Дайджест. Курган. 2021
(к 80-летию со дня рождения Владимира Крупина)
Россия, Русь! Храни себя, храни!
Н.Рубцов
Иду с православными, дышу воздухом Родины, страдаю вместе с нею...
В. Крупин. «Крестный ход»
Прозаик, публицист Владимир Николаевич Крупин принадлежит к писателям, чей взор обращен к миру человеческой души, к духовным поискам личности. Творческая лаборатория Крупина — это богатый жизненный опыт, несущий отпечаток пережитого: послевоенное детство, работа селькора районной газеты, армейская служба, учеба на факультете русского языка и литературы Московского областного педагогического института им. Н. К. Крупской (и одновременно сотрудничество в многотиражках), преподавание литературы в школе, работа на телевидении, в издательстве «Современник», в журнале «Москва»... и неустанный писательский труд.
Хорошо знающие писателя современники отмечают притягивающие к нему людей искренность, открытость, прирожденную совестливость, готовность всегда прийти на помощь. А еще — способность вести доверительный разговор, в котором Крупин, удивительный рассказчик, становится чутким слушателем, и ему открывают душу деревенские труженики, вроде Кирпикова («Живая вода»), ученые (Эдуард Федорович — «Люби меня, как я тебя»), фронтовики («Прощай, Россия, встретимся в раю»), писатели и доктора («Как только, так сразу»), и те, кто оказался на обочине жизни.
По словам В.Тендрякова, Крупину «пришлось пробиваться к культуре, рассчитывая только на свои собственные силы». Знаковым становится для Крупина выход первой книги «Зерна». Ее судьба — это не только зарождение, воплощение замысла в виде рукописи, выход в свет, внимание читателей и критиков. Книга неожиданно стала заложником чиновничьей политики, когда писателя испытывали на долготерпение: три года цензура не пропускала ее, добросовестно «вчитываясь», беспощадно вычеркивая и выправляя «подозрительные» фрагменты.
История с «Зернами» не стала исключением в писательской биографии. Сложной была и судьба повести «Живая вода». Крупин завершил ее в 1974-м, но около десятка журналов повесть отвергли, в 1977 году цензура рассыпала книгу, и лишь в 1980-м очень усеченный вариант впервые увидел свет в журнале «Новый мир». У «Сорокового дня» также была непростая судьба. Пройдя жесткую цензурную правку после первой скандальной публикации в «Нашем современнике» (1981, № 11), на протяжении ряда лет она издавалась в усеченном виде под названием «Тринадцать писем». Лишь в 1987 году «опальный» «Сороковой день» был возвращен читателям. И это только малая часть фактов, раскрывающих путь к читателю искренней прозы самобытного художника, которую сегодня называют «явлением чисто русским, национальным, корневым».
С выходом «Зерен» творчество Крупина стали тенденциозно рассматривать в контексте так называемой «деревенской прозы». При этом уже в 70-е годы было очевидно, что в его произведениях «деревенский» и «городской» материал тесно переплетается, поскольку пишет Крупин о душе человеческой, а она, говоря словами Бориса Можаева, «не делится на городскую половину и деревенскую».
«Традиционное» направление современной русской литературы, к которому принадлежат Ф. Абрамов, В. Астафьев, В. Белов, В. Крупин, В. Распутин, опираясь на отечественную реалистическую традицию, обращается к поиску «духовных ответов на социальные вопросы», к проблемам национального самосознания, исследует современную жизнь через осмысление духовного опыта русского народа. Важнейшими вопросами становятся вопросы о смысле жизни, о добре и зле, истине и справедливости, которые будоражили умы многих поколений и всегда волновали русскую литературу (А. Пушкин, Н. Гоголь, И. Гончаров, Ф. Достоевский). Иерархия духовных, нравственных ценностей, уходящая корнями в традиции православной соборности, определяет и тип центрального героя «традиционной» прозы — мучающегося, страдающего, ищущего выход из нравственного тупика.
Владимир Крупин родился в солнечный воскресный день первой военной осени 7 сентября 1941 года в селе Кильмезь, что стоит на Великом Сибирском тракте. Он стал третьим ребенком в семье работника лесхоза Николая Яковлевича и Варвары Семеновны Крупиных. Через несколько лет права младшего перешли к брату и сестренке.
В дружной семье Крупиных авторитет родителей был непререкаем. Отца уважали за немногословность и трудолюбие, он всегда первым брался за любую работу, что, по словам писателя, оказывалось «посильнее педагогических теорий». Главный родительский урок — труд. Счастье искупаться в реке, переночевать на сеновале да и много других детских забав нужно было заработать: прополоть грядки, полить огород, накормить скотину... И дети прекрасно справлялись с этими обыденными деревенскими заботами. «Я вырос человеком, имеющим навыки труда на земле и знающим цену труда, цену выращенного хлеба, ценность людей, могил предков, — признается Крупин. — Никогда не надо было мне говорить: "Люби Родину!" Я вырастал среди такой красоты: природы, церквей, людей, — что эстетическое отношение к миру, кажется, родилось вместе со мною, и это огромное счастье». Восприимчивое сердце живо откликалось на каждое движение жизни. «Лучистым сиянием» блестят для него просторы детства. Лапти, стоявшие у порога, лучина, тускло освещавшая горницу, свежий хлеб, парное молоко, печеная картошка наполняли незабываемыми запахами деревенскую избу. За ее пределами — река, всегда холодные, кипящие на дне песком родники, летом — притягательный аромат скромных полевых цветов, а весной — пропитанный ароматом сирени, черемухи воздух. «Вишни не было у нас, — вспоминает писатель, — яблони, из-за налогов, вырубали, но черемуха, становившаяся на две недели белым коридором для реки, отвечала моим мечтаниям о красоте...» Разноцветные бумажные цепи для новогодней елки, которые делали сообща и которые вспоминаются в одном из рассказов, оказались настолько прочными, что навсегда приковали к родной вятской земле, к детству: «Многие другие цепи рвал, эти не порвать, и не пытаюсь, и счастлив, что они крепче железных <...>. Детство сильнее всей остальной жизни» («Бумажные цепи»).
Родители открыли его чуткому слуху неповторимую мелодию народной речи. Ярким даром живописать словом обладал Николай Яковлевич, чьи самобытные слова и афоризмы, как хорошо заученные в детстве уроки, с Крупиным всю жизнь. И когда поседевшего художника хвалят за удивительную легкость языка, он отвечает: «Мы, вятские, есть такая пословица, как говорим, так и пишем. В языке моем нет никаких заслуг, он во мне с зыбки, как зовут у нас колыбель. Мои родители, дедушки, бабушки — вот кто русские писатели, а я просто записчик».
Трудовые будни большой семьи по вечерам завершал праздник. Его дарила мать, которая читала детям сказки Пушкина, сочинения классиков — книги, взятые в сельской библиотеке. Об этом устами главной героини писатель трогательно рассказывает в автобиографической миниатюре «Овод», вошедшей в повесть «Варвара»: «Говорю: давайте я вам вслух почитаю. Они с радостью: давай, мама, давай! И спорят, что будем читать. Мне лишь бы что, мне-то зрение не беречь, уже мне не судьба была учиться, хоть, думаю, детям зрение сберегу. Вот залезем на печку, на полати, сгрудимся у коптилки, я вслух читаю».
Книги были для пытливого мальчишки потребностью, и едва научившись читать, он при любом удобном случае сбегал от жизни в литературу, жил ею. Позже на одном дыхании читал Пушкина, Гоголя, Достоевского, Шолохова, Грина, Лондона, Драйзера, Горького. «Эх! Как много хороших книг и писателей на свете!.. Горький... это олицетворение всей жизни, божество. Я преклоняюсь перед ним, я люблю его», — записывал он в детский дневник. Отсюда и мечта посвятить жизнь литературе, родившаяся еще в детстве, когда деревенский мальчишка не успел перешагнуть порог начальной школы. А в 15 лет он уже упорно заявлял: «Я мечтаю быть писателем. Для этого я живу». Эта мечта была настолько сильной, что отказы местной газеты в публикациях «первых литературных трудов» лишь укрепляли настойчивость.
