Обычный режим · Для слабовидящих
(3522) 23-28-42


Версия для печати

Охотница за сюжетами (к 70-летию со дня рождения Дины Рубиной)

Библиографическое пособие. Курган. 2023

Сегодня Дина Рубина - один из самых острых авторов умело балансирующих между литературой «серьезной» и «форматной». Подобная ситуация коммерческого и читательского успеха справедливо вызывает вопрос: а что за этим стоит - «удача» или всего лишь «удачливость»? Тот ли это нечастый случай, при кото­ром настоящая «удача» становится - в какой-то момент - еще и массовым явлением?

Вне сомнения, Рубина - хороший беллетрист. Ее проза качествен­ная, держащаяся «ярким словом», чувством вкуса, которым регулируется, какое количество «специй» добавить в литера­турное блюдо, чтобы оно не просто оказалось съедобным, а вызывало желание заказать его не один раз.

На сегодняшний день бастионы высокой беллетристики вообще лучше держат оборону, чем так называемая неформатная литература, которая не выдерживает сравнения ни с одним настоящим автором прошлого.

Добротная установка на сказать (не эпатировать или выдать за истину последней инстанции) заявлена у Рубиной с самого начала творческого пути, с пронзительного раннего рассказа «Яблоки из сада Шлицбутера...», в кото­ром случайный, поначалу принимающий фарсовый оборот разговор в редакции еврейского журнала неожиданно за­ставляет героиню вспомнить семейное прошлое, годы вой­ны и рассказать трагическую судьбу «бешеной» гордой «Фридки», которую фашисты перед тем, как повесить, «гнали, обнаженную, десять километров по шоссе - при­кладами в спину...».

Рубина начинала в 1970-х ташкентской школьницей. О своей журнальной раскрутке в «Юности» (рассказ «Беспокойная натура»), имевшей тогда легендарный тираж в три миллиона экземпляров, вспо­минает с легкой иронией: «...журнал попадал и в тюремные библиотеки, и на корабли российского флота. Меня завалили поклонники письмами...»

В двадцать с небольшим, в Узбекистане, Рубина стала членом Союза писателей. Вскоре, оставив неудачную идею переводить узбекских авторов на рус­ский, попрощалась и со «сладкой истомой черной вино­градной кисти с желтыми крапинами роящихся ос» (так Рубина вспомнит о родных, милых сердцу краях в романе «На солнечной стороне улицы») - перебралась в Москву. О московском периоде рассказывает скупо - столицу, куда рвалась из родного Ташкента, внутренне не приняла и променяла впоследствии «на мавританскую архитектуру».

«Прорубить окно» в серьезные толстые журналы - «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов» - удалось только после эмиграции: по-настоящему Рубину признали уже «из-за бугра». «Новая» Рубина возникла на сломе эпох, начале девяностых, и, по меткому выражению П. Басинского, «хватко» освоила российский - и не только - литературный рынок, снискав славу русскоязычного прозаика Израиля.

С. Чупринин сказал так: «Рубина - вне границ». Ли­тературных ли, географических ли?.. Космополит Рубина признается журналистам: сердце «располовинено» - меж­ду небольшим городком под Иерусалимом, где она живет последние годы, и Россией, где ее ждет основная читательская аудитория, «главная связь с этим миром».

Много больше, чем мавританские пейзажи и архитек­тура, Рубину заинтересовали национальные типажи, не­ожиданные повороты судеб, «взгляд одинокого человека, выхваченный в чужой иноязыкой толпе», и те булочки, ко­торые он несет в бумажном конверте. Европейский коло­рит отчетливо проступает в небольших повестях Рубиной («Высокая вода венецианцев», «Холод­ная весна в Провансе», «Воскресная месса в Толедо»), будь то краткий роман больной раком тридцатидевятилетней женщины с молодым венецианским художником Антонио, путешествие по югу Франции «под аккомпанемент чтения "Писем" Винсента Ван Гога», по точной формулировке Н. Александрова, или испанская сюита.

В прозе Рубиной нет инерции; музыкант в прошлом, она чутко слышит бешеный ритм современности, следует ему, но не дает подчинить себя полностью - в этом часть секрета ее успеха, ее «удачливости». Несколько кокетни­чающая своей неприязнью к музыке Рубина чувствует форму (формат?) безусловно, понимает, что последняя продиктована знанием гармонии. Но этот тонкий математический расчет помножен на годы профессиональной литературной выучки, работы над собой - «печень» не дает отвлекаться ни на какие хобби.

Рубина виртуозно владеет навыками остросюжетного повествования, приемы которого известны давно: закру­ченный событийный ряд, основанный на несоответствии фабулы сюжету, темповые диалоги, блестящая передача разговорного языка, лаконизм описаний. Это - ее «ко­нек», ее наживка.

Рубина одинаково хорошо освоила не только малую, по и крупную форму. Работает в разных жанрах - не дает своему читателю устать. Как-то ее спросили, что тяжелее дается - роман или рассказ, и она ответила следующим сравнением - это все равно что «поднять стокилограммо­вую штангу или расписать палехскую шкатулку».

О жанре - и не только - заспорили, прочитав в середи­не 1990-х «остро, горячечно современный, безотносительно к месту его литпрописки», роман Рубиной «Вот идет Мес­сия» (1996). В тексте «сцепились» три разностилевых романа - один в стиле «идиш», второй - в традиции женской старомосков­ской прозы Н. Баранской и Анны Вальцевой, третий - и вовсе в стиле «иврит».

«Синдикат» (2004), роман-комикс, персонажи кото­рого - «рисованные картинки», а главная героиня - «набросок дамочки с небрежно закрашенной сединой», как сказано в авторском предисловии, вызвал не только жанровую, но и политическую дискуссию. История о еврейской культурной миссии в современной России спровоцировала в Израиле скандал - слишком уж узнаваемыми оказались картинки этого комикса, как бы Рубина зара­нее (словно предчувствуя) ни открещивалась - мол, все муторные приключения высосаны из пальца и надуманы.

«Синдикат», «Вот идет Мессия», «Последний кабан из лесов Понтеведра» - романы форматные, с «пулеметно-кинематографической сменой эпизодов и отыгрышем аттракционов с размазанными по лицу тортами». Литературная кинематографичность как прием - это одно; кинематографичны ли романы Рубиной в смысле их экранизации - вопрос иной.

- Как вы относитесь к экранизациям своих рома­нов?

- Это вечный, тяжелый для меня вопрос. Я знаю только одну удачную экранизацию литературного произведения - «Собачье сердце». По-моему, экранизация даже лучше, чем сама книга. Но мы не знаем, как бы ее оценил Михаил Булгаков.

В процессе работы в своем воображении писа­тель создает образ героя. Он его знает почти как самого себя. А тут писателю показывают другого человека, мол, знакомьтесь... Поэтому я всегда говорю: автора надо убивать до премьеры фильма.

- Но недавно все-таки была удачная экранизация удачной книги «Любка». Откуда эта героиня?

- Это снял мой друг - режиссер Станислав Митин. Я сама писала сценарий, хотя в процессе съемок он несколько видоизменился. Это история няньки моей близкой подруги. Эта нянька дей­ствительно была уголовницей - главарем банды. И не предала своих друзей.

В 2006 году Рубина признавалась, что с кино она «согрешила единственный раз», когда по просьбе Константина Худякова написала сценарий собственной повести «На Верхней Масловке».

Повесть 2001 года «На Верхней Масловке» и недав­ний роман, вошедший в список финалистов Букера, но не получивший премии, «На солнечной стороне улицы» -особые сюжеты в деле Дины Рубиной, ее настоящие «уда­чи». Это два произведения, выбивающиеся из формата, где хорошая беллетристика поднимается много выше обычного массового уровня за счет того, что литератур­ный быт не сфабрикован, а «простеган» нитью жизни, жизненностью.

Журналисты называют «На Верхней Масловке» психологическим детективом. На самом деле, жанр «Маслов­ки» - просто психологическая повесть, где Рубина удачно исполнила тыняновский завет, справившись с основной сложностью жанра, - психологическая нагрузка из нуж­ного стержня не стала просто «грузом».

История отношений старухи и мальчика Петьки, театрального критика, карьера которого не сложилась, - некое наваждение, которое «испаряет­ся со смертью старухи; неудачник едет домой - его роман со столицей, театром и девушкой Ниной провален, как скверная мизансцена».

На протяжении всей повести осыпают друг друга уп­реками два человека - Петька, приживал старухи (так о нем думают многие общие знакомые, по мнению которых он терпеливо «поджидает несколько метров на Садовой») и девяностопятилетняя скульптор, прототип которой - Нина Ильинична Нисс-Гольдман, действительно жившая на Верхней Масловке и широкой публике известная од­ной из своих скульптур - гротескным бюстом Брюсова.

Фильм по одноименной повести - вы­шел на экран в 2006 году и запомнился если не режиссу­рой (она малоэстетична даже в самых простых эпизодах: зачем, например, последняя сцена прощания Нины с Пе­тей, навсегда покидающим Москву, подана в оформлении помойных контейнеров?), то блестящим дуэтом: Алиса Фрейндлих - Евгений Миронов. Кинопресса называет эту ленту моноработой А. Фрейндлих: роль, за которую Алиса Бруновна получила «Нику».

Гениальная старуха Фрейндлих совсем не похожа на Раневскую, как того хотела Рубина, выписывая героиню, с ее едкими шуточками и эксцентричным поведением. Все это Фрейндлих подразумевает в своей роли, но доминанте образа другая - старухина физическая беспомощность и наив. Сценический образ вылеплен с помощью мелкой детали - ухмылки, с которой старуха ворует конфету со стола; лукавой интонации, когда Анна Борисовна уговаривает Нину сменить разговор о Петькиной прописке «на Чехова или Достоевского», как только мальчик войдет; и костлявой скрюченной руки, которую она - в финальной сцене смерти - протягивает к Петькиному лицу.

В мироновском Пете есть что-то от образа князя Мышкина из сериала «Идиот» - тот же болезненный взгляд, та же расхлябанность характера, та же неизменная убежденность в собственной правоте. На этом, правда, образной сходство заканчивается.

Мироновский (и рубинский) Петька смешон в своей злобе на мир, так как лишен достоинства и сам себя пре­вратил в старухину домработницу («...Петька чайник поставь, Петька сбегай в магазин, Петька прислужи высоким гостям...»). Отсюда вся его мелочность, доведенная до нев­растении. Все вокруг раздражает: и «бесстыжая» Роза, обворовывающая Анну Борисовну, и «хронический бездельник» «мозгляк» Костя, и Матвей с женой Ниной, и актеры, и режиссеры, и драматурги. Петр Авдеевич ходит на спек­такли, возвращается «торжествующе-ядовитый» и уверяет, что театр умер. В судьбе неудачливого театроведа и режис­сера угадывается типичная история многих окончивших театральное училище молодых людей, мечтавших о столич­ной доблести и славе и по воле судьбы не снискавших ниче­го, кроме восторженной влюбленности Аллочки, «фарфо­рового дитя под тридцать» из драмкружка на швейной фабрике, которым долгие годы руководит Петька.

В интерпретации Константина Худякова, режиссера фильма, двое Богом оставленных человека, делящих кров мастерской на Верхней Масловке, просто «не совпали во времени» и между ними есть моменты редчайшей нежности. Поэтому артисты все равно исподволь играют про лю­бовь: Петька несколько раз носит старуху на руках; она умирает в его объятьях. У Рубиной на это нет ни одного на­мека. Отношения старухи и Пети - это «смертельно натя­нутая <...> как витой шнур, нить», связывающая их души.

Вечный студент Петя (какое чеховское имя!) живет старухой. Она - Мефистофель, забравший его душу. Он одержим ею, ив этой одержимости доходит до последней степени отчаяния. Неудачи своей жизни он тут же поверя­ет старухиной реакцией - и кажется, что человеку в рас­цвете сил больше подумать и не о чем, кроме как об Анне Борисовне. Петька болен мыслью о том, что старуха не любит никого. Старуха, действительно, думает о людях, и о мальчике (ему под сорок) в частности, очень ядовито. Петька, в ее понимании, не заслуживает ни капли жалости: «Мальчика не зовут попеть на высоком заборе. Забыли... А не собачься, не дери нос, не бросайся друзьями <...> на се­годняшний день многоуважаемый Петр Андреевич сидит в углу мастерской, жует бублик и брюзжит...».

Петька не состоялся, и старуха всякий раз, не стесняясь посторонних людей, наносит рану его самолюбию, подчер­кивает его профессиональное ничтожество. Но истинная трагедия «ручного зверька Петьки» скорее в другом - он внутренне парализован, лишен свободы воли, Фортуна веч­но обходит его стороной. Один из критиков предположил, что за спором старухи и Пети стоит вечное противостояние таланта уму, поэта - критику. Я бы расставила акценты иначе: в этом психологическом поединке заложено вечное непреодолимое влечение загубленного нераскрытого та­ланта к таланту состоявшемуся, подпитанному большим жизненным везением, огнивом самой жизни. Смерть стару­хи, к которой Петя привязан как к родному человеку, с од­ной стороны, - величайшая Петькина боль, а с другой - освобождение, возможность иной судьбы. Повесть закрыва­ется мрачным, но вольным размышлением Пети о будущем: «...пора гасить свет, но для чего сердце не теряет желаний с потерей надежды?»

«На Верхней Масловке» - размышление о способно­сти человека совершить поступок. Петька оказывается способным действовать бесповоротно - уехать из Мог к вы навсегда, изменить свою жизнь, - только пережим личную трагедию, уход старухи в мир иной.

Сюжет «Масловки» - сгусток жизни, в котором вместо ора, кровопролитий или утомительной философии появляются по-человечески разговаривающие люди, к их разговору время от времени хочется прислушаться. За словами и поступками второстепенных персонажей, художника Матвея и его жены Нины, также угадываются судьбы людей, где у каждого - свой голос. При этом эмоционального нажима нет нигде, события рассказаны, авторский комментарий скуп. Рубина словно выжидает, выслеживает читательскую реакцию.

Позднее в интервью Рубина скажет, что самый главный литературный диктат современности, к которому следует прислушаться, - прием «масочности», «ухода под шир­му»; и подчас действительность «невозможно полно ото­бразить без некоего оппонента - возражающего, противо­стоящего, резонерствующего...» Именно этот принцип будет положен в основу романа-ретроспекции «На солнечной стороне улицы», остросюжетное повествование кото­рого умело «пропущено через психологический ток».

С одной стороны - мать и дочь, кровно ненавидящие друг друга; с другой - авторские воспоминания о проведенных в Ташкенте детстве и юности. Две линии существуют параллельно, но между ними есть незримая связь: в детстве Вера Щеглова (дочь) и лирическая героиня воспоминаний жили на соседних улицах и были шапочно знакомы. Вера запомнилась как «девочка со странным именем "Мыша­стый"», которая никого не замечала и никогда не здорова­лась при встрече.

Роман зрел пятнадцать лет. Сама идея - назвать про­изведение строчкой шлягера - для Рубиной не нова. Та­ким было, к примеру, эксцентричное название сборника «Один интеллигент уселся на дороге», озаглавленного словами озорной песенки.

