Биобиблиографическое пособие. Курган. 2017
19 апреля 2017 года в московском доме-музее Алексея Толстого назвали победителя премии «Поэт» 2017 года. Им стал поэт, переводчик, критик, издатель — Максим Амелин.
Максим Амелин — поэт, переводчик, критик и издатель. Родился в 1970 году в Курске. Окончил коммерческий колледж. Служил в армии. Учился в Литературном институте. Его стихи и статьи публиковались в журналах «Грани», «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Арион», «Вопросы литературы» и многих других. Автор книг стихов «Холодные оды» (1996), Dubia (1999), «Конь Горгоны» (2003), собрания стихов, статей и эссеистики «Гнутая речь» (2011). Переводчик с древнегреческого (Пиндар), латыни (Катулл, «Приапова книга»), итальянского (Антонио Вивальди), грузинского (Николоз Бараташвили, современные поэты), украинского (Василь Махно) и других языков. Составитель книг избранных сочинений графа Д. И. Хвостова (1997), А. Е. Измайлова (2009), С. Е. Нельдихена (2013). Он переведен на английский, армянский, венгерский, вьетнамский, грузинский, итальянский, испанский, китайский, немецкий, польский, португальский, французский и другие языки. В 90-е годы создал издательство «Симпозиум», где печаталась «умная» книга. С 2008 года главный редактор «Объединенного гуманитарного издательства» (ОГИ). Лауреат «Антибукера», премии Александра Солженицына и Бунинской премии. Живет в Москве.
Это не просто поэт, критик, переводчик и один из самых энергичных издателей нашего времени, но и прежде всего личность, собранная в какой-то цельный сгусток творческой энергии, которая, и это в нем, быть может, самое главное, направлена не только внутрь себя, но и вовне, питает не только лирическое «я» поэта, но и электризует собой достаточно обширное пространство вокруг. Иногда он кажется человеком из русского XVIII века. То есть таким человеком в камзоле и напудренном парике, которому в поэзии и вообще в культуре все внове, все интересно, но и все нуждается в немедленном развитии. Потому что варварство же кругом просто невозможное! Народ же ничего не знает! Культурных подвижников мало или они дремлют! А в государстве большим людям дела до этого нет! Воруют, именьица себе прикупают, анафемы! И нет на них «осударевой» трости — так бы и бил, и лупил бы по выгнутым их раболепным спинам!
Максим человек, запредельно далекий от политики. Но, он, как верно выразился о нем автор предисловия к его книге «Гнутая речь» Артем Скворцов, «государственный человек». Потому что мыслит широко, масштабно и неравнодушно.
Майя Кучерская пишет о стихах Максима Амелина: «Сегодняшняя поэзия легко разложима на три, от силы четыре поэтические манеры. Максим Амелин — поэт, чей голос распознается сразу, потому что его манера — пятая».
«Тут кто-то написал, что „читать Амелина — это труд“. Я бы добавил: полезный труд. Нет, серьезно, я, когда читаю стихи Максима Амелина, всегда как-то даже горжусь собой: вот, думаю, я занимаюсь делом, а не ерундой какой-нибудь», — так отзывается о творчестве Амелина Захар Прилепин.
Все это чистая правда. Как и то, что он перевел на русский наиболее полного Катулла и что его переложение знаменитого «Мерани» Николоза Бараташвили вызвало бурную полемику в России и даже в Грузии, разделив аудиторию на пламенных сторонников и серьезных противников нового русского перевода.
Амелин блестящий критик с мощным филологическим бэк-граундом. Хотя диссертаций не писал. Он критик парадоксальный. Например, поклонник стихотворного эксперимента, он считает, что «эксперимент не есть самоцель, но только средство для достижения необходимого эффекта наибольшей выразительности». Он, убежденный в том, что не только материал, но и задача поэзии — это сам язык, однако, не принимает формалистов и структуралистов. Они, по его мнению, разлагают поэзию как труп, а это организм живой. Вообще, в его взглядах много парадоксов.