Уединившись с молчаливым другом, Володя доверял дневнику все, о чем думалось, что тревожило. И тогда появлялись такие записи: «22 ноября. Я часто думаю, зачем я хочу быть писателем. Чтобы иметь громкое имя?.. Иной раз вознесешься куда-нибудь на небеса <...>, потом очнешься в той же Кильмези и вспоминаешь, что у тебя двойка по тригонометрии, <...> не выучена история... Я чувствую, что могу писать, могу... Если бы кончить школу, нет, сейчас, уехать учиться куда-нибудь по литературному делу — все бросил бы, ушел бы пешком хоть куда, ночью...»
А в конце 1956 года начинающий автор воодушевленно писал: «Отправил очерк "Есть такой парень" в редакцию "Племени". Сегодня прочитал в газете мою первую заметку. Крохотная, но не беда. Начинаю...»
Один из давних друзей писателя В. Ситников о том времени живо вспоминает: «...Я прекрасно помню, как в декабре 1956 года, будучи в "Комсомольском племени" зав. отделом писем и массовой работы, проводил семинар внештатных корреспондентов. Среди пестро и немодно одетых, обутых в валенки с галошами юнкоров из глубинки оказался приглядный светловолосый мальчик из Кильмези Володя Крупин. Он смотрел на все удивленными, широко раскрытыми глазами, стремясь вобрать в себя как можно больше поучений и впечатлений. Уже в то отроческое время теплилась у него мечта стать писателем. И сколько лет после этого копил он в себе ту силу впечатлений, чувств, собирал языковую россыпь, чтобы сесть однажды и написать выстраданное, заветное».
Дневники хранят неотступную мечту Крупина посвятить себя литературе. Тогда пятнадцатилетний школьник и не предполагал, что в записи, сделанной 9 февраля 1957 года, он почти безошибочно указал точку отсчета своего литературного пути: «Писателем стать — трудней ничего нет! А все-таки смогу. Лет через 15...»
Действительно, первым рассказом стал «Полонез Огинского», который был опубликован в 1970 году в журнале «Сельская молодежь». За ним последовали произведения для детей («Грустинка») и ряд рассказов, открывших дарование и творческие возможности молодого автора широкому кругу читателей («Утя», «О войне»). Несмотря на то что первые литературные опыты Крупина связаны с поэзией и публицистикой, со временем они уступили место художественной прозе: «Зерна» (1974), «До вечерней звезды» (1977), «Живая вода» (1980), «Вербное воскресенье» (1981), «Кольцо забот» (1982), «Во всю ивановскую» (1985), «Дорога домой» (1985), «Будем как дети» (1989), «Свет любви» (1990), «Рассказы последнего времени» (2001) и др., «Избранное» (1991) в двух томах, публикации в журналах «Москва», «Наш современник», «Новый мир», «Роман-газета», «Роман-журнал — XXI век» и в ряде других.
Сочинения Крупина выходили и за рубежом (Болгария, Венгрия, Германия, Испания, Польша и т.д.). «Живая вода», «Подкова», «Повесть о том, как...» полюбились читателям, пополнили репертуар театров Кирова, Омска, Вологды, Череповца... В 80-е годы в Москве тоже ставили Крупина, хотя постановки Любимова, Эфроса и других режиссеров зрители так и не увидели.
Жгучую полемику в периодике открыли в свое время повести «Живая вода», «Сороковой день», роман-завещание «Спасение погибших». Всматриваясь в жизнь, вслушиваясь в ее голоса, Крупин каждой новой работой вносит свои штрихи в портрет эпохи, веря, что Отечество, переживающее бесконечные потрясения, живет не во времени, а в вечности.
«Знаменательным событием» назвал В. Тендряков появление первой книги Крупина «Зерна». Метафорическая семантика заголовка сразу же вводит читателей в мир авторских обобщений, побуждая обратиться к евангельской притче о сеятеле и напоминая слова русского православного философа И. Ильина, который в одной из своих работ писал: «Человеку не дано "быть" и не "сеять"; ибо он "сеет" уже одним бытием своим <...>. Добрый человек есть живой очаг добра и силы в добре; а злой человек есть живой очаг зла, силы во зле и слабости в добре <...>, поэтому каждый отвечает не только за себя, но и за то, что он "передал" другим, что он послал им, влил в них, чем он их заразил или обогатил».
Матери Варваре Семеновне посвящена вошедшая в «Зерна» повесть в рассказах «Варвара». Судьба главной героини — доля многих русских женщин, за плечами которых нелегкая жизнь и богатый опыт трудившихся в тылу, восстанавливавших разрушенное, воспитывавших детей и внуков... Для повести Крупин бережно отбирает драгоценные зерна, возделанные на плодородной почве народной культуры, обращается к живительному кладезю народной педагогики, к опыту, складывавшемуся веками и проверенному поколениями. «Что нальешь, то и выпьешь» — один из рассказов, содержание которого выросло из пословицы «Что посеешь, то и пожнешь». Варвара размышляет: «Говорят в семье не без урода. Как это так, чтоб урод в семье, если следишь? И еще одна поговорка народная: с маленьким горе, с большим двое. Какое с большими горе, если голова у них верно приставлена? Как вырастишь, так и ответят. Что нальешь, то и выпьешь». В Нагорной проповеди сказано: «Всякое дерево доброе приносит и плоды добрые, а худое дерево приносит и плоды худые. Не может дерево доброе приносить плоды худые, ни дерево худое приносить плоды добрые». В этом убежден и сам писатель, потому его героиня уверена: добрые зерна обязательно прорастут в душе человека.
В книгу «Зерна» вошла и «Ямщицкая повесть», где Крупин смотрит на действительность из глубин истории. Исполненное тонкого психологизма повествование отражает писательское видение сложной политической ситуации в России в 20-е годы XX века. Пристальный взгляд прозаика останавливается на человеке, охваченном вихрем перемен. На примере трагических событий Крупин передает настроение эпохи безвременья, когда борьба за власть различных группировок повлекла расхождение во взглядах людей, поколениями живших в одной слободе, одной общиной, посеяла вражду внутри семей: «И грустно было думать, что в этой благостной тишине, под этим родным для всех лунным светом, среди прохладных, высоких трав и тихих лесов люди бьют плетьми лошадей, гонятся за другими людьми».
Основной конфликт «Ямщицкой повести» содержится в поисках своеобразного «иного царства», «мира мечты», который идеологические противники убежденно ищут в реальности, отражает извечную мечту человека о чудесной жизни. В итоге поиски земного рая перерастают в ожесточенное идейное противостояние, в братоубийственную войну, когда брат идет на брата, сын — на отца.
Крупин поднимается до масштабных художественных обобщений, касающихся сложных человеческих отношений: ямщики олицетворяют патриархальную Россию, председатель Анатолий — новую власть. Третья, противостоящая им сила, — Степачев, отец Анатолия, и группа эсеровцев, от рук которых гибнет молодой председатель. Таким образом, ямская слобода в повести предстает как символ всей России первого послереволюционного десятилетия, а события — как отражение политической нестабильности начала века. Таким видится сложный путь России писателю, который глубоко убежден, что «история всегда сопрягается с современностью, откликается в ней».
К 80-м годам мастерство Крупина набирает силу, и он выходит на арену большой литературы, а его имя становится знаковым в литературном процессе. Публикация повести «Живая вода» (1980) — столь заметное событие литературной жизни, что дискуссии вокруг него не утихают почти десятилетие.
Повесть выросла из жизненного материала, почерпнутого в родной Вятке, где писателю довелось общаться с неким Кирпиковым, пашущим огороды. Он и стал прототипом главного героя.