Блюзовую интонацию названия случайно подсказала иной Марина Москвина. Хит 50-х и 60-х, это блюз юности Веры Щегловой, звучавший по ташкентскому радио, - пластинок Лейна, Армстронга и Синатры в то время было не достать. Впервые подросток Вера слышит эту музыку в больнице, жадно высовываясь сквозь прутья больничной решетки, всем сердцем ощущая мелодию, несущуюся «по звездному мосту теплой азиатской ночи» как символ сво­боды, как знак существования другой, незатравленной жизни. И второй раз - много лет спустя, на вершине успе­ха, будучи известным художником, - вживую, в одном из американских баров, где возникает образ «полной негри­тянки в блестящем наряде, открывающем <...> пышные плечи». Что-то есть в этом описании от Эллы Фицджеральд, певшей блюз чуть иначе, чем Лейн, - с легкой нос­тальгической ноткой, несколько затягивая слова.

Блюзовая интонация рождает солнечный образ про­шлого, «вязкий мед ташкентского солнца...». Роман ис­полнен эмоции, не боится сентиментальности лирическо­го отступления, которое становится его эмоциональным стержнем. В лирическом сюжете, параллельном основно­му, - быт и нравы послевоенного Ташкента, «сокрушен­ного в 66-м году подземными толчками и дружбой наро­дов, снабженной экскаваторами».

В рубинских описаниях прошлого слышится какая-то почти теккереевская интонация (пусть это сходство и ис­ключительно далекого типологического толка), - жизнь предстает как ярмарка тщеславия, где туда-сюда снуют разные герои, которыми управляет кукольник: «Персона­жи моего детства толпятся за кулисами памяти, требуя выхода на сцену. А я даже не знаю - кого из них выпус­тить первым, кто более всех достоин возглавить этот па­рад полусумасшедших родственников, соседей, знакомых и просто диковинных людей, застрявших в послевоенном Ташкенте. Позволю-ка я Маргоше первой прошвырнуться по авансцене развинченной жалкой походкой...». По краю судеб Веры, Кати и автора проходят, отражаясь в «эмалевом блеске высокого неба в кронах платанов и тополей», разные персонажи: «сумасшедший старик в ко­ротких штанах и черном драповом пальто», переживший Варшавское гетто; диссидент Роберт Фрунсо, «в своем - и в жару, и в холод - резиновом плаще до пят»; Маргоша, «по кличке Стовосьмая»; «каленые узбеки», греки-полит­эмигранты и др. Слышатся «голоса, припевки, певучие зазывы», читатель входит в упоительную атмосферу восточного базара с его «тележками с газированной водой», лепешками из тандыра, пловом, который едят руками. Все это позволило критикам, обобщив, сказать - Ташкент становится полноправным героем романа.

Открывая роман, мы не сразу оказываемся на солнеч­ной стороне улицы: сюжет закручен, наделен чертами детективного жанра. Излюбленный прием Рубиной (мгновенная смена настроения), которым она владеет безукориз­ненно, достигает здесь своего апогея. После небольшого поэтического зачина, написанного практически ритмизо­ванной прозой: «Я позабыла этот город, он заштрихован моей угрюмой памятью, как пейзаж - дождевыми каплями на стекле» - сразу следует жесткое, угрюмое начало: из тюрьмы возвращается торговка наркотиками Катя, которая пять лет назад пырнула ножом своего мужа, дядю Мишу Лифшица, узнав о супружеской измене.

Бытовой сюжет непригляден, страшен, прост, как сама жизнь. Кате, единственному ребенку большой семьи Щег­ловых, пережившему блокадный Ленинград, дарована жизнь - ее выходила в Ташкенте «маленькая проворная женщина» Хадича. Вера - главная героиня романа - дочь харьковского дельца, «часовщика» Семипалого и Кати, од­ной из тех девушек, на которой остановился прожженный взгляд Семипалого. Катя ощущает давление со стороны Се­мипалого, его тяжелую руку, но не в силах противостоять вплоть до того момента, когда узнает, что ждет ребенка. На протяжении всего жизненного пути Катю сопровождают злость и отчаяние, толкающие на преступления, самое лег­кое из которых - ненависть к своему ребенку, где страшнее всего не кульминационный эпизод драки Кати и Веры в Ве­рином подъезде, а одна из первых сцен, в которых Катя за­думывает избавиться от «Семипалова отродья»: «Верка над ее головой лепетала что-то по-своему <...> Уехать! Одной, сейчас! <...> А Верку... Верку соседи под-берут, сдадут куда-нибудь <...> Она рывком поднялась с пола, перевязала косынку... Оглянулась в дверях...

Верка переступала босыми ножками по голому матра­цу <...>

- Тю-тю мама? - вдруг спросила она ласково.

Тогда мать завыла - страшно, зло, безнадежно завы­ла, без слез. Воя и скрипя зубами, обернула дочь своим жакетом, вытащила из кроватки и понесла прочь».

После драки - долгие годы Катя и Вера не пересекают­ся; их единственная поздняя встреча, которой закрывается третья, последняя часть романа, происходит в больнице, где Катя умирает от рака, исчерпав все жизненные сроки и рас­каиваясь в собственных ошибках, а их - за краткое обще­ние - сделано столько, что даже сама смерть не может стать примиряющей силой. Поэтому не соглашусь с мнением кри­тика, увидевшего в смерти Кати катарсис и очищение.

Циничной истории Семипалого и Кати противопостав­лены две любовных истории из жизни Веры - юношеская влюбленность в художника-калеку Стасика, снимающего комнату в Вериной квартире и по совершенной случайно­сти (ею полна вся жизнь) попадающего под колеса автомо­биля, а также любовь к Вере Лени, которого она не замеча­ет долгие годы, ощущая только своим другом. Именно с этим человеком ей будет суждено через много лет обрести успокоение.

Любовные описания - их немного - выверены, каж­дое слово в них рассчитано, и все-таки - они хороши. В них порой прорывается какая-то бунинская нотка, современно окрашенная, следующая ритму современных чувств. Таковы, к примеру, сцена объяснения в любви Иры и Стасика и (несколько банальнее написанный) эпизод встречи Лени и Веры в финале романа.

Диалоги бытового сюжета вписаны в формат - в их «сделанности» чувствуется опытность руки, но тем менее персонажи романа перестают быть рисованными картинками, обретают живое зримое воплощение, рождают в душе читателя сопереживание.

Жизненности и оправданности повествования формат не выдержал, начал рваться по швам. Он лопнул окончательно, когда в роман пришла автобиографичность - порывистое, летящее слово воспоминаний всякий раз перебивает ловко смонтированный бытовой сюжет, оттесняет и порой даже заслоняет его. Линии романа спорят друг с другом за первенство - прием, очевидно на интуитивном уровне заимствованный Рубиной из музыки: так в полифонии строится фуга, бег голосов.

Станет ли однажды лопнувший формат тенденцией стиля Рубиной и будут ли новые «удачи» уводить ее в дальше и дальше в серьезную литературу - вопрос, ответ на который скорее отрицателен.

Сам факт балансирования на грани настоящего и форматного (явление, в современной прозе не столь частое) говорит о трех вещах. Во-первых, о том, что современная граница между форматом и неформатом пропускает больше воздуха, чем в иные времена. Во-вторых, о несомненном таланте и чувстве слова Рубиной, проверенных холодным форматным умом (это ли не объективный сертификат качества?). И в-третьих, - о том малотипичном рубинском феномене, когда «удачливость» и «удача встретившись, могут стать хорошими соседями.

Из интервью с Диной Рубиной

- Почти 30 лет вы живете в Израиле и почти каждый год приезжаете в Россию. Зачем?

- Во-первых, ради стихии русского языка. Это мощный океан, в который сегодня впадают ручьи кошмарных выбросов из английского и гадостного интернет-сленга. Тем не менее это океан, который постоянно омывается, обновляется, многоголосо звучит... что очень важно для писательского уха.

- А во-вторых?

- Это моя работа. Я вернулась в Россию своими книгами много лет назад - и слава богу, иначе могла бы просто умереть. Переселив­шись в Израиль в 1990 году, какое-то время не писала: видимо, оказалась в шоковом состоянии тотального провала - светового, интуитивного, эмоционального, зрительного, звукового. Ведь гул толпы, понятной тебе толпы, - это материя, очень влияющая на писательское сознание. Но постепенно ко мне вернулись зрение, слух, ощущения... понятно, что я имею в виду чисто писа­тельские инструменты? И я постепенно стала работать. В1993 году в «Новом мире» опубликовали повесть «Во вратах твоих» - первое, что я написала в эмиграции. Тогда же появилась возможность нагрянуть в Россию, пока неожиданная: я ведь оказалась в россий­ском пространстве человеком беспаспорт­ным, то есть бесправным. Появление здесь было таким странным сном... Потому что, улетая на другую планету в 90-м году, мы сдавали свои паспорта, гражданство, квартиры. Мы уезжали навсегда. И вдруг кос­мический корабль, улетающий в никуда, разворачивается! В общем, вдруг я оказалась в России в 1993 году, приехав на книжную ярмарку на ВДНХ в составе делегации изра­ильских писателей и издателей. Это была очень неприятная Россия.

- Нищая, голодная?

- Дело не в этом. Я никогда не боялась нищеты, и уезжали мы не от нее. Это была Россия угрюмая, неприветливая, агрессивная, предреволюционная, булькающая недоволь­ством, усталостью, измученностью народа. Но я приехала на книжную ярмарку, то есть страна уже стала поворачиваться к свету, в ней появились предпосылки другой России. И это было очень интересно.

- А сегодня Россию вы какой видите?

- С тех пор прошло много лет, страна прошла несколько этапов, и между той Россией и сегодняшней была еще привлекательная и увлекательная Россия начала 2000-х, Россия надежд... Впрочем, я житель другого государства, и будучи в своих высказываниях человеком, скажем так, опрятным - не могу ответственно высказываться о стране, кото­рую на сегодняшний день вижу налетами в несколько дней. Что-то нравится: как сияет совершенно роскошная Москва, да и Санкт-Петербург очень получшал, хотя хотелось бы и ему более сверкающей доли, ведь это национальное достояние России. И потом, мне нравится, что на выступлениях здесь ко мне подходят 13-летние, 15-летние девочки и мальчики, которые, оказывается, читают мои книги. Это совсем другое ощущение, нежели во время гастролей по Америке или по Германии. Там публика среднего или пожилого возраста. Дети, привезенные из России в другие страны, переходят на язык той страны, в которой они существуют, растут и учатся. Такова динамика жизни. Им уже не до маминых книг, в отличие от молодежи в России.

- Вы сказали, что умерли бы, если бы не вернулись в литературу.

- Не то что я перестала писать в первые годы эмиграции - это все равно что я перестала бы дышать. Писать бы я, конечно, писала. Я работала, служила где-то, но невозможность полностью посвятить себя литературной работе была нестерпима. Особенно невы­носимо, когда твои книги не доходят до большого читателя. Лишь в 2003 году в издательстве «Эксмо» мои книги стали издаваться в том масштабе, в каком издаются сегодня.

- А когда вам в Израиле в первое время приходилось мыть чужие квартиры, вы в это время писали?

- Конечно. Писатель ведь постоянно находится в поисках экстремальных поворотов сюжета. И когда в собственной, вполне благополуч­ной жизни появляется такой разворот собы­тий, писатель вцепляется в сюжет и исполь­зует его на полную катушку. Да, я зарабаты­вала уборкой квартир, потому что надо было кормить детей. Но довольно скоро нашла работу - сначала в небольшом издательстве, потом в русской газете, где проработала несколько лет. В газетной работе много поучительного, много и забавного. На исто­рической родине советские пенсионеры стали дружно писать воспоминания. Каждую неделю мне приносили какую-нибудь рукописную повесть о жизни. Потом авторы звонили, требовали ответа: опубликуют гениальный опус или нет. Однажды у нас раздался телефонный звонок, и очень знако­мый голос спросил: «Могу ли я поговорить с Диной Рубиной?» И я, в ужасе, что очеред­ной пенсионер на прошлой неделе сдал мне свою повесть о юности на харьковском трак­торном заводе, а я ее не прочла, осторожно так отвечаю: «Да, это я, с кем имею честь?» «Вас беспокоит Зиновий Ефимович Гердт. Я тут гуляю неподалеку от вашей редакции, хотел бы зайти познакомиться». Я от потрясе­ния чуть концы не отдала. Гердт, великий Гердт, представляете?! Оказывается, он про­читал в «Новом мире» ту самую повесть «Во вратах твоих», и она ему понравилась настолько, что он вдохновился сыграть одного из ее персонажей - такого старика, что бродит повсюду с веревочной советской авоськой и кричит всем: «Я папа Левы Рубинчика!» На следующий день мы с Зиновием Ефимовичем и с женой его Татьяной Алек­сандровной гуляли по Иерусалиму, он то и дело бил меня кулаком по спине и кричал: «Дина, я папа Левы Рубинчика!» Затем прошла еще пара лет, Россия стала открыта и близка, да и вообще мир раскрыл окна и двери, жить стало веселее.

- Говорят, что эмиграция - один из лучших экзистенциальных опытов, который может пережить человек. Правда ли это и что этот опыт дал вам как писателю?

- Я думаю, что эмиграция - всегда страшная драма. Рвется все - сердце, связи, воспоми­нания; сама твоя личность проходит вели­кую ломку. Это если мы говорим о подлин­ной эмиграции, а не о сегодняшней про­гулке, когда люди на всякий случай, желая получить паспорт Израиля, просто приез­жают и живут в стране в свое удовольствие пару месяцев, потом уезжают... Нет, эмигра­ция - это полная смена всех парадигм: пове­денческих, мировоззренческих, собственных представлений о том, «что такое хорошо и что такое плохо», как надо вести себя в той или иной ситуации. Все, в чем ты вырос и в чем уверен, сметается напрочь. Потому как «там» все совершенно иначе. Для этого вы должны представить, какими были тяж­кие годы в конце 80-х; эмоционально тяж­кие - черт с ней, с колбасой, с картошкой, а вот удушающая атмосфера неприятия, ксе­нофобии... Плохо тебе на твоей неудачливой родине, душевно плохо, и детям твоим плохо, и ты хочешь переместить их, детей, куда-то в более приветливые, более солнеч­ные пространства. Так тебе кажется - в духо­те, в слякоти. Понимаете? Тут ведь именно дети - болевая точка, это под их ноги бро­саешь наотмашь свою жизнь, молодость, профессию - все. Сдуру.

- Почему сдуру?

- Потому что любая эмиграция - это клиниче­ская смерть, абсолютное отключение от того, чем ты жил и что знал. В 90-м году ты вдруг оказываешься среди желто-пепельных скал и не понимаешь, что это такое, - это краси­во? так правильно? так нужно? это и есть жизнь? - ибо никогда не бывала за границей и не натренирована воспринимать другое как просто другое, а не как обвал и ужас. Где бы я ни оказалась сейчас, в шатре бедуи­на или в Версале, я воспринимаю новую ре­альность с гораздо более развитой мускулату­рой представления, воображения и понима­ния того, насколько мир разный. А тогда я была советским человеком, который вдруг оказался в совершенно ином пространстве: языковом, поведенческом, визуально карди­нально другом. Сравните это с погружением с головой в ледяную прорубь - это и будет впечатление об эмиграции. А потом вас выносит наружу, припекает солнце, у вас начинает гореть кожа... Вам даже приятно.