Максим Амелин любит не только свое, но и чужое. Вернее, чужое для него — это тоже свое, как бы родненькое, которое нужно обогреть, накормить, прилично одеть и вывести в свет к людям. Заветная мысль Максима — переиздание не самых главных, полузабытых русских поэтов и прозаиков с достойным комментарием.
— У меня странное несоответствие образа поэта Максима Амелина, которого я читал и знаю очень давно, — и человека Максима Амелина. Мы все люди филологические, филологией испорченные до глубины души, посему отлично помним, что, скажем, Блок был похож на свои стихи, и Маяковский был похож, и сотни иных... А Амелин не похож.
— Ну, в каком смысле?
— Я думал, что ты должен быть мрачным мизантропом, а ты — ровная противоположность моим представлениям, портосовский такой тип.
— Я действительно мрачный мизантроп.
— Мизантропы так не смеются.
— Это меня жизнь научила смеяться.
— Жизнь? Тогда расскажи про свою жизнь в нескольких веских словах, желательно с упоминанием тех вещей, о которых ты не говорил ранее.
— Я родился в Курске и прожил там до восемнадцати лет, это тема известная. Учился в школе до восьмого класса, потом меня оттуда «попросили».
— Ты плохо себя вёл?
— Я был плохой... Я был хулиган. Меня с пистолетом повязали как-то. У нас была бригада, человека четыре, мы скитались по разным развалинам, много интересного находили: монеты, старинные книги, даже золото. И два пистолета нашли однажды. Это 82-й год был. Огромный, восемь с половиной — калибр, переламывается как ружьё, с пятидесяти метров способен огромное дупло разворотить в дереве. На вооружении русской полиции такие пистолеты были. И вот меня с ним повязали... Отпустили, конечно.
...Потом я в армии служил.
— Редкий случай для современного поэта.
— Да-а?
— Ну, я думаю, вас человека три таких из числа твоих современников.
— Кибиров служил.
— Это другое поколение.
— Да... Это тоже своего рода опыт. Я просто поступал в МГУ на классическую филологию, это был 88-й год, И естественно не поступил. Кто я такой? — мальчик из Курска приехал. Мне потом моя приятельница сказала, которая закончила эту самую классическую филологию, и потом ещё аспирантуру там закончила, — она сказала: «Ты куда вообще пошёл? Там десять мест — они за год до приёма уже распределены. Ты бы лучше на русскую филологию пошел!»
Ну вот. Я туда не поступил. И дальше — только в армию. Тогда была перестройка, отчего-то мне показалось, что в армии не так уж и плохо, и вообще были какие-то надежды...
Служил два года под Москвой секретчиком в правительственной связи. Там была хорошая библиотека. Мне очень повезло. Тогда в конце 80-х, выписывались все толстые журналы и «Московский комсомолец» тоже. Первая публикация моих стихов состоялась в «МК». Я про это помню.
— Любопытно: служба в армии что-то изменила в вашем восприятии жизни?
— Приобрел опыт общения с людьми разных национальностей, с их интеллектуальным, культурным и чувственным миром. У меня был первый разряд по бегу. С гирями я тоже очень неплохо управлялся.
— Ты воспринял перестройку радостно, колись?
— Саму перестройку? Я тогда был молодым человеком, и для меня это были... обновления. Это ощущалось: пьянящий озон свободы... А после армии был Литинститут, который я, правда, не закончил.
— На семинаре Юрия Кузнецова учился?
— Кузнецов в том году, когда я вернулся с армии и кинул в Литинститут документы, — вот в том году он набирал семинар, и мои стихи забраковал. И меня Олеся Николаева в забракованных текстах обнаружила. Я не знаю, зачем она вообще туда полезла, просто понять не могу. Но она полезла и меня там нашла, и взяла на свой семинар.
— С тех пор ты Кузнецова недолюбливаешь?
— Почему? Я к Кузнецову хорошо отношусь. У него своя поэтика. Мне не нравятся вещи, которые он в 90-е писал. А старые вещи, до 88-го года, — очень хорошо. Я его наизусть знаю, очень много.
— На твой вкус: поэты самого высокого уровня есть у нас сегодня, имеющие право наследовать высокое звание русского поэта?