Сюжет «Живой воды» несложен: в небольшом пристанционном поселке, где живет Александр Иванович Кирпиков, большая часть мужского населения «утонула» в пьянстве, и случайно обнаруженная Васей Зюкиным «живая» вода становится единственной надеждой на избавление от поразившего поселок недуга. Чудодейственную силу «хрустальной зюкинской» вольно или невольно испытывает на себе весь тварный мир поселка. Мерин, испивший чудесной воды, «по-жеребячьи заржал, да так, что везомые на выставку кобылицы степных конных заводов чуть не разнесли в щепки товарный вагон», «собаки после воды не просто виляли хвостами, а непрерывно крутили ими по часовой стрелке. Тявканье их стало мелодичным и больше походило на пение птиц. Кошки перестали ловить мышей. Курицы увеличили яйценоскость <...>, из яиц досрочно вылуплялись цыплята, мгновенно обсыхали и строем маршировали к источнику».
Образ «живой воды» возникает в ситуации, поданной писателем в комическом, даже сатирическом ключе, образ, который проходит через все произведение и стягивает к себе важнейшие смыслы текста. Перенесенный из сказки в пространственно-временную плоскость поселка, этот образ становится философским лейтмотивом произведения и определяет нравственный облик Кирпикова и жителей пристанционного поселка, которые от воды «стали примерно одного веса... подравнялись в росте», стали «здоровы и довольны жизнью» и «как будто на одно лицо», «были подбористы, глядели бодро, слышали прекрасно».
Однако, «оживив» и «омолодив» себя «зюкинской», решая «глобальную проблему отрезвления» человечества, односельчане не изменились внутренне: «доросший до собаки» и протрезвевший Вася Зюкин, благодаривший недавно Кирпикова за то, что помог «распрямиться», теперь рвется к власти; человек с загадочным прошлым Деляров, несмотря на физическое «омоложение», остается подлецом. «Всех с этой водой переворотило. Ни дела, ни работы. Не знают, чем заняться», — сетует жена Кирпикова Варвара. Чудесная вода из зюкинского источника по своей сути оказалась «мертвой», совершенно меняющей человеческий облик, уничтожающей индивидуальность. Поэтому неожиданное аллегорическое превращение «живого» источника в фонтан спирта несет в себе смысловую нагрузку: отрицание порядка жизни, опустошающего, разрушающего человеческую душу. Единственным животворным источником, припадая к которому можно «распрямиться», утолить жажду души, по убеждению писателя, должен стать не фонтан чудесной воды, а нравственные усилия самого человека. И сторож лесобазы Александр Иванович Кирпиков — единственный, кто понял это, проходит длительный путь, чтобы однажды увидеть «начало дня»: «Ему ничего больше не нужно, он никому не в тягость, а сам он знает, что нужно другим, и будет стараться помочь. И <...> он успеет еще многое».
В 1981 году журналом «Наш современник» была опубликована повесть «Сороковой день», которая объединила под общим заголовком 14 писем героя-повествователя к жене, написанных из российской глубинки. Это исповедь о деревне 80-х, вобравшая восторженность тонкого лирика и крик души сына России. Как справедливо отмечала потом критика, «и по проблемам, и по художественному мастерству эта повесть ничуть не уступает "Живой воде"». В детальном описании природы, среди которой человек ощущает себя «преобразователем», обнажаются раны искалеченных опушек, изуродованных полей, напоминающих обагренные кровью поля боев. Почти одновременно с В. Распутиным («Прощание с Матерой»), В. Астафьевым («Царь-рыба») Крупин создает здесь публицистически заостренную картину жизни, подвергшейся варварскому воздействию цивилизации.
Студенческой поре, молодежи посвятил автор повесть «Прости, прощай...» (1986). Она напомнила многим читателям время радостной, счастливой и романтической юности, любви и узнавания жизни, ее первых уроков, попыток самостоятельного решения «глобальных» проблем. Как признается Крупин, его отчасти «побудила <...> написать эту вещь ностальгия по собственной молодости», а факты из жизни героев — словно фотографический отпечаток студенческой биографии писателя. Это произведение-воспоминание о той поре, когда «жизнь воспринималась наградой, а не обязанностью, когда переустройство мира в сторону правды и справедливости казалось элементарным, — еще не было знания, что переустраивать надо себя, а не мир, что после того мир сам переустроится».
При всей прозрачности повествования в его основе непростой вопрос о процессе духовного становления человека. Писателю, по его словам, «хотелось разобраться, как происходит становление личности. Когда юноша осознает себя гражданином Отечества? Что влияет на него? И еще — как выходец из села вживается в жесткую атмосферу города».
Повестями «Великорецкая купель», «Прощай, Россия, встретимся в раю», «Как только, так сразу», «Крестный ход», «Костя отмучился», «Мы не люди, мы вятские», «Люби меня, как я тебя», «Православной азбукой», множеством рассказов, произведений для детей, публицистическими работами широкого тематического спектра отмечено следующее десятилетие творчества Крупина — 90-е годы. Этот период можно считать временем зрелости и непрекращающегося поиска, когда в творчестве художника усиливается социальная заостренность, публицистичность. В произведениях отчетливо звучит голос в защиту самобытности русской культуры, ее многовековых традиций. Крупин пристально изучает явления современной жизни, а наблюдения перерастают в сюжеты произведений, поскольку литература, говорит писатель, должна «обязательно быть современной и своевременной». Героями произведений 90-х годов становятся те, кто защищал Родину в годину Великой Отечественной или же принадлежит к послевоенному поколению («Янки, гоу холм!»), японский профессор-русист (рассказ «Эти непонятные русские»), писатель (рассказ «Новорусская премия»), люди, причастные к уголовному миру («Тюремный рассказ»), и бывшая учительница, а теперь бомж.
В повести «Как только, так сразу» (1992) Крупин развивает тему перевернутости мира, в котором живет человек. Отказавшись от традиционного сюжета, выстраивая повествование из записок врача-психиатра .Алексея Ивановича Корсакова, прозаик переносит действие в больницу для душевнобольных. Именно так называет своих пациентов врач Корсаков: «По-русски — душевнобольные, именно у русских болит вначале душа, потом все остальное». В повести продолжена эпическая традиция путешествия в «иной мир», «мир других причинно-следственных связей, другой шкалы ценностей», где «все абсурдно и все узнаваемо», и напоминает печальную «перевернутость» повседневности, когда сами законы жизни сводят человека с ума, превращая территорию «психушки» в землю обетованную. Пациентами Корсакова становится «народ отборный», «упрятанный» в больницу за свою праведность. У Крупина это бесконечное число страдальцев за Россию, людей мыслящих, но невостребованных обществом. В их числе — одинокий, «несправедливо обиженный» фронтовик Халявин, которого нужно просто выслушать; Батюнин, отправленный сюда за исследование душевнобольных на воле; Федя Турусин, в своих стихах гневно обличающий бесов; и даже иностранец, попавший в «психушку» за то, что повсюду твердил о величии России. «Душевнобольные нормальны, — говорит Алексей Корсаков, — ибо именно они всегда говорят правду, когда так называемые здоровые сплошь и рядом прибегают ко лжи, чтобы правду скрыть».
Голоса «душевнобольных» соединяются в повести в полифонический хор русских праведников, говорящих образным языком притч, иносказаний, беспощадно обнажающих язвы современной жизни. Вслед за шукшинскими чудиками, героями Белова и Распутина праведники Крупина продолжают образный ряд, оттесняющий в прошлое «плазму всеобщий стертости» заказной литературы.
Где же тот спасительный для человека, России животворный родник? Ответ на этот вопрос пронизывает все творчество Крупина и особенно прозу 90-х годов: повести «Великорецкая купель», «Крестный ход», «Люби меня, как я тебя», рассказы «Прошли времена, остались сроки», «Паперть», «Любимый святой», «Марусины платки», «Молитва матери», «Первая исповедь»... Сегодня Крупина называют наиболее известным православным писателем, который убежден, что литература «должна быть мостиком между жизнью мирской, светской, земной и жизнью вечной». В своих мыслях, чувствах, поступках герои Крупина утверждают любовь к ближнему, милосердие, терпение. Все они: Николай Иванович Чудинов, Вера, Рая, Люба («Великорецкая купель»), молодая учительница Александра Григорьевна Резвецова («Люби меня, как я тебя»), бабушка Лиза, отец. Ростислав («Прошли времена, остались сроки») и многие другие герои — живут «не по обстановке, а по совести». Такие, как они, представляют тот духовный стержень, который держит на себе нравственность эпохи.