- Закалка опять же?

- Да, закалка. Израиль - это же не Финляндия, не Швеция, не Дания. Это очень бурная, яркая гротесковая, трагифарсовая страна, неожиданная страна. Многообразная, много­человеческая. Количество типажей здесь просто зашкаливает. Израиль для меня, в моей жизни, мог сравниться только с Таш­кентом, и это вдруг оказалось мне как-то... впору. Я стала приглядываться, присматри­ваться и очнулась, когда кислород достиг легких.

- Любой переезд - некий урок смирения, и ваши герои часто проходят такие уроки. Смирение - это про что и для чего?

- Это колоссальная работа души и мозга. Это переосмысление мира вокруг тебя - и себя в этом мире. Любой человек для самого себя - центр Вселенной, всегда самое важное существо. А когда вдруг тебя вышибает из благополучно устроенного мира, когда чиновница говорит на чужом языке: «Ты будешь чай или кофе?», а ты не знаешь, что ты будешь, потому что не можешь выра­зить себя... Словом, ты оказываешься в безвоз­душном пространстве. Я, когда встречаю своих друзей в аэропорту, всегда захожу там в книжный магазин. Однажды в ожидании прибытия рейса зашла, увидела три свои новые книги, три переиздания, оформлен­ные картинами моего мужа. Прихватила их с полки - просто поставить дома в книж­ный шкаф, пополнить домашнюю коллек­цию моих переизданий. Книги в Израиле дорогие, я подхожу к кассе и прошу скидку, ведь я сразу три покупаю. Слышу в ответ: «Нет, на русские книги скидок нет, русские и так хорошо покупают». «Понимаешь, - говорю, - дело в том, что это мои книги». Девушка смотрит на меня так подозрительно и отвечает: «Заплатишь - будут твои». Вот вам урок смирения.

- Обдумывая книгу, вы стремитесь вшить в нее некую мораль, нравственный посыл?

- Боже упаси от любой морали. Я написала роман «Бабий ветер», который полностью вышибает мораль изо всех мест человеческого организма. Я специально поместила героиню, фактически выросшую в небе, в низоты чело­веческого тела, души, биографии. Из жало­сти, из сострадания она сходится с непонят­ным существом, преображая его в понятное. Поэтому нет, нет, мораль - это все не про меня, не про человека, который в своей речи свободно использует любое неформальное выражение.

- А почему вы используете мат в книгах?

- Мат, обсценная лексика - одна из ярчайших красок русского языка, как же его не исполь­зовать в эмоциональных диалогах?

- В отзывах на вашу последнюю книгу звучала и такая претензия: «Очень много мата».

- Ну да, конечно, какой мат может быть в тюремной камере! Заключенные же, как известно, изъясняются языком выпускников Итона. Знаете, ужасно, когда абсолютно не понимающие, не готовые к осознанию литературы люди где угодно могут излить желчь и злобу своего «личного мнения». Раньше подобные письма в газету «Красная заря» Костромской области немедленно отправляли в мусорную корзину; сегодня их могут прочесть миллионы. Полностью смещены понятия субординации социальной, культурной, образовательной. Кто угодно может судить о литературе «выше сапога».

- Кто или что поставляет вам сюжеты? Идея «Русской канарейки» родилась, когда вам подарили брошюру о выращивании кана­реек. А как еще бывает, с какого исходника все начинается?

- Всегда по-разному случается и зависит от самых разных вещей. То запах полыни ударит тебя в самое сердце, и тебе захочется в эту полынь, в эту душицу, и в лаванду. И ты начинаешь мысленно нащупывать какие-то ходы, пути в среднюю полосу России, думать об этом. Тебя приглашают на фестиваль в усадьбу Поленова - а там сосны, там та часть России, которая тебя страшно волнует, потому что ты много лет живешь в совершенно других пространствах. И в каком-то интервью ты говоришь: «Знаете, хотелось бы в своей работе "вернуться" в какой-нибудь городок средней России». Пребывание писателя во времени и простран­стве - очень загадочная вещь. Ты можешь сидеть у себя на балконе в пригороде Иеруса­лима, куда в сезон перелетов непременно залетают семь зеленых попугаев, амазонов, и вот они кричат, скандалят, прыгают чуть ли не по голове твоей... а ты в это время находишься совсем в другом месте. И тут тебе приходит письмо от читателя: «Не хотите ли написать о моем родном городке Вязники, что в сердцевине России?» «Что за городок?» - спрашиваю я. «Да такой маленький городок, который построили русские купцы, там до революции на девять тысяч населения существовало три синематографа, и был самый большой в России вишневый сад, тянулся на семь верст над рекой, по высокому берегу Клязьмы». И когда я читаю про эти семь верст над рекой, - все, я уже в этом саду, в этом городке... Я туда уже попала.

- И вы начинаете вербовать своего читателя?

- Да он еще не знает, что пропал: год, два, три, четыре ему предстоит переписываться со мной. И это очень важный момент: не испугать человека. Поэтому сначала я про­сто пишу: «Это было бы очень интересно, да. А сколько сейчас населения в Вязниках?» И дальше начинается очень тихая, очень осторожная работа. Не прямые расспросы о детстве, боже упаси! Ты просто спрашиваешь: «А в вашей школе полы были деревянные? Сосновые или липовые, не помните? А печка там была?» И он пишет: «Боже мой, Дина. А вы знаете, кто у нас был печник? Истопник дядя Федя». И он вспоминает человека, кото­рого не вспоминал 50 лет, и говорит: «Вы мне открыли память, я так много вспомнил о своей жизни». А дальше уже вступает в дело писательское воображение и рождает героя.

- Вы бережно вскрываете человеческую биографию, используя ее в книге?

- Биография меня не интересует - к тому времени история героя уже существует в моем воображении. Меня интересуют детали, воз­дух, свет. Небо над школой и мальчик, кото­рый сидит и смотрит в окно, и видит едва оперившиеся березы, тяжелые, белые сме­танные облака. Я это вижу очень ярко. Писа­тельская работа - нечто непостижимое, но о том, как пишутся эти проклятые книги, надо писать отдельный роман.

- Почему проклятые? Мы, читатели, столько от них получаем.

- Да, да, да. Но для меня это благословенное проклятие.

- То есть вы, как гончая, не охотитесь за сюжетами, они находят вас сами?

- Ой, по-разному. Однажды мне представляют некоего Мишу, пилота воздушного шара. «Пилот воздушного шара? - говорю я. - Ин-те-рес-но! А какого размера бывает шар? А кор­зина - она правда из ивовых прутьев? А если она лопнет?» И мы с Мишей всю ночь едем в поезде и говорим, говорим... Важно погру­зить человека в его стихию. И когда я выхожу из вагона, я уже владею немалой информа­цией о воздушных шарах, о том, как их наду­вают, как запускают, какие опасности под­жидают пилота... Если бы я сейчас захотела вдруг написать о Сибири и Байкале, откуда вы родом, я бы выморочила вас до изнеможения.

- Вы говорили, что очень устали от романа «Наполеонов обоз», он вас вымотал? Чем? Тремя томами?

- Количеством горя на каждый сантиметр текста, огромным объемом деталей и проникнове­ния в материал. Но главное - та страшная эмоциональная нагрузка, которая приходится на героев, ну и на меня, соответственно. Пони­маете, этот роман полон смертей, просто пото­му что он очень протяженный по количеству лет, в нем заложенных.

- Вы снова обращаетесь к теме рода. Потому что род - это сила?

- Это одна из моих любимых тем, своеобразный мой конек: то, что меня всегда завораживало. Мы все сотканы из наших близких, из мельчай­ших молекул их страстей, их усердия, их поро­ков и достоинств. Мы как бы пленники про­зрачной и невидимой глазу клетки ДНК, кото­рая диктует нам привычки. Верю, что мат­рицы поступков тоже заложены в нас с самого рождения. По сути дела, самые сильные из нас всегда противостоят матрицам семейной судьбы. Возьмите мою героиню Надежду - она всей своей жизнью противостоит: судьбе, семье, каким-то родовым обязательствам.

- Почему вы выбрали для своей героини такую профессию - издательское дело?

- Издательский бизнес в начале 90-х был опас­ным, криминальным, в романе я упоминаю о мужестве этих людей, о стойкости, об осо­бой «страсти книжников», которая заставляла пройти настоящие круги ада той раннекапи-талистической России. Вообще, мои герои, которых я ассоциирую с героями древнего мифа об Орфее и Эвридике, должны были пройти свои круги ада, натерпеться от боль­ших и мелких бесов. Вот все эти литератур­ные агенты, типажи разных писателей, разбой и грабежи - это все тоже мелкие бесы того давнего ада начала книжных империй.

- «Наполеонов обоз» - снова трагедия. Зачем современному человеку, измученному информационными войнами, терактами, сгорающими заживо детьми, трагедия?

- Это высокая трагедия, а читатель всегда тянется к высокому, цельному. Оба моих героя - и Аристарх, и Надежда - люди цель­ные, обрекшие себя на единственную в жизни любовь. Вообще, между нами говоря, по крою личности это как бы даже один человек, раз­деленный судьбой и сюжетом на половинки. И вот эти половинки страстно мечтают вновь соединиться.

- Уже третья ваша героиня - рыжая. Вы питаете любовь к огненным женщинам - почему?

- У моего мужа есть племянница Ленка. У нее невероятный цвет волос, горящая медь. Под ярким солнцем или в сильном освещении ее голова пылает янтарным гранатовым блес­ком. Когда она входит в любое помещение, все вокруг меркнет, взгляды всех присутствую­щих обращаются к ней. И я всегда завороженно на нее смотрю и думаю: «Боже, как в тексте это передать?» Впервые рыжая героиня у меня появляется в «Высокой воде венецианцев», потом в «Синдроме Петрушки», потому что в Лизе еще и должно было быть что-то кукольное (только кукла могла быть с такими воло­сами, затянувшими мальчика в омут мечты). Что касается Надежды, я хотела, чтобы рябиновый цвет ее волос держал и роман, и глав­ного героя. Эта девочка, выбежавшая на свет из полутьмы рябинового клина, «огненная пацанка», должна была держать Аристарха всю жизнь.

- В «Синдроме Петрушки» вы погружаете нас в мир кукольного театра, в «Почерке Леонардо» - в мир цирка. Как вы собираете всю эту тщательную фактуру, которой так восхищается читатель?

- Это огромная работа, вы даже не можете себе вообразить, какая. Взять линию французского офицера в моем последнем романе, полностью придуманного, - первого Аристарха Бугеро. Эта сюжетная линия была нужна мне чисто технически. Трудно внимание современного, занятого читателя держать на протяжении трех книг только лишь рассказом о любви. «Да ты че, тетка? - скажет мне читатель. - У меня времени нет, у меня то и это, а в среду я лечу в Болгарию». Для такого мощного сооружения нужен серьезный сюжетный кар­кас. И тогда я иду на чистую авантюру - мой авторский цинизм. Я сочиняю детективную интригу, придумываю и этого французского офицера, и найденный им клад.

- Что еще обязательно должно присутство­вать в хорошей книге?

- Ох. Много чего. Разное множество необходи­мых вещей. Например, Чехов считал, что в финале автор должен как-то свести вместе основных героев повествования. И если таким вот важным героем была Вера Самойловна (а она умерла во втором томе и, следователь­но, не может фигурировать лично в финале), то ее голос герой должен услышать в конце. И цыганская лошадь должна возникнуть, белая цыганская лошадь - этот роман лету­чий, там все время несутся куда-то белые лошади, это тотем романа. Потому в финале закольцовывается история жизни главных героев. Мы давно попрощались с Аристархом, с Надеждой, мы их, грубо говоря, похоронили но в финале они должны обязательно еще раз возникнуть - когда мы узнаем, что, соб­ственно, случилось с проклятым сокровищем, найденным наполеоновским офицером.

- Для себя, для своего удовольствия вы что-то делаете в этом благословенном проклятии?

- Писатель всегда может поместить в текст какую-то, назовем так, улыбку. Зная, что читатель ее, возможно, и не заметит. В этом романе есть несколько таких тайных приве­тов особенно въедливым, особенно приметли­вым читателям. Когда Лешик-младенец, одо­левая кашу, колотит о стол зажатой в кулачке пряжкой от ремня, которым его прапрапрадед привязывал к коряге в пруду суму с сокро­вищем. Это такой подарок читателю, кото­рый прочтет книгу пару раз. Или вот еще одна такая улыбка для читателя: когда он вдруг поймет, что отец с сыном встречались. Когда мальчик подбежал к Аристарху, стоявшему в очереди за визой в посольство. Это мои удовольствия: я насыщаю текст капсулами воз­духа, и тогда он поднимается, как воздуш­ный шар, и парит. Неважно, сколько в книге томов, она должна быть летучей, просторной, нужно, чтобы к ней хотелось вернуться.

- Вы человек, который умеет видеть и читать знаки?

- Да, я люблю намеки, пометки судьбы, - такие «прищепки». Ты случайно встречаешь на улице 98-летнюю мамину сослуживицу, которая опять же в случайном разговоре вспоминает про соседку по давней коммуналке, Машу, которую, оказывается, задушили... А спустя сто лет после этой встречи ты вспоминаешь о ней и прописываешь в книге образ той самой Маши, не забывая ее придушить - в романе, разумеется, только в романе «На солнечной стороне улицы». Я влюблена в жизнь, в ее штрихи, в ее потрясающую вдохновенную фантазию. Жизнь - великолепная штука.

- Как вы фиксируете знаки, детали? Память, бумага, диктофон?

- Раньше это была просто память, сейчас - бумага. Игорь Миронович Губерман мне часто говорит: «Не надейся на память. Сидишь в гостях, что-то услышала, улучила минутку, скрылась в туалете, присела на краешек унитаза, записала».

- Я знаю, что вы любите разговаривать с таксистами.

- Обожаю.

- Что вы ловите в такси? И как вы видите людей с историей?

- Да я их вижу насквозь, я же провинциалка и люблю провинциалов. И когда мне таксист говорит: «Я сам из Костромы», «Ах, из Костро­мы, - отвечаю я. - А у вас там такая улица перед Ипатьевским монастырем...» И мы гово­рим всю дорогу, и я узнаю множество вещей: что он снимает квартиру за 20 тысяч рублей, у него девушка, я всю судьбу вынимаю из человека, это моя профессия.

- Это тоже дает какую-то фактуру?

- Либо да, либо нет. Это рабочий материал, у меня его должно быть много. Вот сейчас, например, у меня достаточно разного мате­риала и разных историй, но я отдыхаю, мне надо отплыть, я очень уставшая. Лев Нико­лаевич Толстой говорил: «Колодезь должен наполниться». Эта магма, эта благодатная материя восполняется, как семенная жид­кость у мужиков, это животворная вещь, иначе будешь вхолостую писать, и потом это можно только выкидывать.

- У Бориса Гребенщикова есть такие строки «Чтобы здесь был свет, ток должен идти по нам». Погружение писателя в книгу насколько острое, болезненное? Ток идет по вам?