— Имеются такие. Например, Олег Чухонцев. Я думаю, он недостаточно оценён. Чухонцев не занимается пиаром, а сидит дома, он человек-отшельник. Сидит в своей келье.
— А это правильное поведение для поэта или неправильное?
— Каждый поэт сам выбирает своё поведение. Один — отшельническое, другой... а другой выбирает всеприсутствие. Но так как поэзия дело индивидуальное и одинокое, тому, кто много присутствует, просто некогда заниматься реальной работой.
Все зависит от того, чего поэт хочет. Хочет славы? — при наличии текстов и «продвигательных способностей» он её получит, не вопрос...
— Но если вспомнить поэтов Серебряного века, или многих «шестидесятников» — они не видели ничего зазорного в активном присутствии в миру.
— Да. А кто остался?
— А вот кто присутствовал активно — тот и остался.
— Не уверен!
— И футуристы, и Есенин с имажинистами, и многие иные устраивали, как сейчас это называется, движуху, шумели и скандалили...
— Из имажинистов остался, к сожалению, только Есенин — и не имажинистскими стихами, между прочим.
— Хорошо, а кто остался тогда?
— Ходасевич. Величайший поэт XX века. Пожалуй, что самый великий русский поэт XX века.
— Вернёмся к нашим временам. Многие поэты, которые активно организуют шум вокруг себя, — они и не только они сетуют на отсутствие литературной критики. Это так?
— Это так, но в Серебряном веке и в Золотом веке поэты писали друг про друга, писали критику друг о друге. И вообще в идеале, в поэтическое дело входит разбор сочинений соседствующих с тобою поэтов. Почему сегодня возникли такие люди, которые пишут только стихи, — это мне неведомо. А в Золотом веке Пушкин писал про Дельвига и Баратынского, Блок, Белый, Брюсов — все писали друг о друге. А сейчас... Почему поэты должны ждать, что про них кто-то напишет?
— А может, они вообще мало друг друга читают?
— У меня ощущение, что они выступают вместе, пьют вместе — а читать друг друга — не читают, не слышат друг друга. ....А я читаю, но не высказываюсь.
— А кто ругал книгу Дмитрия Быкова «Пастернак»?
— Это не я. Это мой однофамилец Григорий Амелин. Ученик Лотмана, литературовед. Я его никогда не видел, мы иногда созваниваемся — и не виделись при этом ни разу.
— О, я ошибся. Мои извинения. А как тогда ты, другой Амелин, относишься к Быкову?
— Ну... как сказать... Трудный вопрос. Я считаю Быкова очень талантливым человеком.
— Хорошее начало.
— Очень талантливым человеком, пожалуй, во всех областях. Но он немножко... безмерен.
— «Немножко безмерен» — это хорошо сказано; про Дмитрия Львовича, да. Он сам про это пишет всё время. «Избыточность — мой самый тяжкий грех».
— Да, у него отсутствует чувство меры во всех его ипостасях. Но он дико талантливый, я снимаю пред ним сразу десять шляп.
— Какие самые главные проблемы у современного литератора?
— Экономические проблемы основные.
— Поэту не платят?
— Поэту не платят, и не будут платить.
— Говорят, что таким образом отсеиваются графоманы, а остаются только влюблённые в поэзию люди.
— Ну как... «графоманы»... В Америке эта проблема решена следующим образом: там существует место «писателя при университете» — и это в основном поэты, которых вот таким образом пристроили к делу.
— Судя по твоим стихам, ты несказанно ценишь поэзию 18-го века, «высокий штиль», всё то, что многим иным кажется невозможной архаикой.
— Да, я ценю «высокий штиль». Пафос был девальвирован в советское время. Был пафос — но пафосное высказывание звучало так, что смысловой нагрузки в нём не чувствовалось вовсе. За счёт этого и произошла девальвация.
— Бродский понимал это, мне кажется?
— Бродский понимал, немного выправил ситуацию, но увёл пафос частично в иронию.
— Но, скажем, в пафосном стихотворении «На смерть Жукова» нет никакой иронии.