«Душеполезное чтение»
(о прозе Владимира Крупина)
Продолжателем классической линии в современной русской литературе уже на протяжении многих лет является Владимир Крупин, прозаик, чьи произведения побуждают вести беседы о «разумном, добром, вечном».
Произведения этого современного прозаика несут в себе тот нравственный заряд, который так важен для возделывания души ребёнка, подростка, взрослого человека.
В выступлении Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Кирилла, прозвучавшем в мае 2011 года по случаю избрания В. Н. Крупина первым лауреатом Патриаршей литературной премии имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия «за значительный вклад в развитие русской литературы», была мысль о том, что литература, как и церковь, призвана «свидетельствовать миру о вечном, возвышать ум и душу человека, приобщать к мудрости и опыту предшествующих поколений». И Крупин был удостоен этой высокой награды именно потому, что, говоря словами Валентина Распутина, «не в чернильницу макается его перо, а в душу».
Герой Крупина может стать спутником ребёнка от начала чтения родной литературы до вступления во взрослую жизнь. Его будни — множество забавных и серьёзных уроков, преподнесённых общением с природой, со сверстниками, со взрослыми людьми. И чем раньше произойдёт знакомство учеников с произведениями этого автора, тем более устойчивым будет ощущение, что герой взрослеет вместе с ними: вот он надежная опора матери («Дымка»), семьи Державиных («Большая жизнь маленького Ванечки»); вот — школьник, от которого жизнь требует принятия решений, активных действий, взвешенных поступков, серьёзной работы души («Кол с подпорой», «Утя», «Холодный камень», «Женя Касаткин», «Доставка пиццы»); вот влюблённый юноша-романтик («Лист кувшинки», «Полонез Огинского»), завтрашний защитник Отечества («Повестка»), студент столичного вуза («Прости, прощай»).
Душевным теплом проникнута повесть в рассказах «Дымка». Её сюжет разворачивается в родных автору местах — в вятской слободе Дымково. Главному герою Феде Шумихину, подрастающей опоре семьи, хочется поскорее стать взрослым. Его ответственность в любом деле взращивается многократно испытанным чувством радости от того, что нужен (родным, друзьям), от того, что доверяют и не боятся неудач.
Хозяйская смётка подсказывает ребёнку, когда отправляться за дровами, за водой, когда — за сахаром и чаем в лавку, когда — в глинник бежать. Герой растёт старательным, внимательным, чутким. Он замечает натруженные красные руки матери, мастерицы дымковской вятской игрушки, которая готовится порадовать сестричкой или братиком, усталость в её глазах: «...стал подрастать, увидел, как эти игрушки достаются, стал маму жалеть, уж лучше бы у неё была другая работа. Подражая отцу, говорил:
— Смотри, руки-то на что похожи. Кто в гости придёт, так ты их и прячешь» («Гипсовая барыня»).
Заботу, сердечное тепло Феди ощущают и мать, и кошка Мурка, и ставшие ручными ежи, которых он подкармливает сладкими сливками и молоком. А ещё Феде важно выручить друга, отправленного на ярмарку со щеглом («Ярмарка»), помочь Алексею Ивановичу и рабочим на раскопках церкви Бориса и Глеба («Раскопки»). Вопросы, которыми задаётся герой, выдают его живой интерес к жизни, неиссякаемую любознательность: «Вот интересно знать, как же так, небо одинаковое, а на земле всё разное? Как вдруг родник, откуда вода? Почему сейчас светло, а к ночи стемнеет? <...> Река там, внизу, а родник здесь. Берёза и ёлка из одного места растут, а разные. Как так получается? Крапива жалится, а лопух гладкий. Утка большая, а муравей маленький, почему? Трава разная, почему?» («Раскопки».)
Пытливый ум ведёт ребёнка по пути открытий, главным из которых становится древняя мудрость о рождении и смерти, услышанная от археолога Алексея Ивановича: «Когда ты родился, все смеялись, а ты плакал. Живи так, чтоб, когда будешь умирать, то будешь улыбаться, что прожил честно, а все будут плакать» («Утром»). В этом изречении — нравственный стержень всего творчества Владимира Крупина.
Одна из полюбившихся читателям книг Крупина «о детях для детей и взрослых» - «Босиком по небу» (2009). Её открывает повесть в рассказах «Большая жизнь маленького Ванечки» (в ранних публикациях — «Братец Иванушка»), произведение, вобравшее мудрость народного семейного воспитания. «Семь я» Державиных — это братец Иванушка, старший брат Коля, младшая сестрёнка Алёнушка, мама, папа, бабушка и дедушка. Атмосфера взаимной любви, уважения царит в семье Державиных. И хотя события удалены от дня сегодняшнего на несколько десятилетий, ценности, положенные в основу повествования, непреходящие, вечные. Вот сцена после покоса, согретая радостью заботы родных друг о друге: «Ваня поглядел на маму и вдруг понял, что впервые видит её спящей. Он сел рядышком и стал отгонять от маминого лица комаров. А скоро и его самого сморило. Он слышал, как дедушка потихоньку положил его на мягкое сено, как вернулся папа и они с дедушкой говорили о том, что Ваня сам принёс молоко и ватрушки» («Родник»).
В буднях большой семьи Державиных у каждого — своё дело. Маленький герой — незаменимый и надёжный помощник в домашнем хозяйстве («День-деньской», «Берёзовые веники», «Дела», «Кум Тыква», «Как Ваня грядки полол»), на сенокосе («Родник»), во время посевной («В поле»). Детям поручено «присматривать» за семейными валенками, и Коля или чаще Ваня, по заведённой традиции, а более — по сердечной потребности, забираются на печку и расставляют их согласно правилу: «в середину становятся высокие, толстые валенки отца и короткие, огромные валенки дедушки, а по бокам лепятся валенки поменьше. Если днём пилили дрова, то на валенках остаются опилки и на печке пахнет смолой. Мамины выходные валенки-чёсанки всегда чистые и аккуратные, а бабушкины грязные, подшитые. Их сушат отдельно. В них бабушка ходит в хлев» («На печке»).
Сюжет главы «Фамилия» составляет незамысловатое, на первый взгляд, словотворчество, которое происходит за чаем и от которого не может удержаться никто из присутствующих: «...семья по-немецки будет "фамилия"», — поясняет брат Коля. «Игра в фамилии продолжалась целый вечер, — говорит автор. — Даже дедушка отложил газету и по пальцам пересчитал, каких только фамилий у него не было за день: Пчеловодов, Топоров, Дровосеков, Печников (это он в печи глиной щели замазывал, значит, ещё и Землекоповым был, Лопатовым, Глининым), ещё был Столяровым...» В десятках придуманных фамилий — не просто характеристика родных по роду занятий, в них — фундамент прочности трудовой семьи. Здесь каждый чувствует себя хозяином, а ребёнок учится быть внимательным, ответственным, брать и на себя общие заботы, воспитывает свою душу: «Выйдя на крыльцо, Ваня увидел непорядок — не на месте лежал топор. "Кто оставил? Ведь небось дедушка. А дождь пойдёт—топор и заржавеет". <...> Он положил топор на место и хотел пойти упрекнуть дедушку, но раздумал.
Во дворе сразу бросилось в глаза, что калитка в огород настежь. А куры? Это ведь такой народ, что пойдут и все гряды изроют. И прощай урожай! А зимой что есть? Кто не закрыл калитку? Конечно, кто угодно, только не Ваня. Ничего, Ваня не гордый, он закроет, он и чужую ошибку поправит, никого не упрекнёт.
Закрыл Ваня калитку, осмотрелся вокруг себя — батюшки, сколько работы!» («Дела»).
И фамилия семьи — Державины. В ней, , словно подсказывает писатель, залог крепости Отечества.
