, кто соприкоснется с миром Паустовского, станет от­крытие его как тонкого лирика, автора проникновенных и глубоких стихотворений.

Комната Паустовского в тарусском доме проходная, но необычай­но светлая. И, конечно же, не только из-за желтых тонов, доминирующих в декоре ее убранства. Она словно на­полнена нечаянной радостью, насто­янной на разнотравье летних арома­тов. Кажется, будто писатель вышел на пару минут по делам, и вот-вот вернется. Трепетное сохранение па­мяти о великом русском писателе — это, прежде всего, заслуга музейных работников. Дом Паустовского в Тарусе, несмотря на свои малые, по су­ти, размеры, на редкость компак­тен. Интересно, что кухня и хозяй­ственные помещения «спрятаны» на минус первом этаже, можно сказать, в подвале. Так оригинально хозяин дома обошел действовавший в то время запрет на возведение двухэ­тажных жилых домов.

Из дома Паустовского попадаешь в разбитый им сад с цветниками, тре­петно сохраняемый и поныне. Стоит пройти буквально пару шагов, и ока­зываешься у крытой беседки, в тени и тишине которой любил творить и от­дыхать Константин Георгиевич. От­сюда, с высокого крутого берега реч­ки Тарусы открывался чудесный вид на окрестности. Конечно, прошедшие десятилетия изменили очень многое и в жизни страны, и в бытии Тарусы, и даже в окрестном ландшафте. Неве­роятно, но факт: бывшая во времена Паустовского полноводной и глубо­кой, речка Таруса превратилась ныне в узенькую, почти что горную речуш­ку, торопливо шумящую на перекатах Истории. Вот уж действительно, все течет, все меняется...

Но зато Московский литературный музей-центр К.Г. Паустовского (в со­став которого и входит мемориаль­ный дом-музей писателя в Тарусе) переживает ныне свое второе рож­дение. История столичного музея Константина Георгиевича уникальна. Основанный более 40 лет тому назад как общественный (а по сути — на­родный) музей, он не раз менял ме­сто своей дислокации, пока не про­писался в 1987 году в усадьбе Влахернское-Кузьминки, в деревянном «Доме садовника» XVIII столетия. И пусть непосредственно это зда­ние не имеет отношения к Паустов­скому, зато внутри сотрудниками литературного музея воссоздана атмосфера жизни и быта одного из классиков советской литературы. Здесь много подлинных, непосред­ственно связанных с Паустовским, экспонатов. Фонды регулярно по­полняются, а хранители музея ак­тивно участвуют в культурной жиз­ни столицы и России, выполняя важную духовно-просветительскую миссию для самых разных возраст­ных и социальных групп.

Будет время и возможность, по­сетите музеи Паустовского. Они того стоят.

Музыка его души

Несмотря на критическое отношение Паустовского к своим ранним поэтическим опытам, они нашли отклик спустя десятилетия у наших современников. Известный московский бард Юрий Алтунин 31 мая 1995 года, в день рождения Паустовского, в Московском музее писателя исполнил две песни на его стихи. Один из зрителей вспоминал: «С первых же аккордов музыка схвати­ла и заворожила меня. Это был настоящий классический бардовский романс. <...> Удивительно, что композитор сумел отыскать в юношеских недооценённых многими стихах Паустовского какую-то скрытую, только им услышанную мелодию и, пропустив её через своё сердце, выпу­стить на Божий свет, к людям...»

***

О, срывайте, срывайте цветы

на поникших стеблях!

Тихо падает дождь на полях.

Умирают и тают безумные

песни любви,

Затихают желанья в крови.

На холодную землю осыпались

листья берёз,

Бронзу кинул по липам мороз.

Серебристые дали застыли

в прозрачном огне

И грустят, говорят о весне.

Пожелтела вода. Заросли,

помутнели пруды,

Осыпаются тихо сады.

И у края, где горит дымно-алый

сентябрьский закат,

Утомлённые думы летят.

Киев. 1912

***

У Ланжерона прибои пели,

Солёный ветер ласкал глаза,

И облака плели кудели,

И небо в море, как бирюза.

Весенний, юный, я волновался.

Ты, Хатидже, ждала меня.

Я помню — месяц в волнах купался,

Горя в тумане венком огня.

И в смутном зове горячей ночи

Капризно, нежно смеялась ты.

О как хотелось, чтоб дни короче.