— Да, там нет, и ещё в нескольких стихах нет. Но эти стихи написаны здесь. А когда он туда уехал — он стал ироничен. Наши концептуалисты, иронисты в 80-е и 90-е годы однозначно выросли из Бродского. Я не буду говорить кто, и так всё понятно. Они обсмеяли пафос и ещё более унизили его. А я считаю, что он должен быть.
К сожалению, большая проблема — отсутствие великих событий, происходящих в жизни. Если бы они происходили — можно было бы вообще быть одическим поэтом. Но в основном происходят антисобытия. Вот, например, когда отдали китайцам островок — я даже хотел написать антиоду по этому поводу. У меня набросок есть на эту тему. «На сдачу китайцам острова» — так хотел назвать. Потому что мы не что-то присоединили, — «На присоединение Крыма», к примеру, писали оды Херасков, Бобров, Державин, — нет, мы напротив, от-да-ли!
— Хорошо. Политические взгляды есть у тебя?
— Политические взгляды... Я монархист. Я считаю, что у нас всё неправильно. Нужен верховный арбитр, возле которого — выбранные люди. А он — невыбираем. Он принимает власть по наследству.
— И кого мы посадим на эту должность?
— Да хоть кого. Хоть Михалкова. Важно, чтобы этот человек был лишён возможности уйти от власти. Так как главная проблема у нас, что в России воруют — назрела необходимость в арбитре, которому вообще деньги не нужны.
Кроме того, я считаю, что надо переделать выборную систему. Надо установить ценз материально-образовательный. Сословий у нас нет, классов нет, вообще в этом смысле ничего не понятно. Значит, нужен материально-образовательный ценз. Как до революции было: от дворян — один от пятидесяти идёт в представительные органы; от купцов — один от ста. А у нас в Думе нет ни одного рабочего, ни одного крестьянина, там сидят одни политиканы. А мои личные интересы кто там представляет?
— Александр Розенбаум.
— Александр Розенбаум не представляет моих интересов. Он свои интересы представляет, личные, как певца и ресторатора. А моих — никто.
— А Общественная палата?
— Опять же они берут людей, которые оторвались далеко от реальной жизни. Посмотрите на состав... Опять там Пугачёва. Всё те же люди.
— Прогнозы есть у тебя о будущем России?
— Может быть, Медведев... Неплохое образование у него. Не из спецслужб. Надо ведь на что-то надеяться.
— Хорошо, будем надеяться. Чего ещё остаётся.
— Вы рано женились?
— Рано, в 23 года. Моему сыну Ростиславу уже 24. Он учится в Литературном институте. Переводит с английского и работает в детской библиотеке. К сожалению, он тоже пишет стихи. Эта стезя — особенно в наше время — трудна.
— Если талант позволит, он напишет такое, что и папу превзойдет.
— Он этого хочет.
— Максим, вы женились по любви или по московскому расчету?
— Какой расчет? Конечно, по любви.
— А теперь вы в новом браке? На вашем лауреатском чествовании вы нежно общались с молодой особой. Мне рассказывали, что в Индии на поэтическом фестивале, вероятно, на пиру, вы произнесли нечто шокирующее: «Жениться бы на богатенькой и жить припеваючи».
— Может быть, эпатажно и произнес такое. Но ни на какой богатенькой я не женился. Женился на Анне Золотаревой. Она поэт, прозаик, переводчик.
— Сын не ревнует?
— Нет-нет, они даже дружны. Аня всего на восемь лет меня моложе. Просто она молодо выглядит. Видимо, поэзия этому способствует.
— У вас хороший опыт. Признайтесь: чем больше всего вы дорожите в женщине?
— В жене ценю преданность, Это мое архаическое чувство. Человек, идя по жизни, должен на кого-то опираться. Иначе он беззащитен.
— Максим, поэт должен видеть нашу жизнь реально со всеми ее бедами. Что больше всего вас тревожит в устройстве нашей непонятно какой системы?
— Больше всего беспокоит сегодняшнее состояние культуры. Вызывает нешуточную тревогу отношение к ней со стороны государства. Заметно какое-то парадоксальное восприятие ее, будто она не основа государства, нации, народа, а как нечто лишнее — привязалась к госструктурам. Государство относится к культуре как крыловская свинья к дубу. Раздает для видимости своего участия какие-то награды, звания.
