Обычный режим · Для слабовидящих
(3522) 23-28-42


Версия для печати

«Как не любить мне эту землю...»

Дайджест. Курган. 2021

(к 80-летию со дня рождения Владимира Крупина)

Россия, Русь! Храни себя, храни!

Н.Рубцов

Иду с православными, дышу воздухом Родины, страдаю вместе с нею...

В. Крупин. «Крестный ход»

Прозаик, публицист Владимир Николаевич Крупин принадлежит к писателям, чей взор обращен к миру человеческой души, к ду­ховным поискам личности. Творческая лабора­тория Крупина — это богатый жизненный опыт, несущий отпечаток пережитого: послевоенное детство, работа селькора районной газеты, ар­мейская служба, учеба на факультете русского языка и литературы Московского областного педагогического института им. Н. К. Крупской (и одновременно сотрудничество в многотираж­ках), преподавание литературы в школе, рабо­та на телевидении, в издательстве «Современник», в журнале «Москва»... и неустанный писа­тельский труд.

Хорошо знающие писателя современники отмечают притягивающие к нему людей искренность, открытость, прирожденную совест­ливость, готовность всегда прийти на помощь. А еще — способность вести доверительный разговор, в котором Крупин, удивительный рассказчик, становится чутким слушателем, и ему открывают душу деревенские труженики, вроде Кирпикова («Живая вода»), ученые (Эду­ард Федорович — «Люби меня, как я тебя»), фронтовики («Прощай, Россия, встретимся в раю»), писатели и доктора («Как только, так сразу»), и те, кто оказался на обочине жизни.

По словам В.Тендрякова, Крупину «при­шлось пробиваться к культуре, рассчитывая только на свои собственные силы». Знаковым становится для Крупина выход первой книги «Зерна». Ее судьба — это не только зарожде­ние, воплощение замысла в виде рукописи, вы­ход в свет, внимание читателей и критиков. Книга неожиданно стала заложником чинов­ничьей политики, когда писателя испытывали на долготерпение: три года цензура не пропус­кала ее, добросовестно «вчитываясь», беспо­щадно вычеркивая и выправляя «подозритель­ные» фрагменты.

История с «Зернами» не стала исключени­ем в писательской биографии. Сложной была и судьба повести «Живая вода». Крупин завер­шил ее в 1974-м, но около десятка журналов повесть отвергли, в 1977 году цензура рассы­пала книгу, и лишь в 1980-м очень усеченный вариант впервые увидел свет в журнале «Новый мир». У «Сорокового дня» также была непро­стая судьба. Пройдя жесткую цензурную прав­ку после первой скандальной публикации в «Нашем современнике» (1981, № 11), на про­тяжении ряда лет она издавалась в усеченном виде под названием «Тринадцать писем». Лишь в 1987 году «опальный» «Сороковой день» был возвращен читателям. И это только малая часть фактов, раскрывающих путь к читателю искрен­ней прозы самобытного художника, которую сегодня называют «явлением чисто русским, национальным, корневым».

С выходом «Зерен» творчество Крупина стали тенденциозно рассматривать в контексте так называемой «деревенской прозы». При этом уже в 70-е годы было очевидно, что в его произведениях «деревенский» и «городской» материал тесно переплетается, поскольку пи­шет Крупин о душе человеческой, а она, гово­ря словами Бориса Можаева, «не делится на город­скую половину и деревенскую».

«Традиционное» направление современной русской литературы, к которому принадлежат Ф. Абрамов, В. Астафьев, В. Белов, В. Крупин, В. Распутин, опираясь на отечественную реали­стическую традицию, обращается к поиску «ду­ховных ответов на социальные вопросы», к проблемам национального самосознания, исследует современную жизнь через осмысление духовного опыта русского народа. Важнейшими вопросами становятся вопросы о смысле жизни, о добре и зле, исти­не и справедливости, которые будоражили умы многих поколений и всегда волновали русскую литературу (А. Пушкин, Н. Гоголь, И. Гончаров, Ф. Достоевский). Иерархия духовных, нравст­венных ценностей, уходящая корнями в тради­ции православной соборности, определяет и тип центрального героя «традиционной» прозы — мучающегося, страдающего, ищущего выход из нравственного тупика.

Владимир Крупин родился в солнечный воскресный день первой военной осени 7 сентября 1941 года в селе Кильмезь, что стоит на Великом Сибирском тракте. Он стал третьим ребенком в семье работника лесхоза Николая Яковлевича и Варвары Семеновны Крупиных. Через несколько лет права младшего перешли к брату и сестренке.

В дружной семье Крупиных авторитет роди­телей был непререкаем. Отца уважали за не­многословность и трудолюбие, он всегда пер­вым брался за любую работу, что, по словам писателя, оказывалось «посильнее педагогичес­ких теорий». Главный родительский урок — труд. Счастье искупаться в реке, переночевать на сеновале да и много других детских забав нужно было заработать: прополоть грядки, по­лить огород, накормить скотину... И дети пре­красно справлялись с этими обыденными деревенскими заботами. «Я вырос человеком, имеющим навыки труда на земле и знающим цену труда, цену выращенного хлеба, ценность людей, могил предков, — признается Крупин. — Никогда не надо было мне говорить: "Люби Ро­дину!" Я вырастал среди такой красоты: приро­ды, церквей, людей, — что эстетическое отно­шение к миру, кажется, родилось вместе со мною, и это огромное счастье». Восприимчивое сердце живо откликалось на каждое движение жизни. «Лучистым сиянием» блестят для него просторы детства. Лапти, стоявшие у порога, лучина, тускло освещавшая горницу, свежий хлеб, парное молоко, печеная картошка напол­няли незабываемыми запахами деревенскую избу. За ее пределами — река, всегда холодные, кипящие на дне песком родники, летом — притягательный аромат скромных полевых цве­тов, а весной — пропитанный ароматом сирени, черемухи воздух. «Вишни не было у нас, — вспоминает писатель, — яблони, из-за налогов, вырубали, но черемуха, становившаяся на две недели белым коридором для реки, отвечала моим мечтаниям о красоте...» Разноцветные бумажные цепи для новогодней елки, которые делали сообща и которые вспоминаются в од­ном из рассказов, оказались настолько прочны­ми, что навсегда приковали к родной вятской земле, к детству: «Многие другие цепи рвал, эти не порвать, и не пытаюсь, и счастлив, что они крепче железных <...>. Детство сильнее всей остальной жизни» («Бумажные цепи»).

Родители открыли его чуткому слуху непо­вторимую мелодию народной речи. Ярким да­ром живописать словом обладал Николай Яко­влевич, чьи самобытные слова и афоризмы, как хорошо заученные в детстве уроки, с Крупиным всю жизнь. И когда поседевшего худо­жника хвалят за удивительную легкость языка, он отвечает: «Мы, вятские, есть такая послови­ца, как говорим, так и пишем. В языке моем нет никаких заслуг, он во мне с зыбки, как зо­вут у нас колыбель. Мои родители, дедушки, бабушки — вот кто русские писатели, а я про­сто записчик».

Трудовые будни большой семьи по вече­рам завершал праздник. Его дарила мать, которая читала детям сказки Пушкина, сочинения классиков — книги, взятые в сельской библио­теке. Об этом устами главной героини писатель трогательно рассказывает в автобиографичес­кой миниатюре «Овод», вошедшей в повесть «Варвара»: «Говорю: давайте я вам вслух почи­таю. Они с радостью: давай, мама, давай! И спорят, что будем читать. Мне лишь бы что, мне-то зрение не беречь, уже мне не судьба была учиться, хоть, думаю, детям зрение сбе­регу. Вот залезем на печку, на полати, сгру­димся у коптилки, я вслух читаю».

Книги были для пытливого мальчишки по­требностью, и едва научившись читать, он при любом удобном случае сбегал от жизни в лите­ратуру, жил ею. Позже на одном дыхании читал Пушкина, Гоголя, Достоевского, Шолохова, Грина, Лондона, Драйзера, Горького. «Эх! Как много хороших книг и писателей на свете!.. Горький... это олицетворение всей жизни, бо­жество. Я преклоняюсь перед ним, я люблю его», — записывал он в детский дневник. Отсю­да и мечта посвятить жизнь литературе, родившаяся еще в детстве, когда деревенский маль­чишка не успел перешагнуть порог начальной школы. А в 15 лет он уже упорно заявлял: «Я мечтаю быть писателем. Для этого я живу». Эта мечта была настолько сильной, что отказы ме­стной газеты в публикациях «первых литератур­ных трудов» лишь укрепляли настойчивость.

Уединившись с молчаливым другом, Воло­дя доверял дневнику все, о чем думалось, что тревожило. И тогда появлялись такие записи: «22 ноября. Я часто думаю, зачем я хочу быть писателем. Чтобы иметь громкое имя?.. Иной раз вознесешься куда-нибудь на небеса <...>, потом очнешься в той же Кильмези и вспоми­наешь, что у тебя двойка по тригонометрии, <...> не выучена история... Я чувствую, что мо­гу писать, могу... Если бы кончить школу, нет, сейчас, уехать учиться куда-нибудь по литера­турному делу — все бросил бы, ушел бы пеш­ком хоть куда, ночью...»

А в конце 1956 года начинающий автор во­одушевленно писал: «Отправил очерк "Есть та­кой парень" в редакцию "Племени". Сегодня прочитал в газете мою первую заметку. Кро­хотная, но не беда. Начинаю...»

Один из давних друзей писателя В. Ситни­ков о том времени живо вспоминает: «...Я пре­красно помню, как в декабре 1956 года, будучи в "Комсомольском племени" зав. отделом пи­сем и массовой работы, проводил семинар внештатных корреспондентов. Среди пестро и немодно одетых, обутых в валенки с галошами юнкоров из глубинки оказался приглядный светловолосый мальчик из Кильмези Володя Крупин. Он смотрел на все удивленными, ши­роко раскрытыми глазами, стремясь вобрать в себя как можно больше поучений и впечатле­ний. Уже в то отроческое время теплилась у не­го мечта стать писателем. И сколько лет после этого копил он в себе ту силу впечатлений, чувств, собирал языковую россыпь, чтобы сесть однажды и написать выстраданное, заветное».