Плели под солнцем свои мечты.

Вино, и песни, и сумрак влажный,

И дождь шумливый во тьме террас.

Твой лепет звонкий,

твой стон протяжный…

Дожди и ветры скрывали нас.

И светозарный, и пьяный морем

Был каждый вечер. Я уходил.

А ты молилась сапфирным зорям

И голос моря тебя будил.

Произведения Константина Паустовского

  1. Паустовский, Константин Георгиевич. Собрание сочинений : в 9 томах / Константин Паустовский ; вступ. ст. Г. Трефиловой ; примеч. Л. Левицкого ; худож. Е. Гольдин. - Москва : Художественная литература, 1981. - Текст : непосредственный.

  2. Паустовский, Константин Георгиевич. Собрание сочинений : в 8 томах / К. Паустовский. - Москва : Художественная литература, 1967 - 1970. - Текст : непосредственный.

  3. Паустовский, Константин Георгиевич. Собрание сочинений : в 6 томах / Константин Паустовский. - Москва : Гослитиздат, 1957 - 1958. - Текст : непосредственный.

  1. Паустовский, Константин Георгиевич. Артельные мужички : сказка / К. Паустовский ; рис. А. Сазонова. - Москва : Малыш, 1973. - 32 с. : цв. ил. - Текст : непосредственный.

  2. Паустовский, Константин Георгиевич. Аудио рассказы / К. Паустовский. - Устная речь (исполнительская) : электронная // Сказки РуСтих. - URL: https://skazki.rustih.ru/audio-rasskazy/konstantin-paustovskij-audio-rasskazy/ (дата обращения: 20.05.2022).

  3. Паустовский, Константин Георгиевич. Барсучий нос / К. Паустовский ; худож. И. Цыганков. - Москва : АСТ, 2021. - 63, [1] с. : цв. ил. - (Читаем сами без мамы : любимые детские писатели, большие буквы, слова с ударениями, легко взять с собой). - Текст : непосредственный.

  4. Паустовский, Константин Георгиевич. Близкие и далекие / Константин Паустовский ; сост. Л. Левицкий. - Москва : Молодая гвардия, 1967. - 399, [1] с., [9] вкл. л. ил. - (Жизнь замечательных людей : ЖЗЛ : серия биографий : основана в 1933 г. М. Горьким ; вып. 13 (439). - Текст : непосредственный.

  5. Паустовский, Константин Георгиевич. Во глубине России : повести и рассказы / Константин Паустовский ; сост. Г. А. Арбузова ; худож. А. Ляшенко. - Москва : Московский рабочий, 1982. - 286, [2] с. : ил., [8] л. фот. - Текст : непосредственный.

  6. Паустовский, Константин Георгиевич. Далекие годы : повесть о детстве и юности / К. Паустовский. - Текст : электронный // Национальная электронная библиотека. - URL: https://rusneb.ru/catalog/000207_000017_RU_RGDB_BIBL_0000335038/ (дата обращения: 20.05.2022).

  7. Паустовский, Константин Георгиевич. Дремучий медведь / К. Паустовский ; рис. А. Сазонова. - Москва : Малыш, 1969. - 16 с. : цв. ил. - Текст : непосредственный.

  8. Паустовский, Константин Георгиевич. Желтый свет : рассказы / К. Паустовский. - Москва : Текст, 2003. - 398, [2] с. - (Мировая классика). - Текст : непосредственный.

  9. Паустовский, Константин Георгиевич. Заботливый цветок / Константин Паустовский ; рис. Т. Соловьевой. - Москва : Малыш, 1988. - 16 с. : цв. ил. - Текст : непосредственный.

  10. Паустовский, Константин Георгиевич. Заячьи лапы / К. Паустовский ; коммент.: А. Н. Тихонов, Е. Снегирева ; худож.: Алехина Н. И. и др. - Москва : АСТ, 2021. - 175, [1] с. : ил. - (Самые лучшие рассказы о живой природе с вопросами и ответами для почемучек). - Текст : непосредственный.

  11. Паустовский, Константин Георгиевич. Золотая роза : заметки о писательском труде / Константин Паустовский ; предисл. Алексея Варламова. - Москва : Детская литература, 2019. - 191, [1] с. : портр. - Текст : непосредственный.