— Культура у нас в пренебрежении. Уже миллионы детей, не умеющих читать, значит, не умеющих мыслить.
— По статистике. 30% выпускников школ не могут даже прочесть текст и понять, о чем идет речь. Пересказать не могут. Эксперименты в образовании — а они продолжаются больше 20 лет — дали все это оскудение. Как в известном народном высказывании: из деревни вышел — в город не пришел. Старую систему разрушили, новую не построили. В результате тесты ЕГЭ учат не мыслить, не думать, а — «правильно» расставить галочки и крестики. Такую бумажку может заполнить любой находчивый, не прочтя, не изучив ничего.
— Сколько лет вы живете в Москве?
— После армии, с 91-го года. В Курске живет моя мама. Она работает. Я приезжаю к ней, к сожалению, не так часто.
— Какие привычки юности вы в себе сохранили?
— Я очень изменился. И отвык от прежних привычек.
— Любители вы лес?
— Некогда ходить. Но я очень люблю собирать грибы. Грибник я хороший, знаю их: рыжики, волнушки, грузди...
— Имеете ли какую-нибудь дачку?
— Имею участок, но быть хорошим дачником не хватает времени. Кстати, это единственная моя собственность.
— Как вы относитесь к тому, что поэт, чтобы издать свою книжку, должен за нее заплатить?
— Это ситуация XVIII века и начала ХIХ. Державин издавался за свой счет.
— А между тем какой благозвучной рождалась наша поэзия! «Открылась бездна, звезд полна. Звездам числа нет. Бездне — дна». Мы слышим, как перекликаются, резонируют звуки. Колдовство!
— Там много было хороших поэтов. Англичане ведь не забывают своего Шекспира, хотя он, конечно, уже архаичен. К сожалению, у нас нет хорошей антологии XVIII века. Надо сделать. Я думаю об этом. Но не знаю, куда и кому ее потом предложить.
— Максим, вы успешный филолог, переводчик, издатель, счастливый человек. Но если бы вы обратились сейчас к Богу, о чем вы попросили бы его?
— Ох, сложный, неожиданный вопрос.
— Но вы ведь обращались к Господу?
— Да, конечно. Возможно, если я обращусь к Богу, это будет благодарение за те дары, которые он мне дал. А я старался их, как мог, реализовать.
Мир сейчас настолько сложен, что молиться и просить следует не за себя лично. Цельность нашего мира начинает распадаться. Люди перестают понимать друг друга, соотносить себя с окружающим. Меня беспокоит наше полное разобщение. Идеи Николая Федорова сейчас становятся особенно актуальны. Человечество должно наконец одуматься. Материальное и внешнее все больше отвлекает людей от духовного и внутреннего. «Монетизация сознания» искажает человека, приводит к порабощению. Это кривое зеркало: чем больше в него смотришь, тем кривее твое отражение. Огромные богатства редко идут во благо и приводят к ощущению опустошенности. Поэтому и стоит искать истинные и непреходящие ценности.
Разменяв пятый десяток лет, невольно задаешься рядом вопросов: на что ты извел теперь уже большую и, возможно, лучшую часть своей единственной жизни? ради чего отказывал себе и своим близким в простых человеческих удовольствиях, в изобилии предлагаемых современной цивилизацией? почему столь сомнительное, с точки зрения здравого смысла, и абсолютно бессмысленное и бесполезное, в глазах обывателя, занятие предпочел всем иным, быть может, менее трудоемким и более плодотворным?
Я не похож ни на глупца, выбравшего трудный и извилистый путь по неведению о существовании множества простых и прямых, ни на идеалиста, готового пожертвовать собой ради смутных грез о бессмертии, ни на одержимого жаждой признания и сиюминутной славы во что бы то ни стало. Словесное искусство — мой осознанный выбор со всеми вытекающими последствиями, мой крест, мои вериги, мое призвание, моя радость и беда, надежда и вера. В нем — и страдание, и утешение, в нем — и ничтожество, и спасение, в нем — и забвение, и самооправдание.