Поэзия воспоминаний о счастливых предновогодних днях, приятных хлопотах, которые укрепляют семейные узы, соединяют человека с детством, положена в основу рассказа «Бумажные цепи». Поход братьев в лес за ёлкой, совместное изготовление незамысловатых украшений для новогодней красавицы живут в воспоминаниях героя. Из этих забот и прорастает чувство рода, связи с родной землей, с родиной: «...именно этими бумажными цепями я не ёлочку украшал — я себя приковывал к родне, родине, к детству. И приковал. Приковал так крепко, что уже не откуюсь. Многие другие цепи рвал — эти не порвать. И не пытаюсь, и счастлив, что они крепче железных. Правда, крепче. Детство сильнее всей остальной жизни».
Основа рассказа «Муська» — преданность человеку и дому, самоотверженный порыв кошки в борьбе с огромной крысой ради того, чтобы «сберечь и дом, и хозяев». Конфликт произведения заключается в столкновении прагматизма человека, который руководствуется принципом «разумного эгоизма», «пользы» (старую кошку «не выбрасывали: хорошо ловила мышей»), с лёгкостью избавляется от всего отслужившего, «отжившего» («хозяева надумали продавать дом. Муську решили оставить в доме: стара, куда её на новое место»), и, с другой стороны, проницательности животного, очеловеченного автором, которое обладает инстинктом сохранения всего, что дорого: и котят, и семейного очага, «заглядывает людям в глаза» и, кажется, пытается всмотреться в их души. Писатель ведёт читателей к мысли о том, что память, оказывается, нельзя очистить, как очищает человек память компьютера или современного телефона. Прошлое то и дело будет напоминать о себе, например, старыми фотографиями (символическая деталь), запечатлевшими хозяйку в отслужившем свой срок платье, последняя «польза» от которого в том, чтобы похоронить погибшее животное.
Большая часть сюжетов книги «Босиком по небу» — возвращение к духовным истокам жизни, к ангельской чистоте босоногого детства, к «временам безгрешной души» («Отец, я ещё здесь»), к той поре, когда человек «впервые поднимает глаза к небесам» («На родине»). Маленький герой дивится лазоревой красоте цветущего льна: «Везде небо. И тут небо, и вверху небо», а спустя годы он, воцерковлённый человек, добавляет: «Алён наш даже в "Откровении" Иоанна Богослова упоминается. Перед Страшным судом выйдут семь Ангелов, одетых в льняную одежду и опоясанных золотыми поясами, и выльют на землю семь чаш гнева Божия» («Босиком по голубому небу»). Тропинки босоногого детства в произведениях Владимира Крупина - это земное воплощение его небесной чистоты и красоты, здесь начало пути, который ведёт героев от «Первой исповеди» к «Главному причастию», это «тропинки в вечную жизнь».
Светлым юмором пронизан один из ранних рассказов Крупина «Кол с подпорой». Любознательность и старания пятилетнего героя, «выревевшего себе право» третьего сентября сесть за школьную парту (автобиографическая деталь), составляют сюжет произведения. Целеустремлённость, настойчивость маленького героя и одновременно детская непосредственность вызывают улыбку и умиление даже у взрослого читателя.
Исполненный сыновней любви к родине, к семье, автор пишет: «Я бежал с цветами для мамы, с хвощами для младших брата и сестрёнки. Старшие, казалось мне, заботились о себе сами, а о младших должен был заботиться я. С небес, с небес меня окликнули, назвали по имени. Я замер, ждал, что ещё что-то услышу. Нет, тихо. Помню дорогу, на которой стоял, тёмно-жёлтую пашню справа и траву слева. И этот голос, глас, оклик. Ну не выдумал же я его. Значит, я был не один среди пространства, берегущий меня сказал мне: "Не бойся, я с тобою"» («Кильмезь, сердце моё!»). С тех пор писатель живет ощущением постоянного присутствия Божественной надмирной силы. Его память хранит материнский завет: «О Боге плохо не говорить». В годы армейской службы, в увольнении, признаётся прозаик, нередко возникало желание побыть в храме, а когда учился в Московском областном педагогическом институте, часто посещал с однокурсниками храмы и монастыри. И эта тяга всегда находила радостную поддержку у матери.
Лучину молитвенной искренности, человеческой доброты, любви к родине, к людям зажгли в душе Крупина родители. Они открыли ребёнку мир народной поэзии, русских былин, «величайшей ценности, одолевающей время и пространство» мудрость русских сказок. По признанию писателя, главная заслуга в этом принадлежит отцу Николаю Яковлевичу, который обладал редким даром — живописать словом. И когда прозаика начинают хвалить за простоту и лёгкость языка, он скромно отвечает: «Никогда я не испытывал никаких трудностей в подборе слов. Мы, вятские, есть такая пословица, как говорим, так и пишем. То есть в языке моём нет никаких моих заслуг, он во мне с люльки, с зыбки, как зовут у нас колыбель. Мои родители, дедушки, бабушки — вот кто русские писатели, а я просто записчик». «Одухотворённое слово не отыщешь листанием словарей, — говорит Владимир Крупин, — оно в тебе с детства, от бабушек по отцу и по матери, от реки и леса, от первых слёз, от первой любви, оно, чистое и родниковое, оно в тебе...» («Россия спасёт мир, а Россию спасёт святость»).
Многое из домашних уроков словесности запало в душу, дало всходы в человеческой и писательской биографии Крупина. Его образность рождена мелодикой народной речи, которая, как писал И. А. Ильин, «есть как бы художественная риза» его души и его духа напевностью былин, поэзии В. А. Жуковского, А. С. Пушкина, И. З. Сурикова, А. В. Кольцова, Ф. И. Тютчева, Н. А. Некрасова. Проникновенность поэтических строк, в которых звучит душа народа, была притягательна ещё и потому, что читала их мать Варвара Семёновна: «Во мне навсегда те тёплые зимние вечера, когда мы залезали на печь и на полати, а мама читала нам книги. И всегда мне хочется, чтобы в наших семьях были такие минуты, а может, и часы чтения, когда взрослые читают, а деточки слушают. В этом редчайшее единение душ и сердец».
Катализатором нравственного облика человека в рассказе «Очки» становится отношение к старикам. Очки выступают символом прозрения героя, обретения того особого зрения сердца, благодаря которому человек постигает мудрость поколений.
Для героя дебютного рассказа «Полонез Огинского» («От Женьки для Жени»), опубликованного в 1970 году в журнале «Сельская молодёжь», вдохновенный труд в мастерских, любовь к делу соединяется с музыкой любви, с возвышенным чувством к девушке и противопоставляется сердечной глухоте обывателей. В руках Женьки, ученика токаря, натуры поэтической, латунная заготовка переплавляется в чудной красоты бокал на хрупкой длинной ножке, на донышке которой написано поэтически преображённое имя возлюбленной: «Женьшень».
Сакральность и целомудренность чувств, которые через века пронесла уцелевшая берестяная грамота, сохранившая предложение о замужестве, способна взволновать читателя, вызвать трепет и тихий восторг от прикосновения к возвышенной красоте отношений между юношей и девушкой. «"Павел Марии. Пойди за меня". И это всё. От Павла Марии: пойди за меня. Пойди за меня, Мария. Здесь такая высокая чистая нота любви и целомудрия. <...> О, как любил Павел Марию, как робел признаться в любви. Как высмотрел стройную берёзу, ходил к ней. Однажды пришёл с ножом, аккуратно снял квадратик верхнего слоя, сушил этот квадратик меж гладких дощечек, придавив их камнем, как гладил сильной ладонью поверхность, и вот, оставшись один дома, взял у божницы железное писало и вырезал: "ПАВЕЛ МАРИИ. ПОЙДИ ЗА МЕНЯ". Как он волновался, когда завернул послание в чистую холщовую тряпицу, и как послал младшего братишку к Марии.
Братишка понял своим сердечком, что ему поручено что-то огромное в судьбе его старшего брата, бросил все свои дела и помчался по улице деревни к дому Марии.
И всё бежит и бежит. "Мария, пойди за меня. Павел".
А Мария вышла на резное крыльцо. О, как бьётся её сердце» («Берестяная грамота»).