  12. Паустовский, Константин Георгиевич. Золотой линь : рассказы и сказки / К. Паустовский ; худож. М. Алексеев и Н. Строганов. - Москва : Советская Россия, 1987. - 127, [1] с. : цв. ил. - Текст : непосредственный.

  13. Паустовский, Константин Георгиевич. Избранное : повести, рассказы / К. Паустовский. - Минск : Издательство БГУ им. В. И. Ленина, 1980. - 367, [1] с. - Текст : непосредственный.

  14. Паустовский, Константин Георгиевич. Кара-Бугаз / К. Паустовский. - Текст : электронный // Национальная электронная библиотека. - URL: https://rusneb.ru/catalog/000207_000017_RU_RGDB_BIBL_0000334991/ (дата обращения: 20.05.2022).

  15. Паустовский, Константин Георгиевич. Квакша : рассказы / Константин Паустовский ; худож. Н. Устинов. - Москва : Малыш, 1987. - 32 с. : цв. ил. - Текст : непосредственный.

  16. Паустовский, Константин Георгиевич. Книга о художниках / К. Паустовский. - Москва : Искусство, 1966. - 151, [1] с. : цв. ил. - Текст : непосредственный.

  17. Паустовский, Константин Георгиевич. Колхида : повесть / К. Паустовский. - Текст : электронный // Национальная электронная библиотека. - URL: https://rusneb.ru/catalog/000207_000017_RU_RGDB_BIBL_0000334927/ (дата обращения: 20.05.2022).

  18. Паустовский, Константин Георгиевич. Кот-ворюга : рассказы и сказки / К. Г. Паустовский ; вступ. ст. Наталии Дровалевой ; худож. В. Долгов. - Москва : Махаон, 2019. - 143, [1] c. : ил. - (Чтение - лучшее учение). - Текст : непосредственный.

  19. Паустовский, Константин Георгиевич. Лавровый венок / Константин Паустовский ; сост. Г. А. Арбузова. - Москва : Молодая гвардия, 1985. - 478, [2] с. - Текст : непосредственный.

  20. Паустовский, Константин Георгиевич. Исаак Левитан / К. Паустовский. - Ленинград ; Москва : Искусство, 1961. - 32 с., [8] л. вкл. ил. - Текст : непосредственный.

  21. Паустовский, Константин Георгиевич. Исаак Левитан / К. Паустовский. - Текст : электронный // Национальная электронная библиотека. - URL: https://rusneb.ru/catalog/000207_000017_RU_RGDB_BIBL_0000357894/ (дата обращения: 20.05.2022).

  22. Паустовский, Константин Георгиевич. Летние дни / К. Паустовский. - Текст : электронный // Национальная электронная библиотека. - URL: https://rusneb.ru/catalog/000207_000017_RU_RGDB_BIBL_0000335143/ (дата обращения: 20.05.2022).

  23. Паустовский, Константин Георгиевич. Маленькие повести / К. Паустовский. - Петрозаводск : Карелия, 1978. - 286, [2] с. - Текст : непосредственный.

  24. Паустовский, Константин Георгиевич. Мещерская сторона : повести и рассказы / Константин Паустовский ; худож. Д. Поляков. - Москва : Детская литература, 2017. - 445, [3] с. : ил. - (Школьная библиотека). - Текст : непосредственный.

  25. Паустовский, Константин Георгиевич. Муза дальних странствий / К. Паустовский ; сост. Г. А. Арбузова ; вступ. ст. А. И. Павловского ; примеч. Л. А. Левицкого ; худож. А. Денисов. - Москва : Советская Россия, 1988. - 383, [1] с. - (Библиотека русской художественной публицистики). - Текст : непосредственный.

  26. Паустовский, Константин Георгиевич. Наедине с осенью : портреты, воспоминания, очерки / Константин Паустовский ; худож. В. Медведев. - Изд. 2-е, доп. - Москва : Советский писатель, 1972. - 447, [1] с. - Текст : непосредственный.

  27. Паустовский, Константин Георгиевич. Озерный фронт / К. Паустовский. - Текст : электронный // Национальная электронная библиотека. - URL: https://rusneb.ru/catalog/000207_000017_RU_RGDB_BIBL_0000546189/ (дата обращения: 20.05.2022).

  28. Паустовский, Константин Георгиевич. Повести / Константин Паустовский ; худож. Е. Мешков. - Москва : Детская литература, 1989. - 511, [1] с. : ил. - Текст : непосредственный.