Я считаю поэзию высокоинтеллектуальным и предельно осмысленным делом, а не пустым перекатыванием образов и пересыпанием словес ради сомнительного самовыражения. Цель сочинительства — создание произведения искусства, в идеале — такого «шедевра», которому никогда не стать «бестселлером».
Для меня стихотворчество — не производство одинаковых поделок по готовым лекалам, но выращивание неведомых растений из зерен поэтической мысли, попадающих в сознание откуда-то извне. Этот процесс занимает значительное количество времени, иногда может длиться многие годы. Главное — ни в коем случае не стимулировать и не ускорять искусственно естественный рост и становление, но в то же время не допускать, чтобы произведение переросло самое себя.
Стихотворение приходит или не приходит. Оно случается или не случается. Его нельзя сесть и написать, поскольку сесть и написать, расставив «лучшие слова в лучшем порядке», при достаточном опыте и умении — ничего не стоит. Когда же стихотворение является, вдруг и помимо воли, его остается лишь записать и довести до ума. Важная составляющая поэтической деятельности — медлительное ожидание подобных мгновенных вспышек и внезапных озарений.
Однако стихотворец — не только покорный провидению садовод или рыболов, не просто отдельно стоящий молниеотвод, через который может никогда и не пройти электрический разряд. Скорее, воин, которому необходимо постоянно находиться в полной боеготовности, и если надо, то принять «бурю и натиск» на себя и умело с ними управиться.
Материал поэзии — природный язык, предельным знанием возможностей которого сочинитель стихов должен обладать, точно так же как живописец — знанием свойств холста и красок, скульптор — металла и камня, а композитор — высот и долгот звуков. Язык, как и любой другой материал, сам по себе внеэстетичен, малоподатлив и груб. Его необходимо все время держать в разогретом и даже расплавленном состоянии, дабы при случае суметь выразить то, что явилось бесформенным и безъязыким.
Поэт, как и архитектор, воздвигающий здание, должен работать в расчете на то, что его творение хотя бы, по словам Катулла, «проживет дольше одного века». Для этого нужен прежде всего прочный фундамент, опирающийся на твердую почву. Такой почвой является традиция, вернее, множественность традиций, пласты которых слежались в нечто единое и трудноразделимое. Мало написать более или менее удачно отдельно взятое стихотворение — необходимо вписать его в контекст предшествующей поэзии, в данном случае русской, существующей не одну сотню лет.
Но не менее важно для сочинителя — вызывать удивление новизной и неожиданностью смыслов и форм, сохраняя при этом тот единственный — свой — способ выражения, то самое «лица необщее выраженье», по которому его ни с кем не перепутаешь. По мне, если в стихотворении отсутствуют элементы экспериментаторства, оно не состоялось. Одной из основных задач слагателя стихов является расширение внутреннего пространства поэтического произведения за счет внешних средств. Поэту даже необходимо ради этого работать иногда на грани фола. В то же время эксперимент не есть самоцель, но только средство для достижения необходимого эффекта наибольшей выразительности.
Мир одинаковых вещей, сделанных из пластика, стекла и бетона, меня пугает. Только в борьбе, часто неравной, с косностью языка, с формой, с поэтическими условностями сочинитель может ощутить себя в полной мере удовлетворенным своей деятельностью, поскольку подчас эта борьба намного важнее самого результата.
С мнениями и толкованиями стихам Максима Амелина повезло. Его ругали, хвалили, даже сгоряча прощения просили в рецензиях. Апогей обсуждений и горячих споров случился после выхода в свет третьей книги стихов «Конь Горгоны» (2003), удостоенной нескольких премий. Нынешний Амелин находится в тени новых (порой скороспелых и недолговечных) поэтов-лауреатов и поэтов-фаворитов, объявившихся на небосклоне во второй половине двухтысячных. О чем говорит затишье в обсуждении стихов поэта — о кризисе и растерянности? О возмужании и накоплении новых серьезных сил? Для ответа на эти вопросы неизбежно придется сопоставлять день нынешний и день минувший.