В повести «Люби меня, как я тебя», романтической истории о любви земной и вечной, сердца влюблённых соединяет трогательная мелодия любви. Первые её аккорды улавливает Александр в капелле, слушая с Сашей сочинения Бетховена: «Хотелось одного: чтоб это не кончалось, чтоб всё это замерло в звучащем состоянии...» И возникшее в день встречи, пронзившее чувство любви в романтической истории Александра и Александры обретает символико-философский смысл.
Музыка любви в произведениях Крупина — это музыка преображения. И звучит она лишь в сердцах тех, кто наделён особым слухом — душевной чуткостью и щедростью.
Откликом Владимира Крупина на дорогие сердцу интонации стала с начала 1970-х годов трогательная песнь о России — литературное творчество, в котором ощутимо и восхищение вечной красотой мира, и неподдельная сыновняя любовь к Отечеству, и молитва за родную землю, за живущих и живших на ней людей. Его творчество словно стояние в молитве: за веру, Отечество, русской народ.
Герой лирико-философских рассказов и миниатюр Крупина сердечным оком созерцает вечную красоту мира. Паломнический посох ведёт его на родину, где, охваченный тихой радостью, оглядываясь вокруг и вслушиваясь в себя, он замечает: «Все боли, все обиды и скорби, все мысли о плохом исчезнут навсегда в такие минуты. Только воздух и небо, только облака и солнышко, только вода в берегах, только родина во все стороны света, только счастье, что она такая красивая, спокойная, добрая. И вот такая течёт по ней река Лобань» («Река Лобань»). Затаив дыхание, он всматривается и вслушивается: «И редкие птицы будут лететь по середине Лобани и будут забывать о своих делах, засмотревшись в её зеркало. Ревнивые рыбы будут тревожить водную гладь, подпрыгивать, завидовать птицам и шлёпаться обратно в чистую воду».
Автобиографизм — одно из примечательных свойств прозы Владимира Крупина. «Видения родины» поднимаются со дна души в воспоминаниях, проступают в снах. Сердце героя на родине «соединяется с сердцем детства и юности» самого автора, чьё творчество вызрело в недрах вятской земли («На родине», «Красная гора», «Река Лобань», «Отец, я ещё здесь»). Потому сюжеты многих произведений разворачиваются в Вятке, а прототипами героев становятся земляки.
«Родные половицы» Крупина вобрали аромат свежеиспечённого хлеба и парного молока, полевых трав и цветов (льна, ромашек, васильков, сирени, черемухи), «тёплый запах мёда» («Гречиха»), «запах мокрой крапивы» («Отец, я ещё здесь») и тот, который выливается в признания: «Вода в вятских родниках и колодцах круглый год пахнет цветами» («В заливных лугах»). Облик Вятской земли соткан у писателя из образов неба, солнца, реки, многотравья и многоцветья. Широкая цветовая гамма с преобладанием золотого, белого, голубого цветов вписывает сочинения Крупина в контекст традиционных представлений о красоте родины («В заливных лугах», «Гречиха», «Река Лобань», «На родине», «Красная гора», «Отец, я ещё здесь» и др.).
Живописные картины автор дополняет богатым аккомпанементом звуков природы, живущей своей удивительной жизнью: «слабым лепетом лесных ручейков, шуршанием лиловых колокольчиков, шумом берёз и переплеском осин», «хоровым пением лягушек», «шорохом дождя» («Отец, я ещё здесь»); «говором реки», её «музыкальным журчанием» («Река Лобань»). Образы реки, родника в прозе Крупина становятся лейтмотивными (повести «Большая жизнь маленького Ванечки», «Живая вода»; рассказы «Лист кувшинки», «Река Лобань», «Возвращение родника» и др.)
«Где родился, там и пригодился», - говорит выверенная веками русская пословица. И это цель — пригодиться Родине. Стать ее достойным. И в публицистических произведениях «Земля еси и в землю отыдеши», «Мы не Иваны, не помнящие родства» Владимир Крупин добавляет: «Велика Россия, а вся умещается в сердце».
Владимир Крупин «Четыре немецких пишущих машинки»
Валентину Распутину
О, как писалось в молодости! Быстро, весело, помногу. Ну не печаталось, не издавалось, что из того! Сказал же Гоголь: «Печать вздор! Всё будет в печати!»
О, незабвенная моя первая пишущая машинка! Изношенные буквы, кривые строчки, изорванные, избитые тринадцатимиллиметровые ленты. В конторе лесхоза она была, и я ходил на неё смотреть. Даже не смотреть, а хоть взглянуть издали. Отец говорил, что ждут новую, а эту спишут и он возьмёт её себе, то есть для меня. И этот день пришёл!
Отец научил меня поднимать и опускать валик, вставлять листок, устанавливать интервал между строк. Я очень волновался и от этого резко и сильно ударял по клавишам. И вот — я написал свою фамилию. Печатными буквами! О, не смейтесь над отроком — это было событием для человека, дерзающего осчастливить своим присутствием мир. Не помню, что потом печатал, конечно, стихи, но вот машинописные буквы фамилии на светло-жёлтой бумаге помню. Нет, и стихи вспомнил:
Мир, сплотив миллионы сердец,
К коммунизму идёт,
А его ведёт
Товарищ Сталин -
наш второй отец.
Всё-таки не первый. А машинка «Москва» была первой. Она досталась мне уже почти полной развалиной, и я скоро превратил развалины в руины. Но дело обучения машинописи пошло-поехало. Учил я себя писать на машинке варварским способом — вначале одним пальцем тыкал, потом двумя. Если палец промахивался и нажимал не ту клавишу, я этот палец в наказание за промашку кусал. Зубы были крепкие, грамотность повышалась быстро.
Достать новую ленту было невозможно. И опять же отец приносил ленты, уже избитые, обесцвеченные. Бывало, что яснее первого, лицевого, экземпляра были вторые и третьи, которые шли под копирку...
Тут я запнулся: уже надо объяснять, что такое копирка. Получается, пишу не для молодёжи, а для старшего поколения. Нынешний школьник в сочинении по повести Гоголя «Шинель» сообщает: «Акакий Акакиевич работал ксероксом». А что? Он же переписчик, размножал бумаги. И мне Акакий ближе и понятнее, чем все эти ксероксы, факсы, принтеры, файлы, мегабайты, сайты, принтеры, картриджи, сканеры, всякие виндоусы, яндексы, мэйлы, флешки, всякие айпеты или айпеды, сиречь планшетники, — всё это кажется мне каким-то новым матерным языком демократической словесности. Только в электронном адресе завитушка в середине называется по-русски, да и та собака.
Итак, о пишущих машинках. Конечно, вначале всегда писал от руки. Но рукопись в редакцию не понесёшь, время не пушкинское, нужна рукопись машинописная. Да и почерк свой сам иногда не понимал. Ещё и фигурял выражением Стендаля, что ужасный почерк — признак гениальности. Переписывал попонятнее, отдавал машинистке. Дорого. Хотя застал времена, когда машинописная страница — тридцать строк — стоила десять копеек. Но при моей тогдашней нищете и это — деньги. Надо было заводить свою машинку. А как купить? Нужно было разрешение. Да. А где взять? Ещё же не был членом Союза писателей. Где-то, как-то, после кого-то обзаводился старьём, мучился, брал напрокат... Помню эти «Ундервуды», «Оптимы», «Прогрессы», но всё было старым, ненадёжным, ломалось. Потаскай-ка в ремонт, да поплати-ка за него. Мечталось о новизне.
И вот — свершилось! Я — член СП СССР, у меня в руках талон на немецкую пишущую чудо-машинку «Эрика». По тем временам лёгкая, в серо-голубом футляре, будто внутри гармошка или маленький аккордеон. Меня даже спросили в автобусе: «На свадьбу играть едешь?» За этой машинкой я вначале ухаживал, прямо как за первой любовью. Берёг, протирал, смазывал. И она отвечала взаимностью, была безотказной. Выносила и дальние переезды, и разницу температур, молотила по четыре, по пять экземпляров. Притащил её раз к родителям в свою Вятку, работал на ней в чулане, но вскоре нагрянули кировские писатели, вытащили в поездку по области, и мы ездили дня три. Выступали, радовались жизни. Хотя и дожди шли, а всё равно хорошо — родина! Вернулся к родителям, пошёл в чулан проведать свою «Эрику» — батюшки мои, стоит в луже воды, весь поддон залило. Но ведь вот что такое немцы — вылил из машинки воду, протёр полотенцем, вставил сухой чистый лист и стал работать.