  29. Паустовский, Константин Георгиевич. Повести и рассказы / Константин Паустовский. - Казань : Татарское книжное издательство, 1986. - 239, [1] с. - Текст : непосредственный.

  30. Паустовский, Константин Георгиевич. Повесть о жизни : в 2 томах / К. Г. Паустовский. - Москва : Комсомольская правда : Директ-Медиа, 2014. - (Юношеская библиотека). - Текст : непосредственный.

  31. Паустовский, Константин Георгиевич. Подарок : рассказы / К. Г. Паустовский ; рис. В. Юдина. - Москва : Малыш, 1983. - 79, [1] с. : цв.ил. - Текст : непосредственный.

  32. Паустовский, Константин Георгиевич. Похождения жука-носорога : [сказка-быль] / Константин Паустовский ; худож. М. Петров. - Москва : Малыш, 1991. - 19 с. : цв.ил. - (Библиотека детского сада). - Текст : непосредственный.

  33. Паустовский, Константин Георгиевич. Поэтическое излучение : повести, рассказы, письма / К. Паустовский ; сост. Ал. Горловский. - Москва : Молодая гвардия, 1976. - 431, [1] с. : ил. - (Тебе в дорогу, романтик). - Текст : непосредственный.

  34. Паустовский, Константин Георгиевич. Прощание с летом / Константин Паустовский ; худож. В. Костицын. - Москва : Малыш, 1988. - 14 с. : цв.ил. - Текст : непосредственный.

  35. Паустовский, Константин Георгиевич. Рассказы / К. Паустовский ; худож. В. Дугин. - Москва : Книги "Искателя", 2010. - 62, [2] с. - (Библиотечка школьника). - Текст : непосредственный.

  36. Паустовский, Константин Георгиевич. Рассказы / К. Паустовский. - Текст : электронный // Национальная электронная библиотека. - URL: https://rusneb.ru/catalog/000207_000017_RU_RGDB_BIBL_0000334940/ (дата обращения: 20.05.2022).

  37. Паустовский, Константин Георгиевич. Рассказы, сказки / К. Паустовский. - Текст : электронный // Сказки РуСтих. - URL: https://skazki.rustih.ru/avtorskie-skazki/konstantin-paustovskij-skazki/ (дата обращения: 20.05.2022).

  38. Паустовский, Константин Георгиевич. Растрепанный воробей : рассказы и сказки / К. Паустовский ; сост. Е. Позина ; худож. Т. Еремина. - Москва : Стрекоза, 2017. - 159, [1] с. : ил. - (Школьная программа). - Текст : непосредственный.

  39. Паустовский, Константин Георгиевич. Северная повесть ; Повесть о лесах ; Золотая роза ; Маленькие повести / К. Паустовский ; ил. Б. А. Школьника. - Москва : Правда, 1989. - 638, [2] с. : ил. - Текст : непосредственный.

  40. Паустовский, Константин Георгиевич. Северные рассказы / К. Паустовский. - Текст : электронный // Национальная электронная библиотека. - URL: https://rusneb.ru/catalog/000207_000017_RU_RGDB_BIBL_0000357893/ (дата обращения: 20.05.2022).

  41. Паустовский, Константин Георгиевич. Сказки / К. Паустовский ; худож. Г. Епишин. - Москва : Детская литература, 1988. - 143, [1] с. : цв.ил. - Текст : непосредственный.

  42. Паустовский, Константин Георгиевич. Стальное колечко / Константин Паустовский. - Москва : АСТ : Астрель, 2010. - 350, [2] с. - Текст : непосредственный.

  43. Паустовский, Константин Георгиевич. Стальное колечко : повести, рассказы, сказки / Константин Паустовский. - Москва : АСТ : Астрель : Полиграфиздат, 2011. - 350, [2] с. - (Детская классика). - Текст : непосредственный.

  44. Паустовский, Константин Георгиевич. Степная гроза : рассказы / К. Паустовский. - Текст : электронный // Национальная электронная библиотека. - URL: https://rusneb.ru/catalog/000207_000017_RU_RGDB_BIBL_0000344669/ (дата обращения: 20.05.2022).

  45. Паустовский, Константин Георгиевич. Судьба Шарля Лонсевиля / К. Паустовский. - Текст : электронный // Национальная электронная библиотека. - URL: https://rusneb.ru/catalog/000207_000017_RU_RGDB_BIBL_0000334941/ (дата обращения: 20.05.2022).