- Когда ты уже вошел в работу, ты находишься внутри книги всегда. У тебя начинает болеть голова, если ты описываешь головную боль. Когда я писала повесть «Высокая вода венецианцев», мама плакала и говорила: «Зачем ты пишешь об этой болезни? Ведь так можно и заболеть». Это было страшновато, и я действительно умирала, когда писала повесть.

- Лев Толстой плакал, когда толкал Анну Каренину под поезд. Когда вы своими руками убиваете своего героя, как пере­живаете это? Финал «Белой голубки Кордовы» был такой, что последние 100 страниц «Русской канарейки» было страшно читать.

- Все диктуется логикой характера и путем, который проходит герой. Понимаете, я по герою знаю, сможет он дальше жить или нет, есть у него резервы судьбы или нет. У Захара Кордовина не было резерва судьбы, он себе выбрал долю. И зная, что своей иску­пительной смертью спасает всех близких людей, спасает картины, которые создал, он сознательно идет на гибель. Я до сих пор в него влюблена, это абсолютно мой мужчи­на - умница, мастер! - что бы он ни сделал в жизни, каким бы ни казался авантюри­стом. Потому что я преклоняюсь перед про­фессионалами в любой области. Когда прихо­дит Йося, мой водопроводчик, починяет мне всю сантехнику - и параллельно закрашивает что-то, и все это делает блистательно, - я готова на него молиться.

- Но все же... Когда Захар Кордовин падает, сраженный пулей, и на его грудь слетает голубиное перышко, что чувствует писатель, выпустивший эту пулю?

- Я читала однажды интервью жены Габриэля Гарсиа Маркеса, она вспоминала, как тот заканчивал свой знаменитый роман «юо лет одиночества». Работал ночами, продвигался к финалу, уже зная, что, как говорится, «чувак, хорошо не будет». Под утро вышел из кабинета, поднялся в спальню, рухнул на кровать лицом в подушку и зарыдал. Жена проснулась и сказала: «Ты убил его». Когда работаю над финалом книги, я пере­стаю спать, пью двойную порцию таблеток от давления, дети знают, что к нам прихо­дить нельзя, муж меня не трогает, смотрит только, чтобы я осталась жива. И по-настоя­щему я освобождаюсь от романа не тогда, когда отсылаю в издательство готовую руко­пись, а уже потом, потом - после выступ­лений в Москве, в Питере, в других горо­дах России. Я быстро устаю от огромного мегаполиса, от огромной России, припол­заю к себе домой и вновь - только семь зеле­ных попугаев у меня на балконе. И внуки, конечно, и это замечательно. Я не возвра­щаюсь больше к роману и связанным с ним переживаниям.

- Как вы храните свой архив?

- Архив - это сильно сказано. У меня дома, конечно, валяется огромное количество блок­нотов, записных книжек, писем-открыток... Но из компьютера все черновики я удаляю, храню там только законченные тексты книг. И знаете, у меня же неинтересный архив. У меня биография абсолютно обыкновенного субъекта; собственно, всю свою биографию я придумала сама. Я домашний человек, чело­век кухонного стола, письменного стола - у себя в кабинете, который наконец-то появился у меня в 50 лет, а так писала где придется. Так что в основном я сижу дома и живу неинтересной жизнью.

- У ваших книг потрясающие тиражи - на­пример, совокупный тираж «Белой голубки Кордовы» составил около миллиона экземп­ляров. Вы писатель продающийся. А думаете ли вы о прибыли, когда пишете книгу?

- Писатели не небожители, у них порой слу­чаются дети, внуки, родители, все требуют расходов. Поэтому пишешь, ездишь, высту­паешь, зарабатываешь. Я не могу сказать, что не думаю о тиражах и гонорарах, не вижу в этом ничего постыдного. Каждый человек, что-то делая в жизни, соотносит это со своими заработками. Но пока пишу текст, слова «деньги» нет в моем лексико­не - относительно новой книги, в этом я очень тверда. Никогда не беру от издателей авансы, никогда не затеваю разговор о деньгах заранее, только когда рукопись пред­ставлена в издательство. Ибо я азиатский суеверный человек.

- Нет ли у вас страха, что вас перестанут издавать и читать?

- В молодости был страх, что ты не напишешь следующей книги, просто не о чем будет писать и думать. Сейчас я уже понимаю, что сюжет подвернется всегда. Писать можно о чем угодно, а я всегда вытащу звенящую струну, и она будет звучать. Писательский страх другой: для огромных вещей нужна судьба, над судьбой надо работать, этому нужно годы жизни посвятить. Я состарилась, пока писала «Наполеонов обоз». Трилогия - это всегда годы жизни.

- Страх не смочь?

- Если ты уже начинаешь работать и знаешь, что дорога длинна, то это страх не смочь под­нять, вынести эту ношу. Не выдержать, бро­сить, забыть, сорваться. Обязательно пишешь серию коротеньких рассказов после такой махины. После «Русской канарейки» была «Медная шкатулка». Сейчас мне хочется написать книгу маленьких повестей страниц на 45-60 о судьбах наших девочек за рубежом, которые цепляются где-то в Испании, Фран­ции, выживают наперекор обстоятельствам, пройдя все на свете.

- Вас затащило в литературу с ранней юности. За счет чего у вас до сих пор держится нерв?

- Почему не оскудевает стремление писать? В молодости человека всегда куда-то влекут, подбрасывают, сотрясают гормоны; моло­дость - узкая, острая, головокружительная; ты видишь только себя, живешь своими же­ланиями. С годами у тебя только и остается. что семья и работа. Зато гораздо более широ­кий обзор. Я сейчас просто не могу не рабо­тать: чем дольше ты живешь, тем больше видишь невероятную многогранность жизни. И не успеваешь переходить по тем дорожкам, по которым может бежать воображение, думаешь с горечью, что не так уж много вре­мени осталось. В старости у тебя есть только письменный стол, слова, огромное количе­ство судеб вокруг. И при этом твоя жизнь становится гораздо более обширной.

Охотница за сюжетами(Дина Рубина - о самом драгоценном подарке, который может получить писатель во время путешествия: нечаянном сюжете)

Очень распространённый в литературе образ: дорога че­ловеческой жизни как некое экзистенциальное путешествие. В этом смысле даже человек, родившийся в деревне Черепушкино и проживший в ней всю свою жизнь, переживает некое путешествие - сквозь время и потрясения, ну и сквозь постоянные изменения вокруг себя пространства и людей. Хотя, разумеется, деревня Черепушкино меняется не так интенсивно, как Москва или Иерусалим. Возвращаешься в город, где прожила изрядную часть жизни, и не застаёшь ни любимого перекрёстка, ни лавочки вторсырья на углу, ни забегаловки, в которой когда-то готовили такие вкус­ные чебуреки... И вот ты уже «перемещённое лицо», чужак, пришелец... Тогда получается, что каждый человек открывает свои «таинственные острова» и свои «Америки», то есть из­начально приходит в этот мир путешественником-первоот­крывателем: первая любовь, первое предательство, первый брак, первый ребёнок. . и далее по маршруту, до первой и последней своей смерти...

Но если иметь в виду не об­раз, не «дорогу жизни», а кон­кретные передвижения по миру, тут и разговор нужно вести другой, конкретный. Погово­рим о путешествиях?

Вагончик тронется, перрон останется...

Для чего смена пространства нужна лично мне? Да как лю­бому человеку - забавна же смена «картинки» в текущей бытовухе. А в моей профессии смена декораций - очень мощ­ный допинг для смены сюжета, действующих лиц, для каких-то конструктивных соображений. Я ведь пишу прозу, а не стихи, вдохновляюсь трудно, громоздко... Тут не помогают ни розы, ни морозы, ни морской ветерок. Тут многое зависит от смены архитектуры. Вдруг понимаешь, что новелла, кото­рую ты начала перед отъездом, должна быть написана со­всем в другом «архитектурном ключе», ибо ты переносишь её в другое место. Возвращаешься домой и переделываешь всё.

Увы, современные отлучки из дому - это как новояз. До­статочно вспомнить, в какое время мы живём, какие имеем короткие отпуска, как уплот­нились обстоятельства жизни. Кто может сейчас позволить себе «долгое и далёкое путеше­ствие» - вроде сахалинской эпо­пеи А. П. Чехова? Сегодня мы скачем из самолёта в самолёт, мгновенно заказываем в ин­тернете билет, отель, машину, заодно театры-музеи, если есть свободный вечерок...

Всё сокрушительно рухнуло в бездонную пропасть Все­мирной паутины, в том числе и прежние ощущения путеше­ствий, и способы достижения цели, и добротность уютной, обстоятельной остановки, и время преодоления про­странства, да и наше представ­ление о пространстве... «Ни огня, ни чёрной хаты... только вёрсты полосаты...» Очнитесь. Мы живём в десятилетия слома эпох, смены сознания и абсо­лютного уплощения: мыслей, чувств, общения и способа (а также эмоционального на­кала) восприятия мира. Наш сегодняшний мир сильно упал в цене, впечатления страшно подешевели.

Ныне впечатления пере­местились в интернет, и даже северное сияние можно уви­деть в хорошем разрешении на собственной кухне - если там подключается лэптоп. Нет этого «а-ах!», этого ошеломле­ния, оторопи, вдохновенного потрясения, удара под дых, разности в лицах-обычаях... Сей­час и в Праге, и в Гамбурге вы увидите примерно ту же толпу и примерно ту же архитектуру.

А вот что так и осталось не­изменным - когда незнакомые люди, оказавшиеся попутчи­ками, открывают друг другу души или хотя бы один из них открывает, а другой слушает. Причём мне не только прихо­дится выслушивать какие-то истории жизни. Иногда, увидев колоритную физиономию и до­гадываясь или подозревая, что тут возможна яркая биография, я сама лезу в собеседники, ста­раясь распотрошить человека, а иногда что-то придумываю о самой себе, чтобы вызвать возражение или сочувствие. Писатель - всегда существо без нравственное, как говорит геро­иня моего нового романа «На­полеонов обоз», ибо знает, что говорит: она - редактор в круп­ном российском издательстве.

И не говорите мне, что сей­час люди труднее открывают друг другу души. Помилуйте! Сегодня?! В эпоху тотального выноса собственных под­штанников на обозрение толп в социальных сетях?! Во всех этих телепрограммах и прочих прачечных?! А утренние фото­графии яичницы в «Фейсбуке», которую удалось зажарить на завтрак? Не говоря уже о фото­демонстрациях: отпусков, но­вых девушек и парней, котика­собачки, внуков и детей... Нет, сейчас если чего и не хватает, так это сдержанности, закры­тости личной жизни, обаяния и загадки частного простран­ства, в которое не залезет, если я не захочу, ни знакомый, ни родственник, ни читатель.

Бродяга поневоле

Я, увы, совсем не много пу­тешествую. Я много разъез­жаю - по делам, но это иное. Кстати, в этих деловых поездках и контактах с самыми разными людьми тоже случается делать открытия - и душевные, и сю­жетные. Но мой идеал путеше­ствия - это неспешность, обживаемость кратких привалов, «присвоение души» какой-ни­будь комнате, тихая работа по утрам и какой-нибудь «выскок» за пределы освоенного пространства. Я не люблю менять каждый день отели, терпеть не могу экскурсий, мне всегда нужны остановки - от полу­часового сидения за чашечкой кофе на старой маленькой пло­щади до недельного сидения где-нибудь в лесу и ежеутреннего наблюдения за местным дятлом. Так что если куда-то и еду в путешествие, то стара­юсь делать это в одиночестве, потому как стремлюсь к сосре­доточению. Это штука в нашем деле необходимая, а с возрас­том даётся всё труднее. Потому мы с мужем почти всегда ездим «в несезон» - ну, дождь, да, даже снег... Ничего, куртку надела и пешочком под дождём, когда собор пустой, а парк продувается, и прохожие - штучные, тоже одинокие, и можно под полями шляпы разглядеть чело­вечьи глаза.

Страшно важны для меня по­ездки - когда я мчусь неважно в какую страну в поисках места обитания моего героя. Обустро­ить жизнь несуществующего человека в абсолютно существу­ющем месте в реальном городе, да так, чтобы потом читатели ездили в поисках адреса и убежда­лись: вот этот дом, эта лестница, это окно - они существуют! - это мой особенный кайф. Так, для Пети и Лизы из «Синдрома Петрушки» я специально приехала в зимнюю, морозную и очень неуютную Прагу и блуждала по улицам день за днём, пока где-то на Малой Стране не наткнулась на старые деревянные ворота с характерным медальоном над ними: «У чёрнаго беранка» («У чёрного барашка»), и ска­зала мужу: «Вот здесь они будут жить!». А дальше целая история, как мы ждали у ворот - кто бы из жильцов вошёл или вышел, и дождались художника, кото­рый жил во дворе в мастерской, и разговорились, и он пригласил нас, и там уже было другое от­крытие других жизненных про­странств - опять же для героев.

Или во время работы над «Русской канарейкой» я при­ехала с этой же целью в Париж. Но там уже наш друг, парижа­нин, профессор Сорбонны Ри­чард Кернер, добросовестно, как хороший квартирный ма­клер, бродил со мной в поисках «жилья» для Леона Этингера, предлагая тот или другой вари­ант, пока в знаменитом квар­тале Маре мы не нашли нужное место. И это уже должно было быть совсем иное жилье - раз­ведчика и артиста; другие усло­вия, другой сюжет.

Я весьма пристально рассма­триваю разные возможности «поселения героев». Потому что местность, где человек вы­растает и формируется как личность, имеет одно из самых доминантных значений; это целый букет особенностей: климат, язык или даже не­сколько языков, река или море, горы или степь, фруктовый южный рай или голимые се­верные огурцы-свёкла-брюква; опять же, насыщенный наци­ональный состав населения или монотонный... Тут куча разных деталей и нюансов -от детских дворовых игр до укромных уголков, где удобно целоваться, и в этом южный Ташкент сильно отличается от какой-нибудь Вятки, где зи­мой спрятаться можно только в подъезде. Так что места дет­ства и юности - это всегда мир, насыщенный невероятно плотно.

Например, когда я обдумы­вала огромный мощный корпус нового трёхтомного романа «Наполеонов обоз», мне за­хотелось «родить и вырастить героев» в самом сердце России; в каком-то интервью я обро­нила об этом пару слов... тут и окликнул меня письмом на мой сайт один замечательный человек, журналист Николай Алексеев. Так и спросил, мол, а не хотите ли «вырастить ге­роев» в моём роднохм городке Вязники, где когда-то был са­мый большой в России - семь вёрст в длину! - вишнёвый сад? Городок интересный, между Владимиром и Нижним Новго­родом... «Хочу, хочу!» - возо­пила я, и началась долгая пере­писка, которая и до сих пор длится. Ведь мне надо самой обжить, хотя бы виртуально, места детства и юности героев. Сейчас вышла первая книга романа «Наполеонов обоз» - «Рябиновый клин», а я работаю уже над второй книгой - «Белые лошади», продолжая обживать все эти венцы над Клязьмой, деревянную школу посёлка Нововязники, цыганские бараки, зелёный луг, пруды и регуляр­ный парк - короче, целый мир любви, предательства, нена­висти и самоотверженности... который медленно проживаю сама в трёх книгах.