Дневники хранят неотступную мечту Крупи­на посвятить себя литературе. Тогда пятнадца­тилетний школьник и не предполагал, что в за­писи, сделанной 9 февраля 1957 года, он почти безошибочно указал точку отсчета своего лите­ратурного пути: «Писателем стать — трудней ничего нет! А все-таки смогу. Лет через 15...»

Действительно, первым рассказом стал «Полонез Огинского», который был опубликован в 1970 году в журнале «Сельская молодежь». За ним последовали произведения для детей («Грустинка») и ряд рассказов, открывших даро­вание и творческие возможности молодого ав­тора широкому кругу читателей («Утя», «О войне»). Несмотря на то что первые литературные опыты Крупина связаны с поэзией и публици­стикой, со временем они уступили место худо­жественной прозе: «Зерна» (1974), «До вечер­ней звезды» (1977), «Живая вода» (1980), «Вербное воскресенье» (1981), «Кольцо забот» (1982), «Во всю ивановскую» (1985), «Дорога домой» (1985), «Будем как дети» (1989), «Свет любви» (1990), «Рассказы последнего времени» (2001) и др., «Избранное» (1991) в двух томах, публикации в журналах «Москва», «Наш совре­менник», «Новый мир», «Роман-газета», «Роман-журнал — XXI век» и в ряде других.

Сочинения Крупина выходили и за рубежом (Болгария, Венгрия, Германия, Испания, Поль­ша и т.д.). «Живая вода», «Подкова», «Повесть о том, как...» полюбились читателям, пополнили репертуар театров Кирова, Омска, Вологды, Че­реповца... В 80-е годы в Москве тоже ставили Крупина, хотя постановки Любимова, Эфроса и других режиссеров зрители так и не увидели.

Жгучую полемику в периодике открыли в свое время повести «Живая вода», «Сороковой день», роман-завещание «Спасение погибших». Всматриваясь в жизнь, вслушиваясь в ее голо­са, Крупин каждой новой работой вносит свои штрихи в портрет эпохи, веря, что Отечество, переживающее бесконечные потрясения, живет не во времени, а в вечности.

«Знаменательным событием» назвал В. Тендряков появление первой книги Крупина «Зерна». Метафорическая семантика заголовка сразу же вводит читателей в мир авторских обобщений, побуждая обратиться к евангель­ской притче о сеятеле и напоминая слова рус­ского православного философа И. Ильина, ко­торый в одной из своих работ писал: «Человеку не дано "быть" и не "сеять"; ибо он "сеет" уже одним бытием своим <...>. Добрый человек есть живой очаг добра и силы в добре; а злой человек есть живой очаг зла, силы во зле и слабости в добре <...>, поэтому каждый отве­чает не только за себя, но и за то, что он "пе­редал" другим, что он послал им, влил в них, чем он их заразил или обогатил».

Матери Варваре Семеновне посвящена во­шедшая в «Зерна» повесть в рассказах «Варва­ра». Судьба главной героини — доля многих рус­ских женщин, за плечами которых нелегкая жизнь и богатый опыт трудившихся в тылу, вос­станавливавших разрушенное, воспитывавших детей и внуков... Для повести Крупин бережно отбирает драгоценные зерна, возделанные на плодородной почве народной культуры, обраща­ется к живительному кладезю народной педаго­гики, к опыту, складывавшемуся веками и прове­ренному поколениями. «Что нальешь, то и вы­пьешь» — один из рассказов, содержание кото­рого выросло из пословицы «Что посеешь, то и пожнешь». Варвара размышляет: «Говорят в се­мье не без урода. Как это так, чтоб урод в семье, если следишь? И еще одна поговорка народная: с маленьким горе, с большим двое. Какое с большими горе, если голова у них верно приста­влена? Как вырастишь, так и ответят. Что наль­ешь, то и выпьешь». В Нагорной проповеди ска­зано: «Всякое дерево доброе приносит и плоды добрые, а худое дерево приносит и плоды худые. Не может дерево доброе приносить плоды ху­дые, ни дерево худое приносить плоды добрые». В этом убежден и сам писатель, потому его героиня уверена: добрые зерна обязательно прорастут в душе человека.

В книгу «Зерна» вошла и «Ямщицкая по­весть», где Крупин смотрит на действительность из глубин истории. Исполненное тонко­го психологизма повествование отражает писательское видение сложной политической ситуации в России в 20-е годы XX века. При­стальный взгляд прозаика останавливается на человеке, охваченном вихрем перемен. На примере трагических событий Крупин переда­ет настроение эпохи безвременья, когда борьба за власть различных группировок по­влекла расхождение во взглядах людей, поко­лениями живших в одной слободе, одной об­щиной, посеяла вражду внутри семей: «И грустно было думать, что в этой благостной тишине, под этим родным для всех лунным светом, среди прохладных, высоких трав и ти­хих лесов люди бьют плетьми лошадей, гонят­ся за другими людьми».

Основной конфликт «Ямщицкой повести» содержится в поисках своеобразного «иного царства», «мира мечты», который идеологичес­кие противники убежденно ищут в реальности, отражает извечную мечту человека о чудесной жизни. В итоге поиски земного рая перераста­ют в ожесточенное идейное противостояние, в братоубийственную войну, когда брат идет на брата, сын — на отца.

Крупин поднимается до масштабных худо­жественных обобщений, касающихся сложных человеческих отношений: ямщики олицетворя­ют патриархальную Россию, председатель Ана­толий — новую власть. Третья, противостоящая им сила, — Степачев, отец Анатолия, и группа эсеровцев, от рук которых гибнет молодой председатель. Таким образом, ямская слобода в повести предстает как символ всей России первого послереволюционного десятилетия, а события — как отражение политической нестабильности начала века. Таким видится сложный путь России писателю, который глубоко убеж­ден, что «история всегда сопрягается с совре­менностью, откликается в ней».

К 80-м годам мастерство Крупина набира­ет силу, и он выходит на арену большой литературы, а его имя становится знаковым в лите­ратурном процессе. Публикация повести «Живая вода» (1980) — столь заметное событие литературной жизни, что дискуссии вокруг него не утихают почти десятилетие.

Повесть выросла из жизненного материа­ла, почерпнутого в родной Вятке, где писателю довелось общаться с неким Кирпиковым, пашущим огороды. Он и стал прототипом главного героя.

Сюжет «Живой воды» несложен: в неболь­шом пристанционном поселке, где живет Алек­сандр Иванович Кирпиков, большая часть муж­ского населения «утонула» в пьянстве, и случайно обнаруженная Васей Зюкиным «жи­вая» вода становится единственной надеждой на избавление от поразившего поселок недуга. Чудодейственную силу «хрустальной зюкинской» вольно или невольно испытывает на себе весь тварный мир поселка. Мерин, испивший чудесной воды, «по-жеребячьи заржал, да так, что везомые на выставку кобылицы степных конных заводов чуть не разнесли в щепки то­варный вагон», «собаки после воды не просто виляли хвостами, а непрерывно крутили ими по часовой стрелке. Тявканье их стало мелодичным и больше походило на пение птиц. Кошки перестали ловить мышей. Курицы увеличили яйценоскость <...>, из яиц досрочно вылупля­лись цыплята, мгновенно обсыхали и строем маршировали к источнику».

Образ «живой воды» возникает в ситуации, поданной писателем в комическом, даже сати­рическом ключе, образ, который проходит че­рез все произведение и стягивает к себе важ­нейшие смыслы текста. Перенесенный из сказ­ки в пространственно-временную плоскость поселка, этот образ становится философским лейтмотивом произведения и определяет нрав­ственный облик Кирпикова и жителей пристанционного поселка, которые от воды «стали при­мерно одного веса... подравнялись в росте», стали «здоровы и довольны жизнью» и «как будто на одно лицо», «были подбористы, гляде­ли бодро, слышали прекрасно».

Однако, «оживив» и «омолодив» себя «зюкинской», решая «глобальную проблему отрезв­ления» человечества, односельчане не измени­лись внутренне: «доросший до собаки» и протрезвевший Вася Зюкин, благодаривший не­давно Кирпикова за то, что помог «распрямиться», теперь рвется к власти; человек с загадоч­ным прошлым Деляров, несмотря на физическое «омоложение», остается подлецом. «Всех с этой водой переворотило. Ни дела, ни работы. Не знают, чем заняться», — сетует жена Кирпикова Варвара. Чудесная вода из зюкинского источника по своей сути оказалась «мерт­вой», совершенно меняющей человеческий об­лик, уничтожающей индивидуальность. Поэтому неожиданное аллегорическое превращение «жи­вого» источника в фонтан спирта несет в себе смысловую нагрузку: отрицание порядка жизни, опустошающего, разрушающего человеческую душу. Единственным животворным источником, припадая к которому можно «распрямиться», утолить жажду души, по убеждению писателя, должен стать не фонтан чудесной воды, а нрав­ственные усилия самого человека. И сторож лесобазы Александр Иванович Кирпиков — единст­венный, кто понял это, проходит длительный путь, чтобы однажды увидеть «начало дня»: «Ему ничего больше не нужно, он никому не в тягость, а сам он знает, что нужно другим, и будет ста­раться помочь. И <...> он успеет еще многое».