В начальную пору первых своих заметных публикаций Амелин выступил как непримиримый ненавистник всех тогдашних стилистических и тематических новаций. Посреди очередного периода авангардной раскованности русского стиха раздался глас, ратующий сбросить современность с парохода вечности. Знаток русских и античных древностей, переводчик латинской поэзии, Амелин стремился вдохнуть жизнь в причудливые метрические формы, употреблял лексику («Нет нощеденства без ликовства...»), некоторым резавшую слух похлеще обсценной. Его «вечными спутниками» и собеседниками в поэзии были Языков и Баратынский, Пиндар и Катулл.
«Поэт-творец» во многих тогдашних стихотворениях Амелина представал в облике «мастера-стихотворца»: трезвого, склонного к аналитической ясности наблюдателя вселенских, космических событий, свидетельствующих о логичной соразмерности мира, о «Божием величестве». Личное звучало неброско, стускленно, — только в перспективе вечного любая эмоция обрамлялась нейтрализующими аллегориями и перифразами:
...состаришься, пока меж завитками гжели проступит хохлома...
Это говорил человек не на самом деле стареющий, но рассуждающий о старении. «Ломоносовские» (равно как и до-ломоносовские, даже античные) интонации всячески акцентировались. В стихах Амелина властвовали столетия, созвездия и прочий глагол времен, авторское же сознание последовательно очищалось от личностной конкретности и уникальности. Впрочем, только предельно наивному в своем неведении (а порою — в благородном возмущении) читателю могло (либо — может и до сих пор) показаться, что с ним высокопарно беседует некий одописец, упивающийся надмирным совершенством бытия, чуждым «простых человеческих дел». На деле уход в поэтическую старину означал вовсе не уклонение от личного, но отказ от лишнего, пренебрежение чрезмерностью, излишеством мелких чувствований и торопливых реакций на злободневные события, которыми грешили многие стихотворцы раннего постсоветского времени:
На – «Есть ли вдохновение?» - в ответ я ставлю прочерк вместо да и нет...
Что ж, подобная уверенность в собственной абсолютной «профессиональной» прозорливости недалека от холодного и отстраненного сальеризма («Ты, Моцарт, бог, но сам того не знаешь, Я знаю, я...). Однако уверенность эта вовсе не приводит к сальеристским же заблуждениям насчет шансов поверить гармонию алгеброй. Амелин словно бы существует в своем восемнадцатом (а то и семнадцатом) веке, когда все эти бесконечные сомнения и метания еще не народились на свет. Поэт тщательно, со знанием дела воспроизводит событие допушкинского, доромантического поэтического высказывания, в контуры которого не вписывается самонаблюдение и роковая несовместимость с (по Жуковскому) «невыразимым» миром; отсюда самая, пожалуй, знаменитая строка Максима Амелина:
Мне тридцать лет, а кажется, что триста...
Скажем теперь самое главное. Эта сложная реконструкция давно ушедшего поэтического мироощущения, «повторение пройденного» на поверку оказывается вовсе не архаикой, а крайней модернизацией! Любая попытка дублирования известного оборачивается ремейком хотя бы уже потому, что нельзя дважды войти в одну реку. Вот почему враг «постмодерна без берегов» Амелин неизбежно впадает в постмодернистскую игру с готовыми смыслами, которые преображаются в результате простого повторения и помещения в новый контекст.
Герой стихов Амелина давности насквозь пропитан «антологическим» духом умеренности, это человек уверенный и спокойный:
Стихи ли слагаю, Венеру Ласкаю ли, пью ли вино – во всем осторожность и меру всегда соблюдать мне дано...
«Ранний» Амелин отстранен от обычной для постперестроечных лет подчеркнутой социальности, а также и от личных трагедий, его отгораживает от жизни не только старая нормативная поэтика, но и сама интонация трезво обдуманного веселья, которое никогда не сменяется опьянением:
Будь какая ни будет всячина – у меня же на лбу веселье несказанное обозначено...