А дальше, хоть и стыдно, а надо рассказать, как я изменил «Эрике». Лет пятнадцать она безропотно тянула лямку. Уже была и контужена: я с ней выпрыгивал из электрички, она кувыркалась по асфальту платформы. Раз зажало её в грузовом лифте, но всё она жила, всё пахала и пахала.
И вот событие — в Литературный фонд завезли австрийские, то есть опять же немецкие, пишмашинки «Юнис люкс». Аккуратные, плосконькие. Футляр красно-белый или сине-белый. Но распределяли вначале не всем, а лишь делегатам писательского съезда. Каковым я уже и был, и эту «Юнис люкс» схватил сразу в обнимку. Выбрал, конечно, цвета моря и белых над ним облаков. Как элегантна, как легка! Какой шрифт, как мягко скользила каретка, как неслышно проворачивалась вместе с бумагой. Я её полюбил, а уж как она меня-то любила! Именно она соблазняла меня сразу набирать, а не мучиться с рукописью. Но я всё-таки не поддался. Хотя официальные письма, иногда статьи шпарил на этой «Юнис» прямо на чистовую. Но что касалось рассказов и повестей, тут всегда требовалось рукописное. Хотя уже не перьевой ручкой писал, а, для скорости, шариковой. Но прямая связь: голова-сердце-душа-рука-ручка-бумага сохранялась и при шариковой.
О бедной «Эрике» вспоминал редко, и всегда с оттенком вины перед ней. Какая выносливая была, как мы с ней в ванной или на кухне коммуналки прокручивали сотни страниц, да ещё и по нескольку экземпляров, легко ли! Однажды сел и за «Эрику». Прочистил, спугнув маленького паучка, зарядил листок. Печатаю — нет мягкого знака. Немка моя за годы разлуки огрузинилась. «Гогол, - сообщала она, — болшой русский писател, любил сол и фасол». Опять задвинул её под стол.
***
Жизнь моя переползла за полвека, уже было полдомика в деревне в Подмосковье. Возить туда-сюда машинку, эту бело-синюю полинявшую красавицу, не хотелось. Везёшь её, думаешь сесть за работу, а чаще всего даже футляра не снимешь. Чего и снимать, уже пора ехать обратно.
Опять вспомнил про «Эрику». Давай её отремонтирую и вывезу на постоянное место жительства, на почётную старость в деревню. Может, ещё вместе и потрудимся. Но уже такие машинки не брали в ремонт, на всех полках нагло разлеглась электронная продукция. Уже почти все мои соратники по перу обзавелись и компьютерами, и принтерами, писали удивительно помногу, уже ворвался интернет, возможность передавать написанное в редакцию, не отрывая сидячего места от стула. Я так не мог. И не от упрямства, просто мне надо было поехать в редакцию самому, отвезти рукопись, попить чаю с редакторами, поговорить с ними не по телефону. Компьютерные тексты ужасали меня тем, что были уже будто бы законченными, книжными, как их править? Тогда как с машинописью я не церемонился, черкал вдоль и поперёк. Напишу от руки, поправлю, перепишу на машинке, полежит, поправлю, опять перепишу. А тут пересмотру вроде как не подлежали.
На очередной день рождения родные и близкие, беря в рассуждение наступление века электроники и, видимо, надеясь, что с новой техникой и я буду писать по-новому, подарили мне, нет, пока не компьютер, а пишущую машинку, но электронную. Дорогую, опять же немецкую, с памятью. Мне говорили, что это такая же машинка, как и «Эрика», как и «Юнис люкс», но только облегчённая, упрощённая, отлаженная. Мне показали, как на ней работать. Но я за это электронное немецкое сел не сразу. Хотя имя ей дал: «Электронка».
Однажды, оставшись дома один, включил её. «Электронка» загудела, замигала, каретка подёргалась, поёрзала влево-вправо, вверх-вниз и, как образцово-показательная, остановилась в начале строки. Я нажал клавишу с буквой «а», и буква появилась на бумаге с такой ошеломляющей моментальностью, что я понял — никаким моим мыслям не угнаться за такой скоростью. Особенно поражало то, что можно ни о чём не заботиться: ни об интервале, ни о красной строке, ни о конце строки. «Электронка» молотила исправно. Вдобавок всё помнила и даже исправляла ошибки — внутри, где-то там, был у неё словарик. Кроме основной двухцветной ленты в ней была ещё лента коррекционная, полупрозрачная. Она выскакивала откуда-то снизу и подставляла себя под удар в том случае, когда ловила меня на ошибке, и сама забивала неверную букву, тут же скрывалась, тут же возвращалась лента основная, тут же щёлкала буква правильная.
Нет, не смог я полюбить эту «Электронку». Но и она была взаимна в нелюбви ко мне. Шипела, шипела негромко, но, конечно, по-змеиному. Даже отодвигалась, огоньки мигали презрительно. Работу она исполняла чётко, но холодно, как подёнщину. Когда я выключал её, в ней ещё долго что-то передёргивалось, потрескивало, будто она обсуждала и критиковала всё, что я её заставил написать.
Но вот что случилось с «Юнис», с моей верной малышкой «Юнис». Она с горя заумирала. Ещё бы — хозяин завёл какую-то новую лакированную стерву. Умирание «Юнис» я понял, когда, устав от того, что «Электронка» совершенно вампирски вытягивает из меня поток сознания, что я обессиливаю от сидения перед ней, что начинаю писать как-то рассудочно и умственно, то есть неинтересно, тогда я решил вернуться к «Юнис». Но та не захотела работать. Совсем умерла или забастовала, не понял. Я сказал ей: «Служила ты долго и честно, я тебя не брошу. Тебя и «Эрику» отвезу в деревню, буду на вас любоваться и вспоминать золотое время».
Но, товарищи, вы понимаете, что это значит — сказать любимому существу о расставании. «Юнис» моя молча собралась в путь, но по дороге пыталась скрыться. На автовокзале пошёл купить хлеба, «Юнис» спряталась за кассой. В автобусе забилась под сиденье и затаилась, я чуть её не забыл. Принёс в свои полдома, открыл футляр, протёр тряпочкой. Заменил ленту, зарядил бумагу. Нет, не прощала «Юнис» измены, безмолвствовала. Ладно, заслужил. Зачехлил её, поместил на книжную полку.
И вот что произошло назавтра. Назавтра мне позвонила знакомая из серьёзного учреждения и сообщила, что у них меняют всю пишущую технику и что я могу приехать и забрать легендарную машинку ещё конца девятнадцатого века. Называется «Континенталь». Немецкая. Что она вполне исправная. Надо ли говорить, что я помчался за ней тут же. Как её припёр в общественном транспорте, сам удивляюсь. Она же большая, корпус стальной, килограммов двадцать. Её можно было с пятого этажа бросать, и ничего бы с ней не случилось. Позвал товарища, который понимал в технике. И он, и я были в восторге от «Континенталя». А домашние в ужасе, назвали его динозавром. Я ему присвоил имя «Бисмарк», ибо в годы создания «Континенталя» как раз Бисмарк правил Германией. Мой «Бисмарк» был произведён на диво. Высокий, основательный, сверкающий кнопочками шрифта, серебряным звоночком, сигналящим о близком завершении строки, никелированными ручечками, планками, рукоятками, переключателями. Мы во всём этом к концу дня разобрались. Смазали наилучшим часовым маслом, опробовали. Мягкий ход, деликатная смена режимов. Шрифт старомодный, но такой приятный для глаз. Я специально поставил «Бисмарка» рядом с электронной дамочкой и спросил:
— Ну что, краля, а ты будешь исправно работать через сто три года, а? Да нет, тебя из мира выпрут всё новые и новые модификации офисной техники, так ведь?
«Электронка» презрительно молчала, а «Бисмарк» спокойно возвышался и, как честный работяга, ждал команды к труду.