В 1981 году журналом «Наш современник» была опубликована повесть «Сороковой день», которая объединила под общим заголовком 14 писем героя-повествователя к жене, написан­ных из российской глубинки. Это исповедь о деревне 80-х, вобравшая восторженность тон­кого лирика и крик души сына России. Как справедливо отмечала потом критика, «и по проблемам, и по художественному мастерству эта повесть ничуть не уступает "Живой воде"». В детальном описании природы, среди которой человек ощущает себя «преоб­разователем», обнажаются раны искалеченных опушек, изуродованных полей, напоминающих обагренные кровью поля боев. Почти одновременно с В. Распутиным («Прощание с Мате­рой»), В. Астафьевым («Царь-рыба») Крупин со­здает здесь публицистически заостренную картину жизни, подвергшейся варварскому воздействию цивилизации.

Студенческой поре, молодежи посвятил автор повесть «Прости, прощай...» (1986). Она напомнила многим читателям время радост­ной, счастливой и романтической юности, люб­ви и узнавания жизни, ее первых уроков, попы­ток самостоятельного решения «глобальных» проблем. Как признается Крупин, его отчасти «побудила <...> написать эту вещь ностальгия по собственной молодости», а факты из жизни героев — словно фотографический отпечаток студенческой биографии писателя. Это произведение-воспоминание о той поре, когда «жизнь воспринималась наградой, а не обязан­ностью, когда переустройство мира в сторону правды и справедливости казалось элементар­ным, — еще не было знания, что переустраи­вать надо себя, а не мир, что после того мир сам переустроится».

При всей прозрачности повествования в его основе непростой вопрос о процессе духовного становления человека. Писателю, по его словам, «хотелось разобраться, как проис­ходит становление личности. Когда юноша осознает себя гражданином Отечества? Что влияет на него? И еще — как выходец из села вживается в жесткую атмосферу города».

Повестями «Великорецкая купель», «Про­щай, Россия, встретимся в раю», «Как только, так сразу», «Крестный ход», «Костя отмучился», «Мы не люди, мы вятские», «Люби меня, как я тебя», «Православной азбукой», множеством рассказов, произведений для детей, публици­стическими работами широкого тематического спектра отмечено следующее десятилетие творчества Крупина — 90-е годы. Этот период можно считать временем зрелости и непрекра­щающегося поиска, когда в творчестве худож­ника усиливается социальная заостренность, публицистичность. В произведениях отчетливо звучит голос в защиту самобытности русской культуры, ее многовековых традиций. Крупин пристально изучает явления современной жиз­ни, а наблюдения перерастают в сюжеты произ­ведений, поскольку литература, говорит писа­тель, должна «обязательно быть современной и своевременной». Героями произведений 90-х годов становятся те, кто защищал Родину в го­дину Великой Отечественной или же принадле­жит к послевоенному поколению («Янки, гоу холм!»), японский профессор-русист (рассказ «Эти непонятные русские»), писатель (рассказ «Новорусская премия»), люди, причастные к уголовному миру («Тюремный рассказ»), и быв­шая учительница, а теперь бомж.

В повести «Как только, так сразу» (1992) Крупин развивает тему перевернутости мира, в котором живет человек. Отказавшись от тради­ционного сюжета, выстраивая повествование из записок врача-психиатра .Алексея Ивановича Корсакова, прозаик переносит действие в больницу для душевнобольных. Именно так на­зывает своих пациентов врач Корсаков: «По-русски — душевнобольные, именно у русских болит вначале душа, потом все остальное». В повести продолжена эпическая традиция путешествия в «иной мир», «мир других причин­но-следственных связей, другой шкалы ценно­стей», где «все абсурдно и все узнаваемо», и напоминает печальную «перевернутость» по­вседневности, когда сами законы жизни сводят человека с ума, превращая территорию «пси­хушки» в землю обетованную. Пациентами Кор­сакова становится «народ отборный», «упрятан­ный» в больницу за свою праведность. У Крупина это бесконечное число страдальцев за Россию, людей мыслящих, но невостребо­ванных обществом. В их числе — одинокий, «несправедливо обиженный» фронтовик Халявин, которого нужно просто выслушать; Батю­нин, отправленный сюда за исследование ду­шевнобольных на воле; Федя Турусин, в своих стихах гневно обличающий бесов; и даже ино­странец, попавший в «психушку» за то, что по­всюду твердил о величии России. «Душевно­больные нормальны, — говорит Алексей Корсаков, — ибо именно они всегда говорят правду, когда так называемые здоровые сплошь и рядом прибегают ко лжи, чтобы правду скрыть».

Голоса «душевнобольных» соединяются в повести в полифонический хор русских правед­ников, говорящих образным языком притч, иносказаний, беспощадно обнажающих язвы современной жизни. Вслед за шукшинскими чудиками, героями Белова и Распутина праведники Крупина продолжают образный ряд, оттесняющий в прошлое «плазму всеобщий стертости» заказной литературы.

Где же тот спасительный для человека, России животворный родник? Ответ на этот вопрос пронизывает все творчество Крупина и особенно прозу 90-х годов: повести «Великорецкая купель», «Крестный ход», «Люби меня, как я тебя», рассказы «Прошли времена, остались сроки»,   «Паперть», «Любимый святой», «Марусины платки», «Молитва матери», «Первая исповедь»... Сегодня Крупина называют наиболее известным православным писателем, который убежден, что литература «должна быть мостиком между жизнью мирской, светской, земной и жизнью вечной». В своих мыслях, чувствах, поступках герои Крупина утверждают любовь к ближнему, милосердие, терпение. Все они: Николай Иванович Чудинов, Вера, Рая, Люба («Великорецкая купель»), молодая учительница Александра Григорьевна Резвецова («Люби меня, как я тебя»), бабушка Лиза, отец. Ростислав («Прошли времена, остались сроки») и многие другие герои — живут «не по обстановке, а по совести». Такие, как они, представ­ляют тот духовный стержень, который держит на себе нравственность эпохи.

«Душеполезное чтение»

(о прозе Владимира Крупина)

Продолжателем классической линии в современной русской литературе уже на протяжении многих лет является Владимир Крупин, прозаик, чьи произведения побуждают вести беседы о «разумном, добром, вечном».

Произведения этого со­временного прозаика несут в себе тот нрав­ственный заряд, который так важен для воз­делывания души ребёнка, подростка, взрос­лого человека.

В выступлении Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Кирилла, прозву­чавшем в мае 2011 года по случаю избрания В. Н. Крупина первым лауреатом Патриаршей литературной премии имени святых рав­ноапостольных Кирилла и Мефодия «за значительный вклад в развитие русской ли­тературы», была мысль о том, что литерату­ра, как и церковь, призвана «свидетельство­вать миру о вечном, возвышать ум и душу человека, приобщать к мудрости и опыту предшествующих поколений». И Крупин был удостоен этой высокой награды именно по­тому, что, говоря словами Валентина Распутина, «не в чернильницу макается его перо, а в душу».

Герой Крупина может стать спутником ребёнка от начала чтения родной литерату­ры до вступления во взрослую жизнь. Его будни — множество забавных и серьёзных уроков, преподнесённых общением с при­родой, со сверстниками, со взрослыми людьми. И чем раньше произойдёт знаком­ство учеников с произведениями этого ав­тора, тем более устойчивым будет ощуще­ние, что герой взрослеет вместе с ними: вот он надежная опора матери («Дымка»), семьи Державиных («Большая жизнь маленького Ванечки»); вот — школьник, от которого жизнь требует принятия решений, активных действий, взвешенных поступков, серьёз­ной работы души («Кол с подпорой», «Утя», «Холодный камень», «Женя Касаткин», «До­ставка пиццы»); вот влюблённый юноша-романтик («Лист кувшинки», «Полонез Огинского»), завтрашний защитник Отечества («Повестка»), студент столичного вуза («Прости, прощай»).

Душевным теплом проникнута повесть в рассказах «Дымка». Её сюжет разворачивается в родных автору местах — в вят­ской слободе Дымково. Главному герою Феде Шумихину, подрастающей опоре се­мьи, хочется поскорее стать взрослым. Его ответственность в любом деле взращивает­ся многократно испытанным чувством ра­дости от того, что нужен (родным, друзьям), от того, что доверяют и не боятся неудач.

Хозяйская смётка подсказывает ребёнку, когда отправляться за дровами, за водой, когда — за сахаром и чаем в лавку, когда — в глинник бежать. Герой растёт старательным, внимательным, чутким. Он замечает натруженные красные руки матери, масте­рицы дымковской вятской игрушки, которая готовится порадовать сестричкой или бра­тиком, усталость в её глазах: «...стал под­растать, увидел, как эти игрушки достаются, стал маму жалеть, уж лучше бы у неё была другая работа. Подражая отцу, говорил:

Смотри, руки-то на что похожи. Кто в гости придёт, так ты их и прячешь» («Гипсо­вая барыня»).

Заботу, сердечное тепло Феди ощущают и мать, и кошка Мурка, и ставшие ручными ежи, которых он подкармливает сладкими сливками и молоком. А ещё Феде важно выручить друга, отправленного на ярмарку со щеглом («Ярмарка»), помочь Алексею Ива­новичу и рабочим на раскопках церкви Бори­са и Глеба («Раскопки»). Вопросы, которыми задаётся герой, выдают его живой интерес к жизни, неиссякаемую любознательность: «Вот интересно знать, как же так, небо оди­наковое, а на земле всё разное? Как вдруг родник, откуда вода? Почему сейчас светло, а к ночи стемнеет? <...> Река там, внизу, а родник здесь. Берёза и ёлка из одного места растут, а разные. Как так получается? Крапи­ва жалится, а лопух гладкий. Утка большая, а муравей маленький, почему? Трава разная, почему?» («Раскопки».)

Пытливый ум ведёт ребёнка по пути от­крытий, главным из которых становится древняя мудрость о рождении и смерти, услышанная от археолога Алексея Иванови­ча: «Когда ты родился, все смеялись, а ты плакал. Живи так, чтоб, когда будешь уми­рать, то будешь улыбаться, что прожил чест­но, а все будут плакать» («Утром»). В этом изречении — нравственный стержень всего творчества Владимира Крупина.