Идеальный попутчик

Мой любимый неслучайный попутчик в странствиях всегда рядом: это мой муж, художник Борис Карафелов. С непремен­ным списком музеев и конкрет­ных картин на конкретных сте­нах этих музеев. С намерением непременно посетить те и эти церкви и соборы, а также чёр­товы виллы где-то на задворках Рима или Венеции, где висит то, что «нельзя не увидеть». Он и слушатель мой, и козёл отпущения, и суфлёр, подающий реплики, и критик, и... и во­обще. Идеальный попутчик. Любые два разных человека, не обязательно гендерно раз­личные, воспринимают каждый по-своему увиденное, встречен­ное и узнанное. Но когда с чело­веком живёшь под одной кры­шей лет тридцать, появляется такая странная синхронность одновременно произнесённой мысли, решения, какого-то вне­запного порыва. Люди вообще синхронизируются, когда долго спят на соседних подушках.

Что касается совместных от­крытий, нам обоим нравится Средиземноморье - как такая колыбель человека свободного, морского, творческого. Так что Италия, Испания, Греция плюс острова - это наш ареал, где мы всегда появляемся с удоволь­ствием.

Помню, как мы с мужем, практически нищие (это был 94-й год), шли по улице и о чём-то... вот не помню... то ли говорили, то ли молчали - у нас это, в общем, не слишком отличные процессы. Вдруг остановились перед вывеской какого-то туристического агентства. Даже не перегляну­лись: взялись за руки и вошли внутрь. И за двадцать минут (я всегда все сокрушительные события своей жизни прово­рачиваю за двадцать минут) заказали в долг поездку Ам­стердам - Париж. Конечно, Ам­стердам, ибо там картины Рем­брандта и «малых голландцев», и, конечно, Париж... потому что - Париж! Это было самое замечательное, самое правиль­ное решение в нашей нищей жизни. Потому что уехали мы эмигрантами, а вернулись сво­бодными людьми, хозяевами своей жизни и своих желаний. А долг - ничего, потихоньку выплатили.

Чудное мгновенье

Странствие предполагает некое внутреннее обновление. Часто это происходит вне зависимо­сти от наших желаний и наме­рений. Но ведь надо быть ещё и благодарным «материалом» для впечатлений, для удивления перед величием жизни... При­том что во все времена впечат­ления - птичка резвая, поймать её трудно...

Расскажу случай. Моей до­чери исполнялось восемнад­цать лет, и я решила сделать ей подарок - поездку в Вене­цию. Нашла отель. Он был небольшой и довольно задрипанный, но окнами выходил на Большой канал. И не на Боль­шой, впрочем, тоже. Я заранее отправила в отель телеграмму, что эта поездка - подарок до­чери к восемнадцатилетию, поэтому я очень прошу, чтобы окна номера выходили на Большой канал. Я специально взяла такой рейс, чтобы при­лететь ночью... Но судьба или провидение оказались более изобретательными, чем мои грандиозные планы... Мы заблудились! Я почему-то ре­шила, что от места, куда при­бывают из аэропорта автобусы, мы сядем на вапаретто и так попадём в отель. Мы сели на вапаретто... А надо сказать, что Венеция не ночной город; ночью город вымирает. Вене­ция страшна ночью. И вот мы с двумя тяжёлыми чемоданами вывалились ночью из вапа­ретто совсем не там, где наш отель. Вышли. Венеция мертва. Темень. Пошёл дождь... Есть кадр в фильме «Казанова»: клубящийся туман с фигурой одинокого героя. Вот и у нас ровно такой же антураж. На­конец я увидела какую-то за­трапезную тратторию, где выпивали какие-то портовые рабочие... Зашли туда. Они увидели Еву - она очень кра­сивая девушка - и сразу кину­лись помогать, объяснять... Но английского они не знали, естественно, говорили быстро-быстро... Мы послушно пом­чались в указанном ими направлении и наконец прибыли! Ввалились в номер мокрые, голодные, уставшие, измо­танные и рухнули на кровати. А утром я проснулась... Это были три венецианских высо­ких окна со ставнями. Я рас­пахнула ставни, открыла окна и сказала: «Ева, просыпайся! Вот она - Венеция!» И она, ко­нечно, была потрясена, и до сих пор Венеция для неё - это сказка. Как и для меня. Я часто возвращаюсь туда. Я вообще люблю возвращаться в места, где мне было очень хорошо. Именно возвращаться и наблю­дать за местностью - ага, вот этого парка в прошлом году на том пустыре не было...

И при этом, мне кажется, нужно иметь такое место на земле, куда рвёшься, но зна­ешь, что никогда туда не по­падёшь, ну, или попадёшь, но не скоро... У меня есть одно такое. Это страна, где какое-то время жили мои предки: Пор­тугалия. Из Португалии родом был Бенедикт Спиноза, мой предок по отцовской линии. Из Португалии его семья приехала в Голландию. Очень хочу попасть в несколько мест там - Лиссабон, Порто... Надеюсь, попаду... Пока не загадываю и билетов не заказываю. Ви­димо, надо всегда держать про запас нечто вроде ну не мечты, но... намерения.

Тайны мастерства

Таланту научить, конечно, нельзя, но профессию - какие-то её очевидные принципы и зачатки - передать можно. Годах в восьмидесятых один инсценировщик, крепкий середняк, по доброте душевной учил меня писать пьесы. Драматургия, говорил, это пустяк: «Завязка-кульминация-развязка-всё! А драматических ситуаций (известный Закон Польти) существует только тридцать шесть». Это верно: каноны, приёмы, натруженные схемы - обиходный набор отмычек крепкого середняка. Но в один прекрасный день явля­ется синий от татуировок хмырь с косячком марихуаны в зубах, и в его текстах все каноны, схемы и приёмы летят к чертям, и всё непра­вильно, и всё - ошеломительно!

Сложная, если вдуматься, задача - быть литера­турным наставником. У каждого такого настав­ника свой опыт и свои взгляды на то, как следует писать книги. Я думаю, на ранних этапах сочини­тельства более полезна компания таких же начинающих, как и ты, наглых и юных олухов: чте­ние текстов вслух, бурные споры, перебранки, пиво-манифесты... В молодости всё это очень заводит, и всё по плечу. Из молодости, как из свежего граната, можно выжать куда больше ру­бинового сока любви и ярости, неистовых стра­стей - всего, что питает литературу. Если в мо­лодости ты не сметаешь на своём пути всех на свете наставников, все теории, советы, каноны, приёмы... - грош тебе будет цена, причём как в молодости, так и в старости. Жизнь - потрясающая штука, если затевать её вовремя.

Если бы к сочинению текстов я приступила годам к трид­цати, я бы тоже, возможно, всерьёз отнеслась к литературной учёбе, тоже пыталась бы искать ка­кого-нибудь наставника в попытках выяснить - что делать с героем, сколько прилагательных положено существительному и как уравнове­сить конструкцию сюжета. Но тот, кто заправляет наверху литературными судьбами, сгрёб меня за шкирку и швырнул в кипящий котел советской писательской жизни. Там много чего варилось...

Это случилось, когда мне исполнилось шестнадцать. Произошло следующее: будучи безмозглым подростком и безбожной лгуньей, я наткнулась на журнал «Юность», в котором был опубликован крошечный - в колонку - рассказ некой ученицы восьмого класса. «Ха! - подумала я. - Она в восьмом, а я-то уже в де­вятом!»

Взыграли во мне амбиции...

«Юность» в то время был журнал мощно-тиражный и дико популярный: свежий номер прочитывался всем подъездом, потом передавался по цепочке не под­писанным на него друзьям и родственникам, - так из месяца в месяц происхо­дило тотальное окучивание населения прекрасным советским словом. К тому же публикации, в отличие от других журналов, там предварялись фотография­ми авторов. Писателям нравится, когда их фото публикуют над рассказом или повестью: мы тоже люди, нам тоже охота покрасоваться. У меня к тому вре­мени уже была понаписана чёртова уйма рассказов. Один из них я вложила в конверт и послала по почте самой длинной дорогой, денег-то у меня не было. Я много раз писала и рассказывала об этой драматически-фанфарной истории в начале моей судьбы, и потому буду конспективно кратка: голу­бой тетрадке с моим рассказом, в сущности, была уготована участь полёта в редакционную корзину. Однако - редчайший случай литературной Золуш­ки! - редактор юмористического раздела «Зе­лёный портфель» Виктор Славкин, в чьи руки попал конверт, распечатал его, принялся раз­бирать мой кошмарный почерк, счёл рассказик «смешным» и принял его к публикации. И моя шкодливая физиономия появилась в популяр­нейшем журнале. Так, говоря высоким штилем, взошла моя сомнительная звезда и заверши­лась моя жизнь.

В смысле - нормальная жизнь...

Когда твоя личность сияет трёхмиллион­ным тиражом со страницы столичного издания, а морячки всех отечествен­ных флотов и заключённые всех отечествен­ных тюрем пишут тебе романтические письма с предложением «связать судьбу», - крышу, естественно, сносит довольно далеко. Это се­годня любая семиклассница помещает свои фотографии всюду - в «Фейсбуке», в «Твиттере»-«Инстаграме» и где-то там ещё. А в неза­памятные тихие бумажные времена моей юно­сти... Словом, литература - опиум для народа, особенно для того, кто где-то что-то уже напе­чатал. Это сладкое слово «публикация»! Я принялась заваливать журнал рассказами, их продолжали печатать. Ташкентская литератур­ная общественность не знала, как на это реаги­ровать. Маститые писатели республиканского значения пребывали в замешательстве. Со­всем игнорировать не получалось: столичный журнал, тираж, популярность. Принимать всерьёз - несерьёзно. Я проходила под снисхо­дительным грифом «девочка небесталанная». Длинное бесцветное, как глист, слово. В литературной среде боятся поощрять моло­дых. И это понятно: их поощришь, они сопьются или скурвятся. Много опасностей подстерега­ет молодой доверчивый организм. Но я к тому времени была неплохо тренирована, если не к славе, то к всеобщему вниманию, ибо регу­лярно показывалась на публике. Попробуй не покажись: полугодовой и годовой музыкальные экзамены, четвертные концерты, и всё - не на бабушкиной кухне, а на сцене, настоящей сце­не. Актовый зал у нас большой был, народу на­бивалось прилично - всё же консерваторский питомник, спецмузшкола для одарённых де­тей. Так и на всех официальных бланках напи­сано: «для одарённых», понятно? Так что меня эти кислые карамельки с их сомнительным не­бесталанным поощрением нимало не трогали. Я и ухом не вела. Бестрепетная была девица. Строчила и строчила всё время, свободное от музыкальной учёбы. Объём произведений рав­нялся скорости письма, помноженной на пло­щадь тетрадного листа.

«Бабий ветер»

Жизнь, протянутая между киевско-советской коммуналкой и салоном красоты в Нью-Йорке, между которыми лежат полеты во сне и наяву. Ну да, парашюты и воздуш­ные шары в повествова­нии играют не последнюю роль. Монолог женщины-эмигрантки, знавшей радости и горести. Исповедальная проза. Вот что такое «Бабий ветер» Дины Рубиной. Но только ли это? Тут ведь и - окрашенные в ностальгические тона (хотя и с пониманием, что в реальности все было жестко и бедно) воспоми­нания о советском детстве - а значит, в чем-то книга попадает не только в разряд семейной саги, но и романа-воспитания. И неприкрашенные картинки из озабоченной политкорректностью и лицемер­ным пуританством современной Америки. И целая череда персонажей - сквозных, второстепенных и совсем уж эпизодических, которые и формируют, в общем-то, нашу жизнь. А еще здесь можно без особого труда отыскать элементы фуд-порно, ну хорошо, назовем это «кулинарной прозой» - обязательно прочитайте страницы, посвященные искусству приготовления холодца («У нас говорили - "холодное". Это самое красивое закусочное блюдо... Да, холодное - закусон номер один; оргиастический акт любви и счастья»). И конечно, любовь. Любовь в различных ее проявлениях.

Это больше, чем «барахло воспоми­наний», чем сборник мастерски упакованных баек из жизни (а для работницы косметического салона, да еще с коммуналь­ным бэкграундом, тут раздолье - кладезь судеб, историй и разных «случаев из жизни»). Как ни высокопарно это может прозвучать, это, возможно, и есть сама жизнь. Быстро проле­тающая, ускользающая между пальцев, оставляющая в душе шрамы и боль. Балансирующая между послевоенным СССР и нынешней Америкой. Не случайно где-то на страницах бы­ло брошено вот это: «вечная ревизия, сладостный переучет жизни». А жизнь Галины - так зовут главную героиню - с ее взлетами и падениями (в буквальном смысле) определенно не сахар. Возможно, получше, чем у кого-то, но похуже, чем у других. Словом, как почти у каждого из нас...

Невеликий по объему роман у Дины Рубиной вышел мно­гогранным и объемным, балансирующим на грани трогатель­ности и цинизма. Да, цинизма! А куда без него при таком ро­де занятий - делать эпиляцию под «бразильское бикини»? «Не представляю, кого могут заинтересовать подробности моей окаянной профессии, со всеми ее диковатыми процеду­рами и пикантными, мягко говоря, картинками. Иногда на во­прос собеседника о моей специальности я - если хохмить охо­та - отвечаю: "Не подумайте плохого, я работаю в орга­нах"». И конечно, никуда не деться от иронии и самоиронии. И от осознания: рассказанное уже много раз описано писате­лями - и коммуналка, и Америка, и все-все-все. Набор исто­рий в мировой литературе, как заметил классик, конечен и ограничен. Но у каждого из нас своя история...

«Белая голубка Кордовы»

Такой уж человек этот Заккари. Ес­ли обманывать, то по-крупному, на много миллионов, врать - значит, всем без исключения (оставляя правду только себе), ненавидеть - от и до - обязательно желая своему врагу не­минуемой смерти и самостоятельно готовя его к ней. Быть расчетливым, хладнокровным, спокойным, но в то же время легким и грациозным: «Анд­рей Викторович, - проговорил он ров­ным голосом. - Вы знаете, я редко го­ворю правду. Но сейчас заклинаю по­верить мне и понять: я вас убью».

«Себе на уме» - как раз о таких людях. Ибо менее сложному человеку не постичь мотивов и сути кордовинских поступков. Масштаб не тот. И чтобы ни сказали впоследствии кри­тики, Дине Рубиной удалось создать не просто очередной персонаж, кото­рый втиснется в плотный ряд литера­турных героев, а в лучшем случае вы­бьется в лишние люди, но выписать новый русский характер, выламываю­щийся из каких бы то ни было рамок.

Есть нечто пленительное в том, как Кордовин ведет свою красивую и лов­кую игру. Как дерзок и бесстрашен его обман! Ведь Захар не просто штам­пует подделки, кои мог бы создать лю­бой художник средней руки. Нет! Он пестует каждую картину, точно истинное дитя. «Картина была заверше­на, и вот уже покрыта слоем лака... но не готова. То есть она могла бы укра­сить собой любую выставку и стену любого музея... но не была готова за­жить реальной подлинной жизнью: еще не придумана была, не найдена ис­тория находки, не выбраны приемные родители, не намечен покупатель. Три-четыре года пройдут, пока уся­дется живописный слой... Три-четыре года, в течение которых будут выпле­таться искусные узоры случайных встреч и любопытных знакомств, вестись переписка с владельцами, осу­ществляться медленные рокировки на шахматной доске обстоятельств. Плавная паванна, его любимый период сотворения мифа, как микроскопичес­кий скол сотворения мира: созревание ситуации, наполнение картины пло­тью и кровью судьбы.