В пору обретения известности, узнаваемости всякий поэт испытывает противоречивые эмоции. В нынешнем течении стихотворческих дел друг друга стремительно сменяют даже не поколения, не группы, а быстро набегающие и откатывающие от берега «волны», возгласы отдельных поэтов. И многим кажется, что без этого шумного прибоя уже не обойтись. Еще бы — ведь поэты «Московского времени», с опозданием оказавшиеся в центре внимания в начале девяностых, ныне часто воспринимаются уже как классики, вслед за ними, по самому скромному — негамбургскому — счету, на авансцене на краткое время показывались четыре-пять более молодых групп (поколений) стихотворцев. Подобный темп смены ориентиров был неведом ни прошлому, ни позапрошлому столетиям, он порою напоминает мелькание лиц на подиумах или текучие списки музыкальных хитов-однодневок.
В этой связи особенно важна позиция Максима Амелина, как будто бы и знать не желающего никаких перемен. Разумеется, и сам он столкнулся с проблемой выбора: искать новую манеру? Следовать прежней? Читатели и почитатели ждут явно разного — кто-то побуждает к переменам, а кто-то ратует за постоянство. Что же выбирает Максим Амелин?
Амелин сохраняет преемственность со своею прежней поэтикой не только стилистическую, но и интонационную. Он стремится свести все дело к галантному афоризму, к выводу, формуле: «Кто любит, — говорю словами Еврипида, — тот любит навсегда».
Однако за риторическими фигурами — подлинная боль нового опыта, незащищенность и одновременно твердость, как раз и обретенная во времена испытаний — не стилевых, но жизненных, не эстетических, но отчаянных и болевых. Только что приведенная сентенция, например, венчает вот какое стихотворное рассуждение:
Метущаяся плоть и взор пугливой лани, - хоть расторопные поднять и длятся длани упавшую свечу, всё на свои места пусть расставляет случай. Как беден мой язык, великий и могучий, - могу, но не хочу. Встреч редких сладок век, но миг разлуки слаще, - сраженный клятвами, в серебряные чащи без цели, без следа дух уносящими, не подавая вида: «Кто любит, - говорю словами Еврипида, - тот любит навсегда».
Вот еще один пример «новой манеры» Амелина — отточенный афоризм не просто привлекателен отстраненной отточенностью, но является результатом (и средством) преодоления самого что ни на есть непосредственного ощущения — боли:
Разбитая может ли чаша срастись и злак всколоситься, исторгнутый с корнем? – Лишь пар устремляется струйками ввысь, от праха земного к обителям горним, отзыва взыскуя, зане не суметь ни письменно выразить жалоб, ни устно, - так патина кроет небесную медь: искусство безжизненно, жизнь безыскусна.
Максим Амелин ныне находится на распутье, но и в этот нелегкий момент остается самим собою — смелым, дерзким, способным приблизиться на расстояние прямой видимости как раз к тем словам и поступкам, от которых многие годы отстранялся, прячась за изысканную архаику.
Самостояние – грозный вызов тем, кто, просчитывая успех, вместо сомнений, причуд, капризов ищет – не может найти – утех. Внятен дальних и ближних, вовсю хваля и хуля, скрип и скрежет зубовный, что воздано не по чину. Незачем дожидаться, пока меня с корабля современности сбросят – во вспененную пучину днесь, поглубже вздохнувши, как есть, я сам сигану добровольно, без рук и без помощи посторонней. Выплыву – не надейтесь, пойти не пойду ко дну, плавать умея, силой владея своих ладоней, не захлебнусь, поскольку стихии мои – вода и земля, по которой Господь расселил народы. Настоящего судно! – иди себе хоть куда, я же не твердой почвы, но зыбкой ищу свободы.
И он выплывет, не захлебнется, в этом нет никаких сомнений. Другое дело, что новый берег может оказаться для него вовсе непознанной землей. Тем интереснее и важнее будет дожидаться опубликования свежих подборок Максима Амелина.
Пусть никто ничего не поймет, ничему не научит и сам не научится, ибо в песне моей далеко не слова и не музыка самое главное. А стоит ли в черной печи обжигать, прекрасную глину в печи обжигать, прекрасную, красную глину? Еще как стоит.
Стихи Максима Амелина, напечатанные в литератуно-художественных журналах
Составитель: главный библиограф В. А. Пахорукова