Одна из полюбившихся читателям книг Крупина «о детях для детей и взрослых» - «Босиком по небу» (2009). Её откры­вает повесть в рассказах «Большая жизнь маленького Ванечки» (в ранних публика­циях — «Братец Иванушка»), произведение, вобравшее мудрость народного семейного воспитания. «Семь я» Державиных — это братец Иванушка, старший брат Коля, млад­шая сестрёнка Алёнушка, мама, папа, бабушка и дедушка. Атмосфера взаимной люб­ви, уважения царит в семье Державиных. И хотя события удалены от дня сегодняшне­го на несколько десятилетий, ценности, по­ложенные в основу повествования, непре­ходящие, вечные. Вот сцена после покоса, согретая радостью заботы родных друг о друге: «Ваня поглядел на маму и вдруг по­нял, что впервые видит её спящей. Он сел рядышком и стал отгонять от маминого лица комаров. А скоро и его самого сморило. Он слышал, как дедушка потихоньку положил его на мягкое сено, как вернулся папа и они с дедушкой говорили о том, что Ваня сам принёс молоко и ватрушки» («Родник»).

В буднях большой семьи Державиных у каждого — своё дело. Маленький герой — незаменимый и надёжный помощник в до­машнем хозяйстве («День-деньской», «Берёзовые веники», «Дела», «Кум Тыква», «Как Ваня грядки полол»), на сенокосе («Род­ник»), во время посевной («В поле»). Детям поручено «присматривать» за семейными валенками, и Коля или чаще Ваня, по заве­дённой традиции, а более — по сердечной потребности, забираются на печку и рас­ставляют их согласно правилу: «в середину становятся высокие, толстые валенки отца и короткие, огромные валенки дедушки, а по бокам лепятся валенки поменьше. Если днём пилили дрова, то на валенках остаются опилки и на печке пахнет смолой. Мамины выходные валенки-чёсанки всегда чистые и аккуратные, а бабушкины грязные, подши­тые. Их сушат отдельно. В них бабушка ходит в хлев» («На печке»).

Сюжет главы «Фамилия» составляет не­замысловатое, на первый взгляд, словотворчество, которое происходит за чаем и от которого не может удержаться никто из присутствующих: «...семья по-немецки бу­дет "фамилия"», — поясняет брат Коля. «Игра в фамилии продолжалась целый ве­чер, — говорит автор. — Даже дедушка от­ложил газету и по пальцам пересчитал, ка­ких только фамилий у него не было за день: Пчеловодов, Топоров, Дровосеков, Печни­ков (это он в печи глиной щели замазывал, значит, ещё и Землекоповым был, Лопатовым, Глининым), ещё был Столяровым...» В десятках придуманных фамилий — не просто характеристика родных по роду за­нятий, в них — фундамент прочности тру­довой семьи. Здесь каждый чувствует себя хозяином, а ребёнок учится быть внима­тельным, ответственным, брать и на себя общие заботы, воспитывает свою душу: «Выйдя на крыльцо, Ваня увидел непоря­док — не на месте лежал топор. "Кто оста­вил? Ведь небось дедушка. А дождь пой­дёт—топор и заржавеет". <...> Он положил топор на место и хотел пойти упрекнуть де­душку, но раздумал.

Во дворе сразу бросилось в глаза, что калитка в огород настежь. А куры? Это ведь такой народ, что пойдут и все гряды изроют. И прощай урожай! А зимой что есть? Кто не закрыл калитку? Конечно, кто угодно, только не Ваня. Ничего, Ваня не гордый, он закроет, он и чужую ошибку поправит, никого не упрекнёт.

Закрыл Ваня калитку, осмотрелся вокруг себя — батюшки, сколько работы!» («Дела»).

И фамилия семьи — Державины. В ней, , словно подсказывает писатель, залог крепости Отечества.

Поэзия воспоминаний о счастливых предновогодних днях, приятных хлопотах, которые укрепляют семейные узы, соеди­няют человека с детством, положена в ос­нову рассказа «Бумажные цепи». Поход братьев в лес за ёлкой, совместное изготовление незамысловатых украшений для новогодней красавицы живут в воспомина­ниях героя. Из этих забот и прорастает чув­ство рода, связи с родной землей, с роди­ной: «...именно этими бумажными цепями я не ёлочку украшал — я себя приковывал к родне, родине, к детству. И приковал. При­ковал так крепко, что уже не откуюсь. Мно­гие другие цепи рвал — эти не порвать. И не пытаюсь, и счастлив, что они крепче желез­ных. Правда, крепче. Детство сильнее всей остальной жизни».

Основа рассказа «Муська» — предан­ность человеку и дому, самоотверженный порыв кошки в борьбе с огромной крысой ради того, чтобы «сберечь и дом, и хозяев». Конфликт произведения заключается в столкновении прагматизма человека, кото­рый руководствуется принципом «разумного эгоизма», «пользы» (старую кошку «не вы­брасывали: хорошо ловила мышей»), с лёг­костью избавляется от всего отслужившего, «отжившего» («хозяева надумали продавать дом. Муську решили оставить в доме: стара, куда её на новое место»), и, с другой сторо­ны, проницательности животного, очелове­ченного автором, которое обладает инстинк­том сохранения всего, что дорого: и котят, и семейного очага, «заглядывает людям в гла­за» и, кажется, пытается всмотреться в их души. Писатель ведёт читателей к мысли о том, что память, оказывается, нельзя очи­стить, как очищает человек память компью­тера или современного телефона. Прошлое то и дело будет напоминать о себе, напри­мер, старыми фотографиями (символиче­ская деталь), запечатлевшими хозяйку в от­служившем свой срок платье, последняя «польза» от которого в том, чтобы похоро­нить погибшее животное.

Большая часть сюжетов книги «Босиком по небу» — возвращение к духовным исто­кам жизни, к ангельской чистоте босоногого детства, к «временам безгрешной души» («Отец, я ещё здесь»), к той поре, когда че­ловек «впервые поднимает глаза к небесам» («На родине»). Маленький герой дивится ла­зоревой красоте цветущего льна: «Везде небо. И тут небо, и вверху небо», а спустя годы он, воцерковлённый человек, добав­ляет: «Алён наш даже в "Откровении" Иоан­на Богослова упоминается. Перед Страш­ным судом выйдут семь Ангелов, одетых в льняную одежду и опоясанных золотыми поясами, и выльют на землю семь чаш гнева Божия» («Босиком по голубому небу»). Тро­пинки босоногого детства в произведениях Владимира Крупина - это земное воплощение его небесной чистоты и красоты, здесь начало пути, который ведёт героев от «Первой ис­поведи» к «Главному причастию», это «тро­пинки в вечную жизнь».

Светлым юмором пронизан один из ран­них рассказов Крупина «Кол с подпорой». Любознательность и старания пятилетнего героя, «выревевшего себе право» третьего сентября сесть за школьную парту (авто­биографическая деталь), составляют сюжет произведения. Целеустремлённость, на­стойчивость маленького героя и одновре­менно детская непосредственность вызывают улыбку и умиление даже у взрослого читателя.

Исполненный сыновней любви к роди­не, к семье, автор пишет: «Я бежал с цвета­ми для мамы, с хвощами для младших брата и сестрёнки. Старшие, казалось мне, заботились о себе сами, а о младших должен был заботиться я. С небес, с небес меня окликнули, назвали по имени. Я замер, ждал, что ещё что-то услышу. Нет, тихо. Помню дорогу, на которой стоял, тёмно-жёлтую пашню справа и траву слева. И этот голос, глас, оклик. Ну не выдумал же я его. Значит, я был не один среди пространства, берегущий меня сказал мне: "Не бойся, я с тобою"» («Кильмезь, сердце моё!»). С тех пор писатель живет ощущением постоянно­го присутствия Божественной надмирной силы. Его память хранит материнский за­вет: «О Боге плохо не говорить». В годы ар­мейской службы, в увольнении, признаётся прозаик, нередко возникало желание по­быть в храме, а когда учился в Московском областном педагогическом институте, ча­сто посещал с однокурсниками храмы и монастыри. И эта тяга всегда находила ра­достную поддержку у матери.

Лучину молитвенной искренности, че­ловеческой доброты, любви к родине, к лю­дям зажгли в душе Крупина родители. Они открыли ребёнку мир народной поэзии, русских былин, «величайшей ценности, одо­левающей время и пространство» мудрость русских сказок. По признанию пи­сателя, главная заслуга в этом принадлежит отцу Николаю Яковлевичу, который обладал редким даром — живописать словом. И ко­гда прозаика начинают хвалить за простоту и лёгкость языка, он скромно отвечает: «Никогда я не испытывал никаких трудностей в подборе слов. Мы, вятские, есть такая по­словица, как говорим, так и пишем. То есть в языке моём нет никаких моих заслуг, он во мне с люльки, с зыбки, как зовут у нас колы­бель. Мои родители, дедушки, бабушки — вот кто русские писатели, а я просто записчик». «Одухотворённое слово не отыщешь листанием словарей, — говорит Владимир Крупин, — оно в тебе с детства, от бабушек по отцу и по матери, от реки и леса, от первых слёз, от первой любви, оно, чистое и родни­ковое, оно в тебе...» («Россия спасёт мир, а Россию спасёт святость»).