Да-да: "и вдохнул дыхание жизни в ноздри ея..."

Все еще было у нее, у воздушной красавицы, впереди...»

Невероятная увлеченность! Во всем! В том числе и любви. А почему бы и нет? Когда вокруг столько жен­щин, каждая хороша по-своему... Кстати, постельные сцены (особенно учитывая то, что повествователь мак­симально приближен к мужскому ми­ровосприятию) Рубиной описаны ве­ликолепно. Да и сама она на презента­ции книги призналась: «Писать о том, что чувствует партнер, а не партнер­ша, влезая в его шкуру, было сложнее всего».

Обман не ради наживы: будь то де­ньги или любые другие блага, но ради самого процесса. Чтобы, когда все раскроется (если, конечно, найдется тот, кто сумеет разгадать кордовинскую загадку), у присутствующих не было слов. И эти недоучки-коллекци­онеры, скучные ценители живописи, дотошные эксперты да простые зева­ки даже не смели бы аплодировать, ибо были бы поражены до глубины ду­ши этой виртуозной игрой и тем, как их, смеясь, с удовольствием дурачили столько лет подряд. Впрочем, на то, что фальсификация - всего лишь дерз­новенный розыгрыш, указывает та самая палома бланка - «белая голуб­ка, пушистый комочек с темно-виш­невыми глазами», как клеймо мастера или подпись живописца, таящаяся в малоприметном углу любой кордовинской картины.

Но Рубина была бы не Рубина, на­пиши она роман только в одной плос­кости. В книге есть все. От испанской истории (включая и историю ис­кусств) до военного голодающего Ле­нинграда (кстати, описание юности Жуки, кордовинской тетки, один из сильнейших момен­тов).

Божий умысел и жизнен­ная тщета, человеческая за­брошенность и преемствен­ность поколений, еврейская местечковость, русская ши­рота души и даже европей­ская утонченность - все сочетается в жизни дона Саккариаса. А еще в романе выстроилась галерея удивительных (думается, тут уместнее сказать рубинских) персонажей. Эмигранты, провинциалы, дураки, ин­теллигенты, бизнесмены, торгаши, художники - перечислять можно до бесконечности... Но главное другое - никому из ныне сочиняющих в голову бы не пришло описывать этот люд так трогательно, смешно, ярко и звонко, как делает это Дина Ильинична.

В остальном же... Да пребудет с на­ми палома бланка, та самая, о которой поется в одной иноземной песне: « Тол­стяк пел, закатывая глазки под лоб. Щеки, нисходившие в шею, подрагива­ли, как желе. Рот был мучительно рас­пялен.

Когда придет моя смерть, - пел он, - Ко мне слетит на плечо / Белая голубка, / Белая голубка Кордовы... / Когда придет моя смерть, - вступил второй, пожилой певец, с более низким шершавым голосом, - Откроются ра­зом все двери, / И суровый ангел, / Су­ровый ангел спросит меня: / «Вот пришла твоя смерть, / Так где ж твой удел, / То богатство, что веками ко­пили / Твои непокорные предки?»

Да пребудет с нами палома бланка в нужный час.

«Вот идет Мессия!..»

Так и читаешь этот роман Дины Руби­ной: наши - там, в стране, которую счи­тают своей прародиной и куда уехали кто от подсознательного ощущения унижен­ности, кто от опасности ползучего фа­шизма, кто в надежде на нормальную жизнь, если не свою, то детей и внуков, кто с давним заветным желанием вновь обрести родину праотцов и принять учас­тие в возрождении государства, кто с только пробуждающейся любовью к этой земле, среди собравшегося со всего мира после веков рассеяния еврейского народа, которому, согласно древнему библейско­му преданию, должен явиться Мессия - Машиах по-ивритски.

Большинство героев Рубиной недавно здесь, в Израиле, они понемногу адапти­руются, зарабатывая в поте лица своего на хлеб и на собственное жилье. Перед нами судьбы бывших сограждан - глав­ной героини журналистки Зямы, ее двой­ника - известной писательницы И., му­зыканта Виктора, переквалифицировав­шегося в журналиста и верстальщика, вместе с которым Зяма издает литератур­но-публицистический еженедельник «Полдень», скромной библиотекарши Ангел-Раи, ставшей душой местной алии и наделенной огромными организатор­скими способностями, которые она ис­пользует для помощи окружающим, Мишки Цукеса, в прошлом актера, ныне распространяющего некое мифическое всесильное снадобье под названием «Группенкайф»... Их много, героев Дины Рубиной, смешных, странных, замотан­ных жизнью, веселых и печальных, вспо­минающих с ностальгией или смятением о прошлой жизни и по мере сил пытающих­ся встроиться в жизнь новую.

Странную эту жизнь особенно остро можно почувствовать через ощущения и восприятие Зямы. Она, по замыслу писательницы N. (alter ego автора), должна погибнуть от террористического акта. В этом есть некоторое писательское свое­волие, но есть и своя логика - Зяма по­стоянно предчувствует опасность. В ее ги­бели - правда, которую писательница пытается противопоставить своей иллю­зии безопасности, иллюзии тем более яв­ной оттого, что реальность свидетельст­вует о прямо противоположном.

Эта страна, с которой Зяма еще по-на­стоящему не свыклась и которая только-только начинает приоткрываться ей в своем подлинном своеобразии и очарова­нии, вне заполошных забот о существова­нии, вне этой повседневной гонки за зара­ботком, тревожных мыслей о будущем и о детях, особенно о старшем, служащем в армии, эта страна не устает поражать ее своей домашностью - при том, что по­стоянно происходят теракты, проливает­ся безвинная кровь, а где-то на глубине бродит вековая ненависть, готовая вот-вот прорваться.

И вот Зяма, узнав о том, что ее знако­мый Хаим Горк тяжело ранен арабским террористом, восклицает в отчаянии и ярости: «Я хочу, чтоб они все сдохли!.. Все они, со своими женами, детьми и жи­вотными!»

Страшные слова, и тем более они страшны, что произносит их добрый по натуре человек. В этом проклятье, в этой внутренней мстительной непримиримос­ти для героини, воспитанной совсем в дру­гих традициях,- тупик. И муж горько от­вечает: «Вот к чему мы пришли. Стоило жить четыре года в вагончике и каждый день играть со смертью, чтоб в конце кон­цов потерять человеческое лицо. А те­перь я, старый врач, хирург, со всеми спу­щусь в Рамаллу и буду бить окна в араб­ских виллах и жечь их машины».

И тогда Зяма восклицает: нет, она не пустит его!

Это другая реальность, с которой ей, как и многим, приходится смириться, при­нять ее законы, потому что от этого зави­сит их существование на этой земле. Как говорит раввин на диспуте по телевиде­нию: «...Если тебе нечего будет пахать, не на чем строить дом для твоих детей, негде хоронить родителей, зачем тебе мир?» Но также резонно звучит ему в ответ: «Но разве жизнь человеческая не дороже клочка земли?»

Зяма отпустит мужа, потому что иначе нельзя, и оттуда, из арабского селения Рамалла, донесутся выстрелы, звон битых стекол, крики и лай собак, а потом вста­нет зарево.

Как понять, что же в этой жизни глав­ное? Ради чего люди срывались и ехали туда, оставляя места, где прожита боль­шая часть жизни, друзей, могилы родных, может быть, и не приносящую благосо­стояния, но все-таки любимую работу Конечно, это надо ощутить самому - чувство, что ты в своей стране, где никто не может крикнуть тебе с перекошенным от слепой ненависти лицом: «Убирайся в свой Израиль, жидовская морда!»

Но ведь и здесь, в этой самой стране, которая, казалось, так ждала тебя, героя у Рубиной приходится не только бороться за существование, но они вовсе не гарантированы от вспышек все той же ненави­сти, уже со стороны арабов, не желающих согласиться на право еврейского перво­родства на этой земле. Правда, теперь они чувствуют себя под защитой в полном смысле своего государства, в этом единст­венное их утешение.

Да только своего ли?

Ведь русская алия, особенно из ново­прибывших, как показывает Рубина, вое равно чужая, еще не успевшая пустить корни, не знающая иврита, без которого ни получить настоящей работы, ни почув­ствовать себя полноценным граждани­ном...

А ведь так хочется нормальной жизни Так страстно тянет наконец избавиться от неизвестности, обрести некоторую ста­бильность и уверенность в завтрашнем дне. Стать своими в своей стране. Воз­можно ли?

Эти проблемы ее героев, как и страны пока не ставшей для них действительно обетованной, болезненно волнуют Руби­ну. И ведет она свою героиню Зяму, симпатичную, живую, легкомысленную, вдумчивую, циничную, веселую, острую к гибели - не потому ли, что не только героиня, но и сама писательница драмати­чески переживает эту ситуацию, пока к видя для нее разрешения?

Добро тем, кто, подобно еврею Михаэ­лю, приехавшему в Израиль из Париж: где он родился, проникся удивительным почти мистическим чувством: «А твоя земля... Ты мог болтаться вдали от нес тысячу и две тысячи лет, но когда ты все-таки вернешься сюда из прекрасного го­рода своего детства и своей юности, от любимых друзей и возлюбленных, кото­рых ты ласкал... когда ты все-таки вер­нешься... она отвергает для тебя свое ло­но и рожает тебе, и рожает - дважды в год... Ты не успеваешь снимать плоды с деревьев... А когда ты умираешь, она при­нимает тебя в последнее объятие и шеп­чет тебе слова кадиша - единственные слова, которые жаждет услышать твое душа... Вот что такое эта земля для тебя».

Может, это действительно чистая прав­да, как просветленно думает похмельный Сашка Рабинович, к которому обращено это замечательное признание, но у Руби­ной нет четкого, целенаправленного дви­жения к этой правде. Все не так просто в этой жизни, и путь к ней перемежается у ее героев приступами отчаяния и тоски, сомнениями, иронией и т. п.

Показывая, как в праздник Йом-Кипур, в грозный Судный день, молятся плечом к плечу в синагоге «русских», мало похо­жей на синагогу, в адской духоте подвала недавние и давние переселенцы, автор ис­пытывает некоторое умиление, потому что в единстве этого молитвенного уст­ремления, в этом «плаче и ропоте, мольбе и ужасе - вопле стыда и покаяния», та же мистическая иррациональная связь и с землей, и с Богом - если не оправдание всем прошлым и нынешним страданиям, неприкаянности, жертвенности и жесто­кости, то, во всяком случае, обретение са­мого главного смысла.

Но даже и теперь в романе этот смысл все равно остается проблематичным. Воз­можно, именно потому вдруг понимаешь, что суть не в особенностях здешней жиз­ни, а в глубинном свойстве человека во­обще. Во-первых, еще у Грибоедова ска­зано: там хорошо, где нас нет. А во-вто­рых, как бы ни цеплялся человек за зем­лю или за вещи, за благополучие или ком­форт, успех или признание, в душе его все равно остается та метафизическая непри­каянность, в которой, наверно, и находит свое выражение его трагическая сущ­ность.

Рубина это чувствует. Чувствуем это и мы - сквозь смех и слезы ее нервной, ве­селой, горькой и пряной прозы.

«Высокая вода венециан­цев»

Мир художественной прозы Дины Рубиной необыкновенно причудлив, и распознать, а тем более объяснить его непросто.

Обманчивая легкость письма подчас позволяла определить автора в «несерь­езные писатели». Глеб Шульпяков, не раз­деляющий этой точки зрения, написал од­нажды, что у Рубиной «почти нет описа­ний, ее синтаксическая усидчивость сво­дится к лаконизму «пошел-вышел-сел», а семьдесят процентов составляют диало­ги, почти как в детективах». В открываю­щей книгу повести «Высокая вода вене­цианцев» все наоборот: здесь язык пред­определен сюжетом - каждая минута действия растянута, а детали выписаны неторопливой кистью живописца, но, в то же время, пейзаж этот удивительным об­разом сохраняет внутреннюю динамику: «Небо, словно выдутое из венецианского стекла, еще горячее внизу, у искристой кромки канала, вверху уже загустевало холодной сизой дымкой. Крыши еще были залиты солнцем, степы домов с облетев­шей штукатуркой, с островками обнаженной красно-кирпичной кладки - все это ежесекундно менялось, таяло, дрожа ло в стеклянной воде канала».

Неспроста Венецию, город Байрона и Гете, Томаса Манна и Хемингуэя, назы­вают городом любви и смерти. Героиня повести «Высокая вода венецианцев», за­стигнутая правдой о своей смертельной болезни, отправляется в одинокое стран­ствие в бледный и усталый город кана­лов, поселяется в маленькой гостинице «Аль Анжел о» с видом на воду; малень­кий срок жизни меняет привычную кар­тину мира: прошлые успехи и неурядицы начинают казаться игрушечными, а зыб­кая карнавальная Венеция неожиданно предстает городом подлинным. Изящно сконструированная повесть была бы слиш­ком проста, если бы ее проблематика огра­ничивалась анализом мироощущения со­временного Ивана Ильича (этим именем мы условно обозначим человека, узнаю­щего о своей скорой смерти). Однако ос­новной идейно-философский аспект лежит, видимо, в иной плоскости - .это пробле­ма сохранения и нарушения табу. В юно­сти героиня испытывала болезненную страсть к своему брату. Во время послед­ней встречи она отдает ему, уже безнадеж­но отравленному наркотиками человеку, свое обручальное кольцо. Любовь и боль уходят вовнутрь, но вдруг возвращаются в Венеции, где ее ждет призрак - маль­чик-художник Антонио, поразительно по­хожий на брата... Что это: награда за со­хранение табу или неотвратимость его нарушения, новое испытание или завер­шение жизненного цикла - вот они, воп­росы «несерьезного писателя».

Повесть «Камера наезжает» более традиционна для Дины Рубиной, впрочем, написана она более пяти лет назад. Здесь действие разворачивается стремительно, как ускоренная съемка: мелкие кусочки текста скачут и скачут через время (дет­ство - музыкальное училище - съемки; Ташкент - Москва - Иерусалим - сно­ва Ташкент), Похожие черты можно было отыскать в романе «Вот идет Мессия!», что в свое время позволило Льву Аннинскому и Алле Марченко рассуждать о кинемато­графичности прозы писателя. Но, как мне кажется, основная черта стиля Дины Руби­ной - умение мгновенно сменить тональ­ность: лирические отступления перемежа­ются с экспрессивными монологами (под­час приправленными ненормативной лек­сикой), а летящая на всех парах фабула внезапно делает передышку для философ­ских размышлений. Вроде и нет в том ни­чего необычного, да уж слишком больно бьют энергетическим зарядом фразы, уж такой взят разгон! Но у писателя хватает мастерства притормаживать с проворно­стью гонщика «Формулы-1» - затем он пересаживается на парусное суденышко и плывет, и плывет, и плывет, дабы вновь вско­чить в поджидающее гоночное авто...