  46. Паустовский, Константин Георгиевич. Теплый хлеб : [сказки] / К. Паустовский ; худож. А. Сазонов. - Москва : АСТ, 2018. - 63, [1] с. : цв. ил. - (Внеклассное чтение). - Текст : непосредственный.

  47. Паустовский, Константин Георгиевич. Ценный груз / К. Паустовский. - Текст : электронный // Национальная электронная библиотека. - URL: https://rusneb.ru/catalog/000207_000017_RU_RGDB_BIBL_0000333206/ (дата обращения: 20.05.2022).

  48. Паустовский, Константин Георгиевич. Черное море / К. Паустовский. - Текст : электронный // Национальная электронная библиотека. - URL: https://rusneb.ru/catalog/000207_000017_RU_RGDB_BIBL_0000333584/ (дата обращения: 20.05.2022).

  49. Паустовский, Константин Георгиевич. Черное море ; Северная повесть ; Маленькие повести ; Золотая роза : повести / Константин Паустовский ; [худож. Ю. Пивченко]. - Кишинев : Литература артистикэ, 1987. - 607, [1] c. : ил. - Текст : непосредственный.

О Константине Паустовском

  1. Басинский, Павел. «Дела» давно минувших лет / Павел Басинский. - Текст : непосредственный // Российская газета. - 2018. - 17 декабря. - С. 9.

  2. Басинский, Павел. Созвездие Паустовского / Павел Басинский. - Текст : непосредственный // Российская газета. - 2017. - 5 июня. - С. 9.

  3. Белогорцева, Е. Мастер словесной палитры / Е. Белогорцева. - Текст : непосредственный // Смена. - 2013. - № 10. - С. 4-11.

  4. Березин, В. Спрос на сентиментальность / В. Березин. - Текст : непосредственный // Книжное обозрение. - 2012. - № 11. - С. 10.

  5. Богатырева, Н. О благородстве души человеческой / Н. Богатырева. - Текст : непосредственный // Читаем вместе. - 2013. - № 10. - С. 36.

  6. Воронцов, Андрей. Любимый писатель Марлен Дитрих / Андрей Воронцов. - Текст : непосредственный // Москва. - 2020. - № 6. - С. 201-204.

  7. Воротынцева, К. Под сереньким ситцем тихих небес : К. Паустовский и живопись / К. Воротынцева. - Текст : непосредственный // Свой. - 2017. - Май. - С. 29-33.

  8. Воспоминания о Константине Паустовском : [сборник] / сост. Л. Левицкий. - Москва : Советский писатель, 1975. - 463, [1] с. : ил. - Текст : непосредственный.

  9. Геймбух, Е. Порой даже стертые слова приобретают новизну… : семантика неопределенности в прозе К. Паустовского / Е. Геймбух. - Текст : непосредственный // Русский язык в школе. - 2012. - № 4. - С. 43-48.

  10. Головкин, Н. Москва, Киев, далее — везде… / Н. Головкин. - Текст : непосредственный // Москва. - 2017. - № 10. - С. 191-200.

  11. Головкин, Н. А. «Мы — потомки Пушкина...» / Н. А. Головкин. - Текст : непосредственный // Природа и человек. - 2015. - № 7. - С. 70-72.

  12. Дормидонтова, А. Окно в мир Паустовского : музей-центр К. Г. Паустовского / А. Дормидонтова. - Текст : непосредственный // Октябрь. - 2017. - № 5. - С. 177-185.

  13. Зелов, Д. Тарусские мотивы / Д. Зелов. - Текст : непосредственный // Смена. - 2019. - № 11. - С. 36-41.

  14. Зурабова, К. Золотая пыль, или Темы для изложения / К. Зурабова. - Текст : непосредственный // Дошкольное воспитание. - 2001. - № 7. - С. 71-75.

  15. Каверин, В. Золотая проза / В. Каверин. - Текст : непосредственный // Литературная газета. - № 21. - С. 1, 8.

  16. Ковальджи, Кирилл. Очарование нормального волшебства / Кирилл Ковальджи. - Текст : непосредственный // Октябрь. - 2008. - № 2. - С. 136-137.

  17. Корнилова, Г. Гражданин Паустовский / Г. Корнилова. - Текст : непосредственный // Знамя. - 2017. - № 5. - С. 187-189.