Многое из домашних уроков словесно­сти запало в душу, дало всходы в человече­ской и писательской биографии Крупина. Его образность рождена мелодикой народ­ной речи, которая, как писал И. А. Ильин, «есть как бы художественная риза» его души и его духа напевностью былин, поэзии   В. А. Жуковского, А. С. Пушкина, И. З. Сурикова, А. В. Кольцова, Ф. И. Тютчева, Н. А. Некрасова. Проникновенность поэти­ческих строк, в которых звучит душа народа, была притягательна ещё и потому, что чи­тала их мать Варвара Семёновна: «Во мне навсегда те тёплые зимние вечера, когда мы залезали на печь и на полати, а мама читала нам книги. И всегда мне хочется, чтобы в наших семьях были такие минуты, а может, и часы чтения, когда взрослые читают, а деточки слушают. В этом редчайшее единение душ и сердец».

Катализатором нравственного облика человека в рассказе «Очки» становится отношение к старикам. Очки выступают сим­волом прозрения героя, обретения того осо­бого зрения сердца, благодаря которому человек постигает мудрость поколений.

Для героя дебютного рассказа «Полонез Огинского» («От Женьки для Жени»), опубликованного в 1970 году в журнале «Сель­ская молодёжь», вдохновенный труд в мастерских, любовь к делу соединяется с музыкой любви, с возвышенным чувством к девушке и противопоставляется сердечной глухоте обывателей. В руках Женьки, ученика токаря, натуры поэтической, латунная за­готовка переплавляется в чудной красоты бокал на хрупкой длинной ножке, на доныш­ке которой написано поэтически преобра­жённое имя возлюбленной: «Женьшень».

Сакральность и целомудренность чувств, которые через века пронесла уце­левшая берестяная грамота, сохранившая предложение о замужестве, способна взволновать читателя, вызвать трепет и ти­хий восторг от прикосновения к возвышен­ной красоте отношений между юношей и девушкой. «"Павел Марии. Пойди за меня". И это всё. От Павла Марии: пойди за меня. Пойди за меня, Мария. Здесь такая высо­кая чистая нота любви и целомудрия. <...> О, как любил Павел Марию, как робел при­знаться в любви. Как высмотрел стройную берёзу, ходил к ней. Однажды пришёл с ножом, аккуратно снял квадратик верхнего слоя, сушил этот квадратик меж гладких дощечек, придавив их камнем, как гладил сильной ладонью поверхность, и вот, оставшись один дома, взял у божницы же­лезное писало и вырезал: "ПАВЕЛ МАРИИ. ПОЙДИ ЗА МЕНЯ". Как он волновался, ко­гда завернул послание в чистую холщовую тряпицу, и как послал младшего братишку к Марии.

Братишка понял своим сердечком, что ему поручено что-то огромное в судьбе его старшего брата, бросил все свои дела и по­мчался по улице деревни к дому Марии.

И всё бежит и бежит. "Мария, пойди за меня. Павел".

А Мария вышла на резное крыльцо. О, как бьётся её сердце» («Берестяная гра­мота»).

В повести «Люби меня, как я тебя», ро­мантической истории о любви земной и веч­ной, сердца влюблённых соединяет трога­тельная мелодия любви. Первые её аккорды улавливает Александр в капелле, слушая с Сашей сочинения Бетховена: «Хотелось одного: чтоб это не кончалось, чтоб всё это за­мерло в звучащем состоянии...» И возник­шее в день встречи, пронзившее чувство любви в романтической истории Александра и Александры обретает символико-философский смысл.

Музыка любви в произведениях Крупина — это музыка преображения. И звучит она лишь в сердцах тех, кто наделён особым слухом — душевной чуткостью и щедростью.

Откликом Владимира Крупина на дорогие серд­цу интонации стала с начала 1970-х годов трогательная песнь о России — литератур­ное творчество, в котором ощутимо и вос­хищение вечной красотой мира, и непод­дельная сыновняя любовь к Отечеству, и молитва за родную землю, за живущих и живших на ней людей. Его творчество слов­но стояние в молитве: за веру, Отечество, русской народ.

Герой лирико-философских рассказов и миниатюр Крупина сердечным оком со­зерцает вечную красоту мира. Паломниче­ский посох ведёт его на родину, где, охва­ченный тихой радостью, оглядываясь вокруг и вслушиваясь в себя, он замечает: «Все боли, все обиды и скорби, все мысли о пло­хом исчезнут навсегда в такие минуты. Только воздух и небо, только облака и солнышко, только вода в берегах, только родина во все стороны света, только счастье, что она такая красивая, спокойная, добрая. И вот такая те­чёт по ней река Лобань» («Река Лобань»). За­таив дыхание, он всматривается и вслушива­ется: «И редкие птицы будут лететь по сере­дине Лобани и будут забывать о своих делах, засмотревшись в её зеркало. Ревнивые рыбы будут тревожить водную гладь, подпрыги­вать, завидовать птицам и шлёпаться обрат­но в чистую воду».

Автобиографизм — одно из примеча­тельных свойств прозы Владимира Крупина. «Видения родины» поднимаются со дна души в воспоминаниях, проступают в снах. Сердце героя на родине «соединяется с сердцем детства и юности» самого автора, чьё творчество вызрело в недрах вятской земли («На родине», «Красная гора», «Река Лобань», «Отец, я ещё здесь»). Потому сю­жеты многих произведений разворачиваются в Вятке, а прототипами героев ста­новятся земляки.

«Родные половицы» Крупина вобра­ли аромат свежеиспечённого хлеба и пар­ного молока, полевых трав и цветов (льна, ромашек, васильков, сирени, черемухи), «тёплый запах мёда» («Гречиха»), «запах мокрой крапивы» («Отец, я ещё здесь») и тот, который выливается в признания: «Вода в вятских родниках и колодцах круглый год пахнет цветами» («В заливных лугах»). Облик Вятской земли соткан у писателя из образов неба, солнца, реки, многотравья и много­цветья. Широкая цветовая гамма с преобла­данием золотого, белого, голубого цветов вписывает сочинения Крупина в контекст традиционных представлений о красоте ро­дины («В заливных лугах», «Гречиха», «Река Лобань», «На родине», «Красная гора», «Отец, я ещё здесь» и др.).

Живописные картины автор дополняет богатым аккомпанементом звуков природы, живущей своей удивительной жизнью: «сла­бым лепетом лесных ручейков, шуршанием лиловых колокольчиков, шумом берёз и пе­реплеском осин», «хоровым пением лягу­шек», «шорохом дождя» («Отец, я ещё здесь»); «говором реки», её «музыкальным журчанием» («Река Лобань»). Образы реки, родника в прозе Крупина становятся лейтмотивными (повести «Большая жизнь ма­ленького Ванечки», «Живая вода»; рассказы «Лист кувшинки», «Река Лобань», «Возвра­щение родника» и др.)

«Где родился, там и пригодился», - говорит выверенная веками русская пословица. И это цель — пригодиться Родине. Стать ее достойным. И в публицистических произведениях «Земля еси и в землю отыдеши», «Мы не Иваны, не помнящие родства» Владимир Крупин добавляет: «Велика Россия, а вся умещается в сердце».

Владимир Крупин «Четыре немецких пишущих машинки»

Валентину Распутину

О, как писалось в молодости! Быстро, весело, помногу. Ну не печаталось, не издавалось, что из того! Сказал же Гоголь: «Печать вздор! Всё будет в печа­ти!»

О, незабвенная моя первая пишущая машинка! Изношен­ные буквы, кривые строчки, изорванные, избитые тринадца­тимиллиметровые ленты. В кон­торе лесхоза она была, и я ходил на неё смотреть. Даже не смо­треть, а хоть взглянуть издали. Отец говорил, что ждут новую, а эту спишут и он возьмёт её себе, то есть для меня. И этот день пришёл!

Отец научил меня подни­мать и опускать валик, вставлять листок, устанавливать интервал между строк. Я очень волновался и от этого резко и сильно ударял по клавишам. И вот — я напи­сал свою фамилию. Печатны­ми буквами! О, не смейтесь над отроком — это было собы­тием для человека, дерзающего осчастливить своим присутстви­ем мир. Не помню, что потом печатал, конечно, стихи, но вот машинописные буквы фамилии на светло-жёлтой бумаге помню. Нет, и стихи вспомнил:

Мир, сплотив миллионы сердец,

К коммунизму идёт,

А его ведёт

Товарищ Сталин -

наш второй отец.

Всё-таки не первый. А машин­ка «Москва» была первой. Она досталась мне уже почти пол­ной развалиной, и я скоро пре­вратил развалины в руины. Но дело обучения машинопи­си пошло-поехало. Учил я себя писать на машинке варварским способом — вначале одним паль­цем тыкал, потом двумя. Если палец промахивался и нажи­мал не ту клавишу, я этот палец в наказание за промашку кусал. Зубы были крепкие, грамотность повышалась быстро.

Достать новую ленту было невозможно. И опять же отец приносил ленты, уже изби­тые, обесцвеченные. Бывало, что яснее первого, лицевого, экземпляра были вторые и третьи, которые шли под копирку...

Тут я запнулся: уже надо объяснять, что такое копирка. Получается, пишу не для молодёжи, а для старшего поколе­ния. Нынешний школьник в сочинении по повести Гоголя «Шинель» сообщает: «Акакий Акакиевич работал ксерок­сом». А что? Он же переписчик, размножал бумаги. И мне Ака­кий ближе и понятнее, чем все эти ксероксы, факсы, принте­ры, файлы, мегабайты, сайты, принтеры, картриджи, скане­ры, всякие виндоусы, яндексы, мэйлы, флешки, всякие айпеты или айпеды, сиречь планшетники, — всё это кажется мне каким-то новым матерным языком демократической словесности. Только в электрон­ном адресе завитушка в сере­дине называется по-русски, да и та собака.