Иначе устроена проза малого жанра. Здесь все определяет выбор оптики: писа­тель варьирует прибор, расстояние и угол зрения, что вкупе создает иллюзию абсо­лютной сюжетной несхожести текстов. Можно говорить и о постоянной смене де­кораций, но, зная неприятие Диной Рубиной театра, скажу иначе: остается ощущение, будто бродишь по залам музея, где переме­жаются залы со строгими холстами старых мастеров и коммунальные кухни с пестры­ми полотнами диссидентского соцарта. Неизменной остается только эмоцио­нальная заряженность письма Дины Руби­ной. В динамичном монологе «Большегла­зый император, семейство больших кара­сей», где рассказ ведется от лица немоло­дого эмигранта Михаэля, мастерски пере­дается чужая разговорная речь (так и про­сится слово «мимикрия», но оно, увы, сти­листически окрашено), причем лексиче­ские и мелодические ее особенности («Омерзителен этот мир, Сеня... Омер­зителен... Порой такая тошнотна подка­тит, особенно из-за своей рожи в зерка­ле - хоть неделями не брейся...») не ис­ключают фантастической закрученности фабулы, настолько удивительной, что тра­гедия оборачивается фарсом. Игровая тональность кардинально меняется в расска­зе «Я и ты под персиковыми облаками», посвященном дорогому существу - псу Кон­драту. Тут много женского, сентиментального: «Зимами он лохмат и неприбран, как художник-абстракционист, поскольку не допускает всяких дамских глупостей, вро­де расчесывания шерсти». Впрочем, напи­сано это в большей степени не о собаке, а о людях - просто оптика здесь выбрана со­ответствующая. Небольшая красивая по­весть «Воскресная месса в Толедо» обна­руживает подвижность жанра: путевые заметки преобразуются в исторический экскурс (евреи в Испании Х-XV веков), как будто бы служащий доказательством происхождения героини от марранов...

Проза Рубиной, как правило, постро­ена на переработанном материале автор­ской биографии. Так, в повести «Камера наезжает» героиня (автор) знакомится в Доме пионеров Фрунзенского района со своим будущим мужем-художником (тем самым, чья картина «Карнавал в Венеции» придает книжной обложке загадочный и болезненно притягивающий вид). В то же время правда и вымысел замешаны в одно блюдо, приправленное тонким слоем гро­теска. Потому и не смущают, например, неточности в историко-географических де­талях. Ну что с того, что на Миусской пло­щади не «обкомовская», а «райкомовская» столовая, а памятник фадеевским геро­ям - это не «конный Метелица с пешим Левинзоном», а два всадника: Левинсон и Морозка? Куда важнее общий фон по­вести - несуразность человеческого бы­тия, вереницы бесконечно пустых и в то же время отчего-то симпатичных персо­нажей, задействованных на съемках филь­ма узбекской киностудии.

В повести «Во вратах твоих» время действия переносится на полтора десят­ка лет вперед, а место действия - на Зем­лю обетованную, где вовсю шумит весе­лый израильский карнавал светлый праздник Пурим. «Ковчегообразность» ташкентского детства Рубиной сменилась «ковчегообразностыо» иерусалимской зрелости, но и здесь находят место те же, везде одинаковые, суета и бессмыслица. Позер Яша Христианский, выпускающий газету в Израиле, чем-то неуловимо по­хож на вздорную Анжеллу, снимающую кино в Узбекистане. В то же время сати­ра в повести «Во вратах твоих» отступа­ет, когда начинается трагедия - ракет­ные атаки Ирака и теракты в Иерусали­ме. «Постоянная, хоть и подспудная тра­гичность существования - вот что тяго­теет здесь над писательским сознани­ем», - говорит Дина Рубина в интервью журналу «Вопросы литературы». Когда рвутся снаряды, привычный людской кар­навал словно надевает шапку-невидимку, а окружающий мир вдруг оказывается ма­леньким и слабым, таким, как в рассказе «Вывеска», где мать ищет своего ребенка, не зная, что тот чудом уцелел при взрыве в центре Иерусалима.

По отношению к соблюдению Закона евреи делятся на датиим, месоратим и хилоним. Происхождение термина хилоним связывают со словами холь - будни­чное, не святое и ле холель - осквернять. Казалось бы, женщина-писатель должна относиться к хилонимным, но так ли оно на самом деле? «...Не наше это дело - усло­вия небу ставить. Делай, как тебе со­весть и разум велят, а там уж началь­ство распорядится - куда и на что сред­ства распределить. Ну, понятно, не толь­ко деньги, а вообще - все, что нашу жизнь делает осмысленной и незряшной», - рассуждает автор вместе со своим героем. В книге Рубиной уважение и гордость за еврейский народ, ненависть к Амалеку - взбесившемуся человеку, про­менявшему свой божественный лик на гримасу сатаны, активное неприятие зла, свой­ственное первокнижникам, подчас незамет­но преобразуются в новозаветное проще­ние отрицательных героев: необъяснимая теплота ощущается в отношении к персо­нажам, которых мы привычно нарекаем «отрицательными». А быть может, автор жалеет их, как будто все они - тииок ше нишба (дословно - дети, попавшие в плен) - так называют несмышленышей людей, в силу обстоятельств не знающих еврейской традиции. А, может быть, писа­тель уверен в том, что нет абсолютно пло­хих людей... Стоп. Вот что говорит о про­тотипах отрицательных героев сама Дина Рубина: «Я заранее испытываю по отно­шению к ним нечто, похожее на томление вины. Говорят, палачи испытывают не­кий сантимент по отношению к будущей жертве. Я гляжу на ни о чем, не подозревающего прототипа и, чуть ли не сладо­страстно замирая, думаю: милый, милый, а ведь я тебя смастерю». И ведь кто-то, наверное, подумает, что это несерьезно…

«На солнечной стороне улицы»

Дина Рубина родилась, вы­росла и прожила изрядную часть жизни в Ташкенте, за­тем на некоторое время стала москвичкой, откуда в перестрой­ку эмигрировала в Израиль. Там она пишет книги на русском языке, регулярно выходящие и здесь, в России. Тематика этих книг по большей части касается жизни советских евреев, перекочевавших на землю Обетованную (например, выразительные по­вествования о иерусалимских буднях «Во вратах твоих», «Вот идёт Мессия!», «Последний ка­бан из лесов Понтеведра»), в Европу, в Америку...

Впрочем, фигурирует у неё и немало персонажей, относя­щихся к самым разным, подчас экзотическим народам. Чем, кстати, сюжеты Рубиной иной раз вызывают в памяти Улицкую; иногда даже ка­жется, что авторство некоторых рассказов двух писательниц можно невзначай и перепутать. И тем не менее, в общем и целом манера Рубиной отлича­ется: в ней больше яркости и экспрессии, больше здоровой брутальности, больше драйва. Больше солнца, я б сказала. Здесь практически отсутству­ет подспудная назидательность Улицкой.

Рубина вообще куда больше показывает, чем рассказывает, точнее - живописует словом, как маслом по холсту. Можно открыть книгу наугад - и почти наверняка наткнёшься на что-нибудь вро­де: "Издалека душно благоухали прессованные ку­бы багряных и жёлтых сушёных дынь... Россыпью полудрагоценных каменьев сверкали ряды сухо­фруктов: чёрный, янтарный, красноватый изюм, тусклое золото урючин, антрацитовые слитки чернослива..." и далее в том же духе.

Последнее для неё естественно, как для знатока живописи, дочери художника и жены художника, человека, с детства и по сей день вращающегося в этой среде. Неудивительно, что художниками ока­зываются многие персонажи её произведений. Вот и героиня этого романа, «На солнечной стороне улицы» - не исключение.

Героини, впрочем, две. Параллельно с упомяну­той художницей по имени Вера Щеглова существу­ет её ровесница, ведущая повествование от первого лица, альтер эго автора. Сначала -тоже девочка-школь­ница, затем - девушка-студен­тка, затем - взрослая женщи­на. Они время от времени стал­киваются в родном городе, за­тем - в эмиграции. Та, кото­рая ведёт повествование и кого смело можно назвать будущей Диной Рубиной, постоянно приглядывается к необычной сверстнице, следит за её карти­нами (где "какая-то сильная странная жизнь никому не по­дотчётной души", в коей "и заключается основная ценность искусства"), пытается понять изнутри эту диковатую лич­ность, для чего, в конце концов, принимается за роман о них обеих.

Девочка Дина - из милой интеллигентной еврейской се­мьи, музыкой занимается. Русская девочка Вера - сорная трава, безотцовщина, а уж матушкой Бог наградил!.. Нет, вообще-то та- "талантливая, только образования нет, и жизнь была тяжё­лая - война, блокада... родные поумирали все... Если б её вовремя образовать, вышла бы птица большого полёта. Может, министр финансов, мо­жет, гениальная актриса..." Вышла, однако, уго­ловница: спекулянтка, крупная наркодилерша и даже убийца. И тем не менее её дочери повезло: "Впоследствии она повторяла в разных интер­вью: мировоззрение моё сформировали трое муж­чин, которые встретились мне в жизни в разное время: алкоголик-отчим, рано погибший друг и ещё один человек, с которым мы до сих пор о многом не доспорили..."

Они-то и смогли разглядеть в ней художествен­ный талант и общими наставническими усилиями помочь стать тем, кем она стала...

Эти самые трое мужчин в романе могут вызвать у читателя странное чувство - словно бы некоего расщепления, растроения од­ной знаковой личности. Личности тонкой, мудрой, широко образованной, замечательно коммуникабель­ной, умеющей дружить, внимательной к мелочам и деталям жизни- словом, личности артистически одарённой. Ну и, разумеется, со сложной драматичес­кой судьбой. Первой её ипостасью становится тот са­мый отчим, в буквальном смысле подобранный девоч­кой в грязи, где валялся пьяный и побитый - ибо по­казался той удивительно похожим то ли на испанско­го аристократа, то ли на портрет Исаака Левитана со старинной открытки... Проспавшийся и отмытый "аристократ" оказывается неким Михаилом Лифшицем, прошедшим лагеря интеллектуалом. Девочка сама определяет его себе в отцы, а матери - в мужья. (На что та охотно согласится, но в конечном итоге сама его и погубит.) Второй окажется молодым художником-инвалидом (который станет снимать комнату матери, когда та сядет в тюрьму) и первой Вериной любовью. Третий - учёным, бескорыстным другом, почитателем таланта и - тайно влюблённым. Который унесёт эту безнадежную влюблённость в эмиграцию, сделает карьеру, разбогатеет, скупит себе все Верины картины через подставных лиц, чтобы од­нажды, через много лет, торжественно предъявить их ей, сделать наконец предложение руки и сердца - и отказа не получить.

То, что таких людей случилось аж трое (для жиз­ни и судьбы встретить и одного из них было б черес­чур замечательным!), и весь вышеизложенный хеп-пи-энд, и тот факт, что Вера, как выяснится, окажет­ся ещё и дворянкой по матери, той самой матери, - у другого автора отдавало бы мелодрамой, если даже не сказать - дурновкусием... Но у Рубиной всё это выглядит скорее как щедрый перерасход краски: ещё усилим, ещё добавим, чего там мелочиться?!

Но всё же - что общего у таких разных геро­инь, как Вера и Дина? А прежде всего - ро­дина, солнечный город Ташкент, накладыва­ющий на них свой незабываемый отпечаток. Ташкент, собственно, - третий и едва ли не глав­ный герой романа. О своём Ташкенте Рубина пи­шет, конечно же, не впервые (достаточно вспом­нить, например, замечательную повесть «Камера наезжает»), однако нигде это не было сделано так исчерпывающе, как в этом романе, подпись в кон­це которого гласит "Ташкент - Москва - Иеру­салим, 1980-2006". Сначала - о золотой поре го­рода, совпавшей с ранним детством героинь, рез­ко перечёркнутой знаменитым землетрясением. "...Не такие уж тотальные были разрушения, чтобы с лица земли весь город снести, но, видно, где-то там, «наверху», решили сделать из земле­трясения образцово-показательное мероприятие, апофеоз дружбы народов, не понимая, что настоя­щая дружба народов - это и было то золотое рав­новесие, которое являл старый Ташкент, вели­кий Ноев ковчег..."

И вот - на месте знаменитых базаров, старин­ных особнячков, фруктовых садов, платановых ал­лей выросли все эти нестерпимо-однообразные мно­гоэтажные кварталы. А также - многочисленные бронзовые памятники, о которых народ вынес вер­дикт: "безовкусица" и обогатил городской фольклор эпиграммами вроде: "Тебе, Ташкент, Москвой по­дарен огромный хрен, на ём - Гагарин"... (Следую­щее резкое изменение лица города произошло, как свидетельствует Рубина, уже в наше время, когда его заполнили какие-то мраморные мавзолеи и стан­дартные заведения для западных туристов. И когда его этнический состав заметно "обеднел" из-за про­шедших волн эмиграции.)

Но несмотря на всё это, как и на феодальные за­машки местной знати, и на наркоманию, и на мо­лодёжные банды, - жизнь тогда протекала в общем-то мирно и на удивление гармонично, - при том, что помимо коренных узбеков, бывших едва ли не в меньшинстве, а также "колониальных белых" - русских и русских евреев, там проживали евреи вос­точные - бухарские, горские, крымские ("А вы ка­кие евреи? Русские?" - "Да, а что?" - "А мы на­стоящие"), а также греки, армяне, казахи, корейцы и ещё бесконечное множество наций. Нацио­нальные черты Рубина схватывает бегло, похо­дя, - и очень выразительно: "Молочница... была украинкой. К ней однажды приехала в гости дочь с маленьким ребёнком. Еврейка бы тут же заявила, что это лучшее дитя на свете. А украинка выра­зилась откровенно: «Ой, Лыду, яко же воно в тэбэ дурнэ!» Стоявшие рядом узбечки тут же закача­ли головами и сказали, что ребёнок выправится..." Или: "Евреи о политике при детях старались не говорить («Ша, здесь ребёнок!»). А греки-политэ­мигранты о политике могли говорить везде и всег­да... Им было хуже: дети греков понимали всё, о чём говорят родители. А еврейские бабушки и ма­мы для конспирации переходили на идиш..."

Особое же отличие этого разноязыкого Вавилона от других вавилонов советской империи, от "та­ких же бакинцев-тбилисцев-ереванцев", в следую­щем: «...Каким русским языком они говорят, а?.. А всё потому, что город буквально кишел стран­ными пришельцами: какими-то нищими полужи­выми дворянами, белогвардейскими китайцами, сиделыми по лагерям профессорами...»

Такими разномастными, разноплеменными пер­сонажами той ушедшей цивилизации и их бес­конечными историями - лагерными, военны­ми, любовными, семейными, авантюрными, твор­ческими и переполнена книга. И все эти ташкент­ские обыватели, начальники, городские сумасшед­шие, творческая интеллигенция, бомжи, проститут­ки, доморощенные диссиденты, к счастью, не сгину­ли в потоке неумолимого времени - они останутся на вымышленных полотнах вымышленной Веры Щегловой и - в реальном романе реальной Дины Рубиной, романе, написанном тем самым, ташкентским, настоящим без кавычек, русским языком.

Произведения Дины Рубиной,

имеющиеся в Центральной городской библиотеке им. В. В. Маяковского

  1. Рубина, Дина Ильинична. Адам и Мирьям : повести, рассказы / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2010. - 414, [2] с.

  2. Рубина, Дина Ильинична. Ангел конвойный : роман и повести / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2005. - 447, [1] с.