  18. Кременцов, Леонид Павлович. К. Г. Паустовский : жизнь и творчество : книга для учителя / Л. П. Кременцов. - Москва : Просвещение, 1982. - 95, [1] с. - Текст : непосредственный.

  19. Круговых, В. Писатель будущего / В. Круговых . - Текст : непосредственный // Природа и человек. - 2017. - № 5. - С. 59-61.

  20. Кто вы, доктор Пауст? - Текст : непосредственный // Культура. - 2018. - № 3. - С. 10.

  21. Лаппо, Г. М. Города в творчестве Константина Паустовского / Г. М. Лаппо. - Текст : непосредственный // География. - 2006. - № 13. - С. 9-16.

  22. Левицкий, Лев. Голос Паустовского / Лев Левицкий. - Текст : непосредственный // Вопросы литературы. - 2004. - № 2. - С. 292-323.

  23. Левицкий, Лев Абелевич. Константин Паустовский : очерк творчества / Л. Левицкий. - Москва : Советский писатель, 1963. - 406, [2] с. - Текст : непосредственный.

  24. Макарова, А. Константин Паустовский: загадки и отгадки / А. Макаров. - Текст : непосредственный // Москва. - 2018. - № 10. - С. 217-229.

  25. Мельников, А. Мой Паустовский / А. Мельников. - Текст : непосредственный // Литературная Россия. - 2018. - № 34. - С. 15.

  26. Миронова, Н. Как оживает природа на страницах книг К. Г. Паустовского / Н. Миронова. - Текст : непосредственный // Дошкольное воспитание. - 2017. - № 5. - С. 44-52.

  27. Музей К. Паустовского : сайт. - URL: https://www.mirpaustowskogo.ru/ (дата обращения: 20.05.2022). - Текст. Изображение : электронные.

  28. Никологорская, Т. Тропой Паустовского / Т. Никологорская. - Текст : непосредственный // Природа и человек. - 2016. - № 5. - С. 66.

  29. Он старался быть подальше от власти. - Текст : непосредственный // Огонек. - 2017. - № 21. - С. 40-42.

  30. Паустовский Константин Георгиевич. - Текст : электронный // ПроДетЛит : всероссийская энциклопедия детской литературы. - URL: https://prodetlit.ru/index.php/ (дата обращения: 20.05.2022).

  31. Платонова, Л. Московский литературный музей-центр К. Г. Паустовского / Л. Платонова. - Текст : непосредственный // Литература. - 2004. - № 5. - С. 15.

  32. Саватеев, В. Верность себе и дерзость / В. Саватеев. - Текст : непосредственный // Литературная Россия. - 2017. - № 19. - С. 12-13.

  33. Сазанович, Елена. Телеграмма в страну Паустовского / Елена Сазанович. - Текст : непосредственный // Юность. - 2017. - № 6. - С. 32-36.

  34. Скороходов, Максим. Время Паустовского / Максим Скороходов. - Текст : непосредственный // Юность. - 2017. - № 11. - С. 79-82.

  35. Трефилова, Галина Павловна. К. Паустовский. Мастер прозы / Г. Трефилова. - Москва : Художественная литература, 1983. - 127, [1] с. - Текст : непосредственный.

  36. Холмогоров, М. Кризисная полоса / М. Холмогоров. - Текст : непосредственный // Нева. - 2009. - № 11. - С. 234-241.

  37. Холмогоров, М. Он между нами жил… / М. Холмогоров. - Текст : непосредственный // Вопросы литературы. - 1995. - № 5. - С. 29-62.

  38. Чичибабин, Б. Слово о любимом писателе / Б. Чичибабин. - Текст : непосредственный // Библиотека в школе. - 2006. - № 7. - С. 41-44.

  39. Шеваров, Дмитрий. Морозные костры / Дмитрий Шеваров. - Текст : непосредственный // Российская газета (Неделя). - 2020. - 15 января. - С. 29.

  40. Юрьева, Т. Спасибо, музыка, за то, что ты… душа… : урок по рассказам К. Г. Паустовского / Т. Юрьева. - Текст : непосредственный // Уроки литературы. - 2008. - № 1. - С. 5-8.

Составитель: главный библиограф Пахорукова В. А.


Система Orphus

Решаем вместе
Хочется, чтобы библиотека стала лучше? Сообщите, какие нужны изменения и получите ответ о решении
Я думаю!