Итак, о пишущих машинках. Конечно, вначале всегда писал от руки. Но рукопись в редак­цию не понесёшь, время не пуш­кинское, нужна рукопись маши­нописная. Да и почерк свой сам иногда не понимал. Ещё и фигу­рял выражением Стендаля, что ужасный почерк — признак гениальности. Переписывал попонятнее, отдавал машинист­ке. Дорого. Хотя застал времена, когда машинописная страни­ца — тридцать строк — стоила десять копеек. Но при моей тогдашней нищете и это — деньги. Надо было заводить свою машинку. А как купить? Нужно было разрешение. Да. А где взять? Ещё же не был чле­ном Союза писателей. Где-то, как-то, после кого-то обза­водился старьём, мучился, брал напрокат... Помню эти «Ундервуды», «Оптимы», «Прогрессы», но всё было старым, ненадёжным, ломалось. Пота­скай-ка в ремонт, да поплати-ка за него. Мечталось о новизне.

И вот — свершилось! Я — член СП СССР, у меня в руках талон на немецкую пишущую чудо-машинку «Эрика». По тем вре­менам лёгкая, в серо-голубом футляре, будто внутри гармош­ка или маленький аккордеон. Меня даже спросили в автобу­се: «На свадьбу играть едешь?» За этой машинкой я вначале ухаживал, прямо как за пер­вой любовью. Берёг, проти­рал, смазывал. И она отвечала взаимностью, была безотказ­ной. Выносила и дальние пере­езды, и разницу температур, молотила по четыре, по пять экземпляров. Притащил её раз к родителям в свою Вятку, рабо­тал на ней в чулане, но вскоре нагрянули кировские писатели, вытащили в поездку по области, и мы ездили дня три. Высту­пали, радовались жизни. Хотя и дожди шли, а всё равно хоро­шо — родина! Вернулся к роди­телям, пошёл в чулан проведать свою «Эрику» — батюшки мои, стоит в луже воды, весь поддон залило. Но ведь вот что такое немцы — вылил из машинки воду, протёр полотенцем, вста­вил сухой чистый лист и стал работать.

А дальше, хоть и стыдно, а надо рас­сказать, как я изменил «Эрике». Лет пятнадцать она безропотно тянула лямку. Уже была и контужена: я с ней выпрыгивал из электрички, она кувыр­калась по асфальту платформы. Раз зажало её в грузовом лифте, но всё она жила, всё пахала и пахала.

И вот событие — в Литературный фонд завезли австрийские, то есть опять же немецкие, пишмашинки «Юнис люкс». Аккуратные, плосконькие. Футляр красно-белый или сине-белый. Но распределяли вначале не всем, а лишь делегатам писательско­го съезда. Каковым я уже и был, и эту «Юнис люкс» схватил сразу в обнимку. Выбрал, конечно, цвета моря и белых над ним облаков. Как элегантна, как легка! Какой шрифт, как мягко скользила каретка, как неслышно про­ворачивалась вместе с бумагой. Я её полюбил, а уж как она меня-то люби­ла! Именно она соблазняла меня сразу набирать, а не мучиться с рукописью. Но я всё-таки не поддался. Хотя офи­циальные письма, иногда статьи шпа­рил на этой «Юнис» прямо на чистовую. Но что касалось рассказов и повестей, тут всегда требовалось рукописное. Хотя уже не перьевой ручкой писал, а, для скорости, шариковой. Но прямая связь: голова-сердце-душа-рука-ручка-бумага сохранялась и при шариковой.

О бедной «Эрике» вспоминал ред­ко, и всегда с оттенком вины перед ней. Какая выносливая была, как мы с ней в ванной или на кухне комму­налки прокручивали сотни страниц, да ещё и по нескольку экземпляров, легко ли! Однажды сел и за «Эрику». Прочистил, спугнув маленького паучка, зарядил листок. Печатаю — нет мягко­го знака. Немка моя за годы разлуки огрузинилась. «Гогол, - сообщала она, — болшой русский писател, любил сол и фасол». Опять задвинул её под стол.

***

Жизнь моя переползла за полвека, уже было полдомика в деревне в Подмосковье. Возить туда-сюда машинку, эту бело-синюю поли­нявшую красавицу, не хоте­лось. Везёшь её, думаешь сесть за работу, а чаще всего даже футляра не снимешь. Чего и снимать, уже пора ехать обратно.

Опять вспомнил про «Эрику». Давай её отремонтирую и вывезу на посто­янное место жительства, на почётную старость в деревню. Может, ещё вместе и потрудимся. Но уже такие машинки не брали в ремонт, на всех полках наг­ло разлеглась электронная продукция. Уже почти все мои соратники по перу обзавелись и компьютерами, и принтерами, писали удивительно помногу, уже ворвался интернет, возможность передавать написанное в редакцию, не отрывая сидячего места от стула. Я так не мог. И не от упрямства, про­сто мне надо было поехать в редак­цию самому, отвезти рукопись, попить чаю с редакторами, поговорить с ними не по телефону. Компьютерные тексты ужасали меня тем, что были уже будто бы законченными, книжными, как их править? Тогда как с машино­писью я не церемонился, черкал вдоль и поперёк. Напишу от руки, поправ­лю, перепишу на машинке, полежит, поправлю, опять перепишу. А тут пере­смотру вроде как не подлежали.

На очередной день рождения родные и близкие, беря в рассуждение наступ­ление века электроники и, видимо, надеясь, что с новой техникой и я буду писать по-новому, подарили мне, нет, пока не компьютер, а пишущую машин­ку, но электронную. Дорогую, опять же немецкую, с памятью. Мне говорили, что это такая же машинка, как и «Эри­ка», как и «Юнис люкс», но только облегчённая, упрощённая, отлажен­ная. Мне показали, как на ней рабо­тать. Но я за это электронное немецкое сел не сразу. Хотя имя ей дал: «Электронка».

Однажды, оставшись дома один, включил её. «Электронка» загудела, замигала, каретка подёргалась, поёр­зала влево-вправо, вверх-вниз и, как образцово-показательная, оста­новилась в начале строки. Я нажал клавишу с буквой «а», и буква появи­лась на бумаге с такой ошеломляю­щей моментальностью, что я понял — никаким моим мыслям не угнаться за такой скоростью. Особенно поражало то, что можно ни о чём не заботиться: ни об интервале, ни о красной строке, ни о конце строки. «Электронка» моло­тила исправно. Вдобавок всё помнила и даже исправляла ошибки — внутри, где-то там, был у неё словарик. Кро­ме основной двухцветной ленты в ней была ещё лента коррекционная, полу­прозрачная. Она выскакивала откуда-то снизу и подстав­ляла себя под удар в том случае, когда ловила меня на ошибке, и сама забива­ла неверную букву, тут же скрывалась, тут же возвращалась лента основная, тут же щёлкала буква правильная.

Нет, не смог я полюбить эту «Электронку». Но и она была взаимна в нелюбви ко мне. Шипела, шипела негромко, но, конечно, по-змеиному. Даже отодвигалась, огоньки мигали презрительно. Работу она исполняла чётко, но холодно, как подёнщину. Когда я выключал её, в ней ещё долго что-то передёргивалось, потрескивало, будто она обсуждала и критиковала всё, что я её заставил написать.

Но вот что случилось с «Юнис», с моей верной малышкой «Юнис». Она с горя заумирала. Ещё бы — хозяин завёл какую-то новую лакированную стерву. Умирание «Юнис» я понял, когда, устав от того, что «Электрон­ка» совершенно вампирски вытягивает из меня поток сознания, что я обессиливаю от сидения перед ней, что начинаю писать как-то рас­судочно и умственно, то есть неин­тересно, тогда я решил вернуться к «Юнис». Но та не захотела рабо­тать. Совсем умерла или забастова­ла, не понял. Я сказал ей: «Служила ты долго и честно, я тебя не брошу. Тебя и «Эрику» отвезу в деревню, буду на вас любоваться и вспоминать золотое время».

Но, товарищи, вы понимаете, что это значит — сказать любимому существу о расставании. «Юнис» моя молча собралась в путь, но по дороге пыталась скрыться. На автовокзале пошёл купить хлеба, «Юнис» спря­талась за кассой. В автобусе заби­лась под сиденье и затаилась, я чуть её не забыл. Принёс в свои полдома, открыл футляр, протёр тряпочкой. Заменил ленту, зарядил бумагу. Нет, не прощала «Юнис» измены, безмолв­ствовала. Ладно, заслужил. Зачехлил её, поместил на книжную полку.

И вот что произошло назавтра. Назавтра мне позвонила знакомая из серьёзного учреждения и сооб­щила, что у них меняют всю пишу­щую технику и что я могу приехать и забрать легендарную машинку ещё конца девятнадцатого века. Назы­вается «Континенталь». Немецкая. Что она вполне исправная. Надо ли говорить, что я помчался за ней тут же. Как её припёр в обще­ственном транспорте, сам удивляюсь. Она же большая, корпус стальной, килограммов двадцать. Её можно было с пятого этажа бросать, и ничего бы с ней не случилось. Позвал товари­ща, который понимал в технике. И он, и я были в восторге от «Континенталя». А домашние в ужасе, назвали его динозавром. Я ему присвоил имя «Бис­марк», ибо в годы создания «Континенталя» как раз Бисмарк правил Гер­манией. Мой «Бисмарк» был произве­дён на диво. Высокий, основательный, сверкающий кнопочками шрифта, серебряным звоночком, сигналящим о близком завершении строки, нике­лированными ручечками, планками, рукоятками, переключателями. Мы во всём этом к концу дня разобрались. Смазали наилучшим часовым маслом, опробовали. Мягкий ход, деликатная смена режи­мов. Шрифт старомод­ный, но такой приятный для глаз. Я специально поставил «Бисмарка» рядом с электронной дамочкой и спросил:

— Ну что, краля, а ты будешь исправно рабо­тать через сто три года, а? Да нет, тебя из мира выпрут всё новые и новые модификации офисной техники, так ведь?

«Электронка» презрительно молча­ла, а «Бисмарк» спокойно возвышался и, как честный работяга, ждал коман­ды к труду.