  3. Рубина, Дина Ильинична. Астральный полет души на уроке физики : рассказы / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2010. - 285, [3] с. - (Большая литература).

  4. Рубина, Дина Ильинична. Бабий ветер : [повесть] / Дина Рубина. - Москва : Издательство "Э", 2017. - 318, [2] с. - (Большая проза Дины Рубиной).

  5. Рубина, Дина Ильинична. Белая голубка Кордовы / Дина Рубина. - Москва : Издательство "Э", 2018. - 539, [5] с. - (Большая проза Дины Рубиной).

  6. Рубина, Дина Ильинична. Больно только когда смеюсь / Дина Рубина ; рис. Бориса Карафелова. - Москва : ЭКСМО, 2008. - 335, [1] с. : ил.

  7. Рубина, Дина Ильинична. Бонжорно, команданте! / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2021. - 446, [2] с. - (На солнечной стороне).

  8. Рубина, Дина Ильинична. В России надо жить долго : рассказы / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2010. - 316, [4] с.

  9. Рубина, Дина Ильинична. Вид из окна съемной квартиры : повести / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2008. - 415, [1] с.

  10. Рубина, Дина Ильинична. Во вратах твоих : повесть / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2008. - 157, [3] с. - (Большая литература).

  11. Рубина, Дина Ильинична. Воскресная месса в Толедо / Дина Рубина. - Москва : ВАГРИУС, 2002. - 239, [1] с.

  12. Рубина, Дина Ильинична. Гладь озера в пасмурной мгле : [роман, повести, рассказы] / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2008. - 671, [1] с. - (Великие романы XX века).

  13. Рубина, Дина Ильинична. Двойная фамилия : повести, рассказы / Дина Рубина. - Москва : Советский писатель, 1990. - 319, [1] с. : ил.

  14. Рубина, Дина Ильинична. "Еврейская невеста" / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2012. - 238, [2] с.

  15. Рубина, Дина Ильинична. Единственный голос / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2021. - 254, [2] с. - (На солнечной стороне).

  16. Рубина, Дина Ильинична. Итак, продолжаем! . : повесть, монологи / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2008. - 143, [1] с. - (Большая литература).

  17. Рубина, Дина Ильинична. Камера наезжает! . : повесть и рассказы / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2008. - 255, [1] с. - (Большая литература).

  18. Рубина, Дина Ильинична. Когда же пойдет снег? : повести и рассказы / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2008. - 399, [1] с.

  19. Рубина, Дина Ильинична. Крепче веселитесь! : [сборник] / Дина Рубина. - Москва : Издательство "Э", 2017. - 348, [4] с. - (Малая проза).

  20. Рубина, Дина Ильинична. Люди воздуха : трилогия : [романы] / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2011. - 974, [2] с. - (Большая книга).

  21. Рубина, Дина Ильинична. Маньяк Гуревич : жизнеописание в картинках / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2022. - 510, [2] с. - (Большая проза Дины Рубиной).

  22. Рубина, Дина Ильинична. На Верхней Масловке : роман / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2009. - 270, [2] с. - (Большая литература).

  23. Рубина, Дина Ильинична. На солнечной стороне улицы : роман / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2008. - 430, [2] с.

  24. Рубина, Дина Ильинична. Наполеонов обоз : роман : в 3 кн. / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2018 - . - (Большая проза Дины Рубиной).

  25. Рубина, Дина Ильинична. Наш китайский бизнес : роман и рассказы / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2004. - 494, [2] с.

  26. Рубина, Дина Ильинична. Не оставляй меня одного / Дина Рубина. - [1-е изд.]. - Москва : ЭКСМО, 2013. - 287, [1] с. : ил. - (Большая литература. Дина Рубина).

  27. Рубина, Дина Ильинична. Один интеллигент уселся на дороге : рассказы / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2008. - 157, [3] с. - (Большая литература).

  28. Рубина, Дина Ильинична. Одинокий пишущий человек / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2020. - 605, [3] с. - (Большая проза Дины Рубиной).

  29. Рубина, Дина Ильинична. Окна / Дина Рубина ; живопись Б. Карафелова. - Москва : ЭКСМО, 2012. - 275, [1] с. : цв.ил. - (Большая литература. Дина Рубина).

  30. Рубина, Дина Ильинична. Последний кабан из лесов Понтеведра : роман / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2008. - 333, [3] с. - (Большая литература).

  31. Рубина, Дина Ильинична. Почерк Леонардо : роман / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2008. - 460, [2] с.

  32. Рубина, Дина Ильинична. При чем тут девочка? / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2021. - 286, [2] с. - (На солнечной стороне).

  33. Рубина, Дина Ильинична. Русская канарейка. Блудный сын : [роман] / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2015. - 446, [2] с. - (Дина Рубина. Собрание сочинений).

  34. Рубина, Дина Ильинична. Ручная кладь / Дина Рубина ; [живопись Б. Карафелова]. - Москва : ЭКСМО, 2008. - 316, [4] с.

  35. Рубина, Дина Ильинична. Синдром Петрушки : роман / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2010. - 429, [3] с.

  36. Рубина, Дина Ильинична. Холодная весна в Провансе / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2008. - 334, [2] с. - (Большая литература).

  37. Рубина, Дина Ильинична. Цыганка : рассказы / Дина Рубина ; [живопись Б. Карафелова]. - Москва : ЭКСМО, 2008. - 319, [1] с.

  38. Рубина, Дина Ильинична. Яша, ты этого хотел? / Дина Рубина. - Москва : ЭКСМО, 2021. - 350, [2] с. - (На солнечной стороне).

Литература о Дине Рубиной

  1. Аннинский, Лев. Отсечено? Отрублено? Отрезано? / Лев Аннинский // Дружба народов. - 1996. - № 10. - С. 218-222.

  2. Брюхова, Екатерина. Дина Рубина: Окно - немножко театр / Екатерина Брюхова // Студенческий меридиан. - 2012. - № 4. - С. 60-62.

  3. Дина Рубина // Смена. - 2005. - № 3. - С. 192-193.

  4. Дина Рубина: Мне не интересны хладнокровные // Читаем вместе. - 2014. - № 4. - С. 25.

  5. Дина Рубина: Я чувствовала, что книга должна быть сине-лазурной // Читаем вместе. - 2012. - № 4. - С. 25.

  6. Дина Рубина. Ни жеста, ни слова // Вопросы литературы. - 1999. - № 3. - С. 271-287.

  7. Книга о книгах // Читаем вместе. - 2020. - № 11. - С. 22-23.

  8. Корк, Алена. Благословенное проклятие Дины Рубиной : как строить жизнь и экстремальные повороты сюжета / Алена Корк // Русский репортер. - 2020. - № 1. - С. 56-61.

  9. Луценко, Елена. Лопнувший формат / Елена Луценко // Вопросы литературы. - 2009. - № 6. - С. 100-112.

  10. Мы не в проигрыше // Нева. - 2002. - № 12. - С. 180-188.

  11. Охотница за сюжетами // STORY. - 2018. - № 10. - С. 126-132.

  12. Павлов, Ю. Дина Рубина: портрет на фоне русскоязычных писателей и Франца Кафки / Ю. Павлов // Наш современник. - 2008. - № 11. - С. 271-280.

  13. Писательский тик // Эхо планеты. - 2014. - № 12. - С. 43.

  14. Рубина Дина // Нева. - 2002. - № 4. - С. 191-192.

  15. Шабельникова, В. Острый наблюдатель Дина Рубина / В. Шабельникова // Будь здоров! - 2013. - № 6. - С. 89-94.

  16. Шафранская, Э. Дина Рубина: продолжение чеховских традиций / Э. Шафранская // Русская словесность. - 2003. - № 7. - С. 70-72.

О творчестве Дины Рубиной (по алфавиту произведений)

  1. Галкина, В. Дурацкая привычка к счастью / В. Галкина // Литературная газета. - 2017. - № 29. - С. 9. - Рец. на кн.: Рубина Дина. Бабий ветер.

  2. Иванов, Д. Проз<к>а жизни и смерти / Д. Иванов // Литературная Россия. - 2020. - № 11. - С. 1, 2. - Рец. на кн.: Рубина Дина. Бабий ветер.

  3. Рубина, Д. Бабий ветер : рецензия // Читаем вместе. - 2017. - № 5. - С. 1, 15.

  4. Юдсон, М. Унесенная… / М. Юдсон // Независимая газета. - 2017. - 22 июня. - С. 13. - Рец. на кн.: Рубина Дина. Бабий ветер.

  1. Гомберг, Л. Утраченный удел Саккариаса Кордовина / Л. Гомберг // Дружба народов. - 2010. - № 6. - С. 209-212. - Рец. на кн.: Рубина Дина. Белая голубка Кордовы.

  2. Дон Саккариас великолепный // Читаем вместе. - 2009. - № 10. - С. 14. - Рец. на кн.: Рубина Д. Белая голубка Кордовы.

  3. Шишкова-Шипунова, С. Рецензия на книгу: Рубина Дина. Белая голубка Кордовы / С. Шишкова-Шипунова // Знамя. - 2010. - № 5. - С. 200-205.

  1. Рубина, Дина. Во вратах твоих : рецензия // Литературная газета. - 1993. - № 27. - С. 4.

  1. Кравченко, Т. Рецензия на книгу: Рубина Дина. Вот идет Мессия!.. / Т. Кравченко // Литературная газета. - 1996. - № 48. - С. 4.

  2. Марченко, А. С прекрасным видом на Ершалаим / А. Марченко // Новый мир. - 1997. - № 3. - С. 217-222. - Рец. на кн.: Рубина Дина. Вот идет Мессия!..

  3. Пруссакова, И. Рецензия на книгу: Рубина Дина. Вот идет Мессия!.. / И. Пруссакова // Нева. - 1997. - № 1. - С. 207-208.

  4. Шкловский, Евг. Наши / Евг. Шкловский // Октябрь. - 1997. - № 7. - С.171-172. - Рец. на кн.: Рубина Дина. Вот идет Мессия!..

  1. Игошина, Е. Пушкинские мотивы в рассказе Дины Рубиной «Все тот же сон!..» / Е. Игошина // Литература. - 2011. - № 11. - С. 17-19.

  2. Цай, М. В. Концепция таланта в художественной системе Дины Рубиной / М. В. Цай // Русская словесность. - 2009. - № 4. - С. 48-51. - Рец. на рассказ: Рубина Дина. Все тот же сон!

  1. Быков, Д. Рецензия на книгу: Рубина Дина. Высокая вода венецианцев / Д. Быков // Новый мир. - 2000. - № 7. - С. 200.

  2. Гневцова, Л. Рецензия на книгу: Рубина Дина. Высокая вода венецианцев / Л. Гневцова // Литература. - 2005. - № 2. - С. 22.

  3. Дмитриев, Дмитрий. Несерьезный писатель / Дмитрий Дмитриев // Знамя. - 2002. - № 3. - С. 218-220. - Рец. на кн.: Рубина Дина. Высокая вода венецианцев.

  4. Шурупова, О. С. Мотивы «венецианских текстов» в современной прозе: Д. Рубина «Высокая вода венецианцев» / О. С. Шурупова // Русская речь. - 2013. - № 4. - С. 33-38.

  1. Кунина, И. Рецензия на повесть: Рубина Дина. Камера наезжает! / И. Кунина // Нева. - 1996. - № 2. - С. 201-202.

  1. Егорова, Л. Н. «Не жалко той судьбы далекой...» : урок по рассказу Дины Рубиной «Любка» / Л. Н. Егорова // Уроки литературы. - 2015. - № 1. - С. 11-14.

  1. Галкина, В. Биография буффонада / В. Галкина // Литературная газета. - 2022. - № 7. - С. 11. - Рец. на кн.: Рубина Дина. Маньяк Гуревич.

  1. Казначеев, С. Аппетитный супчик / С. Казначеев // Литературная газета. - 2016. - № 6. - С. 12. - Рец. на кн.: Рубина Дина. Медная шкатулка.

  1. Валикова, Дарья. На солнечной стороне жизни / Дарья Валикова // Литература. - 2008. - № 5. - С. 44-45. - Рец. на кн.: Рубина Дина. На солнечной стороне улицы.

  2. Гомберг, Л. Рецензия на книгу: Рубина Дина. На солнечной стороне улицы / Л. Гомберг // Знамя. - 2007. - № 3. - С. 208-211.

  3. Шафранская, Э. Ф. Ориенталистские и постколониальные мотивы в современной литературе / Э. Ф. Шафранская // Русская словесность. - 2014. - № 1. - С. 34-42. - Рец. на кн.: Рубина Дина. На солнечной стороне улицы.

  1. Рубина Дина. Наполеонов обоз : рецензия // Читаем вместе. - 2020. - № 3. - С. 42.

  2. Шахназаров, Д. Людские тропы / Д. Шахназаров // Литературная газета. - 2019. - № 6. - С. 11. - Рец. на кн.: Рубина Дина. Наполеонов обоз.

  3. Юдсон, М. Ягоды познания / М. Юдсон // Независимая газета. - 2018. - 6 декабря. - С. 13. - Рец. на кн.: Рубина Дина. Наполеонов обоз.

  1. Бобров, А. Коррида по-рубински / А. Бобров // Литературная Россия. - 2006. - № 9. - С. 6. - Рец. на кн.: Рубина Дина. Последний кабан из лесов Понтеведро.

  2. Быков, Дмитрий. Рецензия на книгу: Рубина Дина. Последний кабан из лесов Понтеведро / Д. Быков // Новый мир. - 2000. - № 7. - С. 200.

  3. Рубина Дина. Последний кабан из лесов Понтеведро : рецензия // Знамя. - 1999. - № 12. - С. 207.

  1. Рубина Дина. Русская канарейка : рецензия // Читаем вместе. - 2014. - № 6. - С. 22.

  2. Шабаева, Т. Кенарек - птичка певчая / Т. Шабаева // Литературная газета. - 2014. - № 14. - С. 7.

  3. Юдсон, М. Редкая птица / М. Юдсон // Нева. - 2015. - № 8. - С. 216-220. - Рец. на кн. : Рубина Дина. Русская канарейка.

  1. Басинский, Павел. И смешно, и грустно / П. Басинский // Литературная газета. - 2005. - № 17/18. - С. 7. - Рец. на кн.: Рубина Дина. Синдикат.

  1. Рубина Дина. Синдром Петрушки : рецензия // Читаем вместе. - 2010. - № 11. - С. 1, 10.

  2. Шафранская, Э. Ф. Рецензия на книгу: Рубина Дина. Синдром Петрушки / Э. Ф. Шафранская // Русская словесность. - 2011. - № 3. - С. 49-53.

  1. Калинина, Ю. М. Имена героев в рассказе Д. Рубиной «Терновник» / Ю. М. Калинина // Русская речь. - 2011. - № 1. - С. 46-48.

  2. Учамбрина, И. А. Урок по… / И. А. Учамбрина // Литература в школе. - 2010. - № 7. - С. 33. - Рец. на рассказ.: Рубина Дина. Терновник.

Составитель: главный библиограф Пахорукова В. А.


Система Orphus

Решаем вместе
Есть предложения по организации процесса или знаете, как сделать библиотеки лучше?
Я думаю!