Но вначале я освободил его от сосед­ства. Вынес «Электронку» во двор, но не выбросил в мусор, всё-таки надо уважать техническую мысль, поста­вил на парапет, аккуратно сложил на крышке провода, простился. К обе­ду её кто-то приватизировал.

О, «Бисмарк» был великий трудяга. Я взгромоздил его на самое для него подходящее место, на дубовый под­оконник, и начал строчить: «Немец­кая точность и русская духовность в союзе меж собой могли бы дать миру образец симфонии государства и лич­ности, труда и молитвы, союза небес и земли.... — высокопарный текст очень нравился «Бисмарку». Я продолжал: — Две крупнейшие монархии Европы были последними способными спасти мир от всех искажений пути к спасе­нию. Они были преднамеренно и целе­направленно поссорены и войной друг с другом проложили путь к гибели, называемой демократией. Но несмотря и на Первую и на Вторую мировые войны, русские и немцы...» — Тут я вновь тормознул: как это несмотря на? А на что смотря?

В общем и целом я был доволен «Бисмарком». Вывезти в деревню всё-таки пришлось, так как своей гро­мадностью он устрашал домашних. Причём всё время требовал работы. Как бы даже молча упрекал за безде­лье. В деревне я как-то автоматически взял с полки «Юнис», снял футляр. Вставил, как делал это сотни раз, пис­чую бумагу, прокрутил валик, сдвинул каретку вправо, ударил по клавишам. И — «Юнис» откликнулась, заиграла. Поехала влево каретка, затрепыхался поглощаемый листок, покрывающий­ся, как ныне говорят, текстовой массой.

Может, это кому-то и смешно, что я наделяю машинки человечески­ми качествами, но я объяснил возвра­щение «Юнис» в строй тем, что с «Бис­марком» у неё наладились прекрасные отношения. Он молотил официальные письма, предисловия, статьи, а «Юнис» очень обожала писать «про любовь». «Ах, как остро не хватает в мире любви! Ах, как хочется внезапно охватываться мыслями о любимом (вариант: о люби­мой). Ах, не надо нам ждать, чтобы нас любили, надо любить самим! О, глав­ное в любви — благодарность тому сердцу, в котором живёшь. Нельзя из него уходить: оно сожмётся и начнёт умирать». Это «Юнис» вроде как сама писала. Я же, сгорбившись над ней, выпечатывал: «В зрелые годы не любят внезапно, а любят, как дышат». Самое смешное, что и «Эрика» встала в строй, как-то сам собой вернулся мягкий знак, а с ним и фраза: «Гоголь — вели­кий русский писатель». То есть «Эрика» всё мне простила и служила на совесть. Лишь бы смазывал иногда. Да даже и без смазки не скрипела, впрягалась и тянула лямку. Это не «Бисмарк»: он работает-работает и вдруг резко тормозит. Такой немецкий порядок — орднунг. Надо бежать за маслёнкой.

Вначале «Бисмарк» и «Юнис» стояли вместе, но работа моя как-то не шла. Было такое ощущение, что им и без работы неплохо. Думаю, они даже как-то общались. И то сказать, у них была одна родина, обе попа­ли на чужбину, было о чём погово­рить. «Бисмарк» пережил две войны, а «Юнис» была дамочка современ­ная. При «Юнис» старик «Бисмарк» как-то спотыкался, становился кос­ноязычен, а «Юнис» начинала быть какой-то игривой. Хулиганила даже. Ни с того ни с сего писала заявку: «Ах, как хочется писать о любви! Ах, ах, вспомним библиотекаршу воинской части, которая учила разбирать части речи и члены предложения!» Ещё бы не помнить! Но что чем выражено, какие там сказуемые, какая мне была разница, где префикс, где суффикс, главное — она, а она была так красива, так умна, что было совсем непонятно, как это она вдруг замужем? Вот тут вам и краткие прилагательные, вот тут вам и первое и второе склонения.

«Юнис» хотелось писать и о том, как мы с моей юной женой склоня­лись над кроваткой доченьки, как вез­ли на море сыночка, как совсем ско­ро его сын, наш внук, приталкивал к окну стул, залезал на него и глядел на голубей. А потом затаскивал к себе сестричку, нашу внучку, чтобы и она увидела птичек... Обо всём этом очень хотела написать «Юнис», и у неё бы получилось, но вторжение электрони­ки в писательскую жизнь помешало. Вот если бы остановилась моя писа­тельская кухня на уровне механиче­ских машинок, тогда да.

Из боязни, что «Бисмарк» и «Юнис», объединившись, родят мне какого-ни­будь электронного немчика, я их поста­вил в разные комнаты.

***

Но не мы в этом мире диктуем усло­вия жизни, их перед нами ставят. При­шлось и мне вживаться в требования современности и, «задрав штаны», бежать за полиграфией. Издатели без­жалостны. Не стали брать машинопис­ные тексты. Говорили: «Мы вас любим, но поймите и нас. Машинопись скани­руется плохо, да и вам же лучше, загоняйте текст на диск или на флешку, приносите, мы отформуем и в типогра­фию, а лучше всего сбросьте по элек­тронному адресу». Да уж, словечки: загоняйте, сбросьте, отформуем.

Конечно, и издателей можно понять, уже один редактор вёл враз в месяц пять-шесть книг, не как раньше, одну в два месяца. Да ещё был штат рецен­зентов, контрольная вычитка, коррек­тура. Скажут, вот она бюрократическая система. Да эта система издавала пре­красные книги, и они в доходах госу­дарственного бюджета были на втором месте после продажи алкогольной продукции. Много и мусора, особенно идеологического, издавалось, но это было ничто по сравнению с тепереш­ними помойками демократической пропаганды пошлости, насилия, раз­врата, оккультности. Да и тексты книг были куда грамотней. Даже уже напе­чатанную книгу вновь прочитыва­ли и замеченные опечатки излагали типографским способом на отдельном листочке и прилагали его к каждому экземпляру книги. Да, сидели и вкла­дывали. А тиражи какие были! Сказка! Едешь на Запад или на Восток, спра­шивают: «Какие у вас тиражи книг?» — «Вот эта повесть вышла тиражом две­сти тысяч, эта три с половиной мил­лиона экземпляров». Уважали.

Компьютеры создали видимость лёгкости писательского труда, книг стало выходить раз в десять больше. Пошли в писатели актёры, уголовни­ки, политики, шпионы, дипломаты... Ведь это же кажется так легко — сел за клавиатуру и... шлёп-шлёп хоть десятью пальцами.

А я, что называется, в новые техноло­гии не вписался. Это же ужас — не успе­ваешь еле-еле коснуться клавиши, как на экране моментально прорезает­ся буква, потом другая, вот и слово, вот и строка. Но я уже не понимаю, зачем эти слова. Неверно написал слово — оно подчёркивается. Нет, в машинке связь между головой, рукой и бума­гой не разрывалась. В компьютере провал, который в обычной машинке виден: от клавиши к шрифту идёт тяга, она помогает свинцовой букве ударить по ленте, та отдаёт часть своей крас­ки, буква шрифта появляется на белой бумаге. Тут и другая на помощь, и тре­тья. Любо-дорого. Бодро и радостно выстраиваются слова в рядок, к месту подскакивает запятая, вот и точка. Всё путём. Вот и предложение, кото­рое можно или забраковать, или пере­делать, а то и одобрить. В компьютере вроде всё закончено. Чего переделы­вать — страница выходит как в книге.

А ещё угнетало то, что написан­ное надо было «загонять в память». На машинке собираешь урожай страниц, раскладываешь экземпля­ры по номерам, тоже удовольствие. А тут термин — «сбросить». На рабо­чий стол, на флешку, в корзину. Всё это сбрасывание происходило молча, на поверхность не выходило ни кри­ков, ни стонов, ни даже звука разди­раемой бумаги, ни пламени от её сгора­ния, ничего. А эти всякие базы данных, файлы, сервисы, форматы, таблицы, виды, вставки, это постоянное зуде­ние надписей внизу справа: «Безопас­ность компьютера под угрозой», «Срок действия антивирусной программы закончился», «Обновления для вас готовы». Да ещё какая-то «напоми­налка», да ещё кто-то сильно умный суёт в окно всякие изречения. Какие и с юмором. Ещё, что особенно против­но, — дни рождения всяких эстрадных шавок. По бокам красотки, по виду проститутки, чего-то все хотят. Мне говорят: не замечай, но как не заме­чать: всё это пред тобой, лезет в глаза. И вроде бы подчиняется тебе вся эта экранность, постоянно вроде бы ждёт твоей команды, а на самом деле не она при тебе, а ты при ней. Эта вроде бы приданная для ускорения писатель­ского мастерства штучка смеет указы­вать, что мои, родные вятские слова, то есть самые русские, — это устарев­шее. Я возмущался: что ты лезешь, немецкое производство, не в своё про­странство! Тебе в Сбербанке стоять, тебе чеки выписывать, а не о русской жизни рассказывать.

А эта флешка, или флэшка, показать бы её Толстому, да сказать бы: «Вот, весь ты тут и с твоей войной и с тво­им миром», — он бы с ума сошёл. Эта флешка, как дамочка лёгкого поведе­ния, таскалась по редакциям и прино­сила домой всякую заразу. Надо было чистить, ставить программы антиви­русные. Тоже возня, тоже деньги.

Нет, не пускала меня в себя новая жизнь, не интегрировался я в неё. Сами посудите: вот ты спишь, а ком­пьютер стоит на столе в изголовье и всё помнит. Я засыпаю, а он запомнил все мои труды, я сплю, а он помнит. Легко ли? Стоит ночью, подмигивает красным колдунским зрачком: «Всё, всё-ё о тебе знаю. А ты спи, спи». Что-то в этом оккультное, экстрасенсное. То ли дело рукопись, лежит-полёживает. А если что в ней зачеркнул, оно же всё равно остаётся, его видно. А вдруг оно луч­ше нового, легко вернуть. А выбросил в корзину, так в настоящую. Можно поискать, пошуршать бумагами.

***

Ну что, сказал я себе однажды, пора сдаваться. Победила русскую ментальность общемировая тенденция к стан­дартизации жизни, а? Ну ещё немного потрепыхаемся, ну ещё пообслуживаем остатки своих читателей рассказами о рассветах и закатах Руси, о сеноко­сах и рыбалках, о черёмухе над рекой и о замирании сердца, когда прово­жаешь девушку и стесняешься кос­нуться её даже мизинцем, а дальше? И мои читатели вымрут, и я вымру. Но ведь Русь, Россия останется! Ну как иначе? Ну неужели иначе? Ведь мир без России умрёт автоматически. Россия — душа мира, тело без души — пища червям. Конечно, так оно нам и надо. Но, Господи, не все же пляшут в дискотеках, не все же курят, не все же потребляют наркоту, не все же напи­ваются, не все же считают любовью постыдное партнёрство. Не все же ста­вят похоти плоти выше спасения души. Ты сейчас из церкви пришёл, шёл туда в сумерках, возвращался при солнце, видел же, сколько в храме деточек, сколько пап и мам, и бабушек, и деду­шек, не печалься, всё хорошо.

А достань-ка ты, брат, давний подарок, о котором и позабыл, наверное, да вот вспомнил, когда стал рассу­ждать о написании слов. А подарок этот состоит из гусиного пера, чер­нильницы, пузырька с чернилами и песочницы с песком. И называется высокоторжественно: «Набор «Пуш­кинский». И прибери-ка, брат, на сто­ле, поставь-ка письменный сей прибор да начертай на чистом листке... Что ж начертать-то? Фамилию, что ли, свою? Я её и так пока не забыл. Изречение какое? Таким пером надо непременно что-то разумное, доброе, вечное. Не писать же исследование «О категориях постсоветского электората». И фразы: «Ваня любит Маню, а Маня любит Петю», тоже проехали, хотя Ваню жалко. Нет, брат, не мучай перо и сам не мучайся».

Хотя на одно я отважился, на пропи­си. Ведь я ещё застал время, когда были уроки чистописания. Вот я вывожу букву «А» заглавную и «а» пропис­ную, строчную. Как красива левая ножка буквы, как хитрая лапка лисы, как основательна и пряма правая. Её хвостик, как рука, подаваемая сле­дующей букве. Поясок волнистый, с нажимом в середине. Вот буква «Б». Какая надёжная, размашистая над ней крыша, как вымпел над парусником. А у прописной «в» такая кокетливая петелька, «в» буква чаще как предлог, часто живёт в строке в гордом одино­честве, она указательная: пошли в тём­ный лес, в минуты жизни трудные... Обмакиваю перо и радуюсь, что даже спустя шестьдесят пять лет не разучил­ся писать красиво. Это не моя заслу­га, это гусиное перо меня возвращает на три эпохи назад.

Сидел, сидел и осмелился что-то написать. И написалось. Конеч­но, не своё, пушкинское: «Минута — и стихи свободно потекут». У него именно потекут, как лесной чистый ручей, выбегающий на солнечную поляну и напояющий корни деревь­ев, трав и цветов. Как представить Александра Сергеевича над клавиату­рой, выстукивающего на ней: «Мороз и солнце, день чудесный, ещё ты дрем­лешь, друг прелестный? Пора, красавица, проснись! Открой сомкнуты негой взоры...» А это: «Вся комната янтарным блеском озарена, весёлым треском трещит затопленная печь, приятно думать у лежанки, но, зна­ешь, не велеть ли в санки кобылку бурую запречь?» Ему бы эта система многое бы подчеркнула: и «сомкнуты», и «запречь», и «затопленная»... Затопленная, в лучшем случае, низменность. Выкинул бы Александр Сергеевич всю эту аппаратуру. Да и не было бы его при ней. А был он при Михайловском, при Арине Родионовне, при России... Летело его гусиное перо по шерохова­той бумаге: «Летя по утреннему снегу, друг милый, предадимся бегу нетерпе­ливого коня, и навестим поля пустые, леса, недавно столь густые, и берег, милый для меня».

Летело, летело, летело, да и улетело…

Произведения Владимира Крупина,

имеющиеся в Центральной городской библиотеке им. В. В. Маяковского

  1. Крупин, Владимир Николаевич. Во всю ивановскую : повести, рассказы / Владимир Крупин ; худож. С. Соколов. - Москва : Советский писатель, 1986. - 542, [2] с. : ил., [1] вкл. л. портр.

  2. Крупин, Владимир Николаевич. Вятская тетрадь : повести / Владимир Крупин. - Москва : Современник, 1987. - 367, [1] с. : ил. - (Новинки "Современника").

  3. Крупин, Владимир Николаевич. Выбранные места из дневников 70-х годов / Владимир Крупин // Наш современник. - 2004. - № 5. - С. 98-152 ; № 4. - С. 67-129.

  4. Крупин, Владимир Николаевич. Елеон : записки паломника / Владимир Крупин // Москва. - 2016. - № 2. - С. 30-61.

  5. Крупин, Владимир Николаевич. Из записных книжек / Владимир Крупин // Наш современник. - 2015. - № 4. - С. 40-54.

  6. Крупин, Владимир Николаевич. Избранное : в 2 томах / Владимир Крупин. - Москва : Молодая гвардия, 1991.

  7. Крупин, Владимир Николаевич. Корабельные дневники : путевые заметки / Владимир Крупин // Москва. - 2014. - № 9. - С. 12-61.

  8. Крупин, Владимир Николаевич. Повести и рассказы / Владимир Крупин ; худож. Ю. Ф. Алексеева. - Москва : Советская Россия, 1985. - 318, [2] с. : ил.

  9. Крупин, Владимир Николаевич. Повести последнего времени / Владимир Крупин. - Москва : Андреевский флаг, 2003. - 636,[4] с. - (Русская современная проза).

  10. Крупин, Владимир Николаевич. Родная сторона : повести и рассказы / Владимир Крупин ; худож. И. Дунаева. - Москва : Детская литература, 1988. - 270, [2] с. : ил.

  11. Крупин, Владимир Николаевич. Свет любви : книга прозы / Владимир Куприн ; худож. Астраханцев С. А. - Москва : Современник, 1990. - 588, [4] с. : ил.

  12. Крупин, Владимир Николаевич. Четыре немецких пишущих машинки / Владимир Крупин // Литературная газета. - 2021. - № 5. - С. 13-15.

О Владимире Крупине

  1. Школа любви и молитвы // Москва. - 2021. - № 4. - С. 144-153.

  2. Анашкин, Э. Владимир Крупин: роман с продолжением / Э. Анашкин // Общеписательская литературная газета. - 2017. - № 10. - С. 14.

  3. Семыкина, Е. Н. «Душеполезное чтение» на уроках литературы : о прозе В. Н. Крупина / Е. Н. Семыкина // Литература в школе. - 2017. - № 2. - С. 17-23.

  4. Байбородин, А. От зари до зари толковал о Руси / А. Байбородин // Литературная газета. - 2016. - № 35. - С. 7.

  5. Самохин, А. «Деревенская» проза наследовала военной / А. Самохин // Культура. - 2016. - № 31. - С. 1, 12.

  6. Соловей, Т. Г. Рассказ, заставивший размышлять : В. Крупин «Доставка пиццы» / Т. Г. Соловей // Уроки литературы. - 2016. - № 11. - С. 6-9.

  7. Косолапова, Т. К. В. Н. Крупин: жизнь как крестный ход / Т. К. Косолапова // Литература в школе. - 2015. - № 9. - С. 50-54.

  8. Егорова, Л. Н. Прекрасен мир любовью материнской : [о рассказе В. Крупина «Босиком по голубому небу»] / Л. Н. Егорова // Уроки литературы. - 2014. - № 6. - С. 12-13.

  9. Седлова, Л. Ю. О любви разговор поведем : рассказ В. Крупина «Полонез Огинского» / Л. Ю, Седлова // Уроки литературы. - 2012. - № 11. - С. 8-11.

  10. Богомолова, Г. Д. Сея словом зерна добра : о творчестве В. Н. Крупина / Г. Д. Богомолова // Литература в школе. - 2011. - № 11. - С. 37-39.

  11. Кошурникова, Т. В. Пусть продлится детство : повесть В. Крупина «Дымка» / Т. В. Кошурникова // Литература в школе. - 2007. - № 12. - С. 34-41.

  12. Мельник, В. Как рождается рассказ? : проза Владимира Крупина / В. Мельник // Литературная Россия. - 2006. - № 33/34. - С. 14.

  13. Елисеева, Т. Тайны «Живой воды» / Т. Елисеева // Уроки литературы. - 2006. - № 10. - С. 12-16.

  14. Огрызко, В. После тумана / В. Огрызко // Литературная Россия. - 2005. - № 8. - С. 4.

  15. Семыкина, Е. Н. Путь к животворным истокам : творческий портрет Владимира Крупина / Е. Н. Семыкина // Литература в школе. - 2003. - № 1. - С. 20-23.

  16. Распутин, Валентин. Судьба, сложенная по отеческим потребностям / Валентин Распутин // Уроки литературы. - 2003. - № 1. - С. 1-3.

  17. Боровская, Е. Р. Будем как дети : тема детства в творчестве В. Крупина / Е. Р. Боровская // Уроки литературы. - 2003. - № 1. - С. 6-10.

  18. Мысль — дитя сомнений и одиночества : Владимир Крупин // Литературная газета. - 2001. - № 50/51. - С. 7.

Составитель главный библиограф Пахорукова В. А.


Система Orphus

Решаем вместе
Хочется, чтобы библиотека стала лучше? Сообщите, какие нужны изменения и получите ответ о решении
Я думаю!