Но вначале я освободил его от соседства. Вынес «Электронку» во двор, но не выбросил в мусор, всё-таки надо уважать техническую мысль, поставил на парапет, аккуратно сложил на крышке провода, простился. К обеду её кто-то приватизировал.
О, «Бисмарк» был великий трудяга. Я взгромоздил его на самое для него подходящее место, на дубовый подоконник, и начал строчить: «Немецкая точность и русская духовность в союзе меж собой могли бы дать миру образец симфонии государства и личности, труда и молитвы, союза небес и земли.... — высокопарный текст очень нравился «Бисмарку». Я продолжал: — Две крупнейшие монархии Европы были последними способными спасти мир от всех искажений пути к спасению. Они были преднамеренно и целенаправленно поссорены и войной друг с другом проложили путь к гибели, называемой демократией. Но несмотря и на Первую и на Вторую мировые войны, русские и немцы...» — Тут я вновь тормознул: как это несмотря на? А на что смотря?
В общем и целом я был доволен «Бисмарком». Вывезти в деревню всё-таки пришлось, так как своей громадностью он устрашал домашних. Причём всё время требовал работы. Как бы даже молча упрекал за безделье. В деревне я как-то автоматически взял с полки «Юнис», снял футляр. Вставил, как делал это сотни раз, писчую бумагу, прокрутил валик, сдвинул каретку вправо, ударил по клавишам. И — «Юнис» откликнулась, заиграла. Поехала влево каретка, затрепыхался поглощаемый листок, покрывающийся, как ныне говорят, текстовой массой.
Может, это кому-то и смешно, что я наделяю машинки человеческими качествами, но я объяснил возвращение «Юнис» в строй тем, что с «Бисмарком» у неё наладились прекрасные отношения. Он молотил официальные письма, предисловия, статьи, а «Юнис» очень обожала писать «про любовь». «Ах, как остро не хватает в мире любви! Ах, как хочется внезапно охватываться мыслями о любимом (вариант: о любимой). Ах, не надо нам ждать, чтобы нас любили, надо любить самим! О, главное в любви — благодарность тому сердцу, в котором живёшь. Нельзя из него уходить: оно сожмётся и начнёт умирать». Это «Юнис» вроде как сама писала. Я же, сгорбившись над ней, выпечатывал: «В зрелые годы не любят внезапно, а любят, как дышат». Самое смешное, что и «Эрика» встала в строй, как-то сам собой вернулся мягкий знак, а с ним и фраза: «Гоголь — великий русский писатель». То есть «Эрика» всё мне простила и служила на совесть. Лишь бы смазывал иногда. Да даже и без смазки не скрипела, впрягалась и тянула лямку. Это не «Бисмарк»: он работает-работает и вдруг резко тормозит. Такой немецкий порядок — орднунг. Надо бежать за маслёнкой.
Вначале «Бисмарк» и «Юнис» стояли вместе, но работа моя как-то не шла. Было такое ощущение, что им и без работы неплохо. Думаю, они даже как-то общались. И то сказать, у них была одна родина, обе попали на чужбину, было о чём поговорить. «Бисмарк» пережил две войны, а «Юнис» была дамочка современная. При «Юнис» старик «Бисмарк» как-то спотыкался, становился косноязычен, а «Юнис» начинала быть какой-то игривой. Хулиганила даже. Ни с того ни с сего писала заявку: «Ах, как хочется писать о любви! Ах, ах, вспомним библиотекаршу воинской части, которая учила разбирать части речи и члены предложения!» Ещё бы не помнить! Но что чем выражено, какие там сказуемые, какая мне была разница, где префикс, где суффикс, главное — она, а она была так красива, так умна, что было совсем непонятно, как это она вдруг замужем? Вот тут вам и краткие прилагательные, вот тут вам и первое и второе склонения.
«Юнис» хотелось писать и о том, как мы с моей юной женой склонялись над кроваткой доченьки, как везли на море сыночка, как совсем скоро его сын, наш внук, приталкивал к окну стул, залезал на него и глядел на голубей. А потом затаскивал к себе сестричку, нашу внучку, чтобы и она увидела птичек... Обо всём этом очень хотела написать «Юнис», и у неё бы получилось, но вторжение электроники в писательскую жизнь помешало. Вот если бы остановилась моя писательская кухня на уровне механических машинок, тогда да.
Из боязни, что «Бисмарк» и «Юнис», объединившись, родят мне какого-нибудь электронного немчика, я их поставил в разные комнаты.
***
Но не мы в этом мире диктуем условия жизни, их перед нами ставят. Пришлось и мне вживаться в требования современности и, «задрав штаны», бежать за полиграфией. Издатели безжалостны. Не стали брать машинописные тексты. Говорили: «Мы вас любим, но поймите и нас. Машинопись сканируется плохо, да и вам же лучше, загоняйте текст на диск или на флешку, приносите, мы отформуем и в типографию, а лучше всего сбросьте по электронному адресу». Да уж, словечки: загоняйте, сбросьте, отформуем.
Конечно, и издателей можно понять, уже один редактор вёл враз в месяц пять-шесть книг, не как раньше, одну в два месяца. Да ещё был штат рецензентов, контрольная вычитка, корректура. Скажут, вот она бюрократическая система. Да эта система издавала прекрасные книги, и они в доходах государственного бюджета были на втором месте после продажи алкогольной продукции. Много и мусора, особенно идеологического, издавалось, но это было ничто по сравнению с теперешними помойками демократической пропаганды пошлости, насилия, разврата, оккультности. Да и тексты книг были куда грамотней. Даже уже напечатанную книгу вновь прочитывали и замеченные опечатки излагали типографским способом на отдельном листочке и прилагали его к каждому экземпляру книги. Да, сидели и вкладывали. А тиражи какие были! Сказка! Едешь на Запад или на Восток, спрашивают: «Какие у вас тиражи книг?» — «Вот эта повесть вышла тиражом двести тысяч, эта три с половиной миллиона экземпляров». Уважали.
Компьютеры создали видимость лёгкости писательского труда, книг стало выходить раз в десять больше. Пошли в писатели актёры, уголовники, политики, шпионы, дипломаты... Ведь это же кажется так легко — сел за клавиатуру и... шлёп-шлёп хоть десятью пальцами.
А я, что называется, в новые технологии не вписался. Это же ужас — не успеваешь еле-еле коснуться клавиши, как на экране моментально прорезается буква, потом другая, вот и слово, вот и строка. Но я уже не понимаю, зачем эти слова. Неверно написал слово — оно подчёркивается. Нет, в машинке связь между головой, рукой и бумагой не разрывалась. В компьютере провал, который в обычной машинке виден: от клавиши к шрифту идёт тяга, она помогает свинцовой букве ударить по ленте, та отдаёт часть своей краски, буква шрифта появляется на белой бумаге. Тут и другая на помощь, и третья. Любо-дорого. Бодро и радостно выстраиваются слова в рядок, к месту подскакивает запятая, вот и точка. Всё путём. Вот и предложение, которое можно или забраковать, или переделать, а то и одобрить. В компьютере вроде всё закончено. Чего переделывать — страница выходит как в книге.
А ещё угнетало то, что написанное надо было «загонять в память». На машинке собираешь урожай страниц, раскладываешь экземпляры по номерам, тоже удовольствие. А тут термин — «сбросить». На рабочий стол, на флешку, в корзину. Всё это сбрасывание происходило молча, на поверхность не выходило ни криков, ни стонов, ни даже звука раздираемой бумаги, ни пламени от её сгорания, ничего. А эти всякие базы данных, файлы, сервисы, форматы, таблицы, виды, вставки, это постоянное зудение надписей внизу справа: «Безопасность компьютера под угрозой», «Срок действия антивирусной программы закончился», «Обновления для вас готовы». Да ещё какая-то «напоминалка», да ещё кто-то сильно умный суёт в окно всякие изречения. Какие и с юмором. Ещё, что особенно противно, — дни рождения всяких эстрадных шавок. По бокам красотки, по виду проститутки, чего-то все хотят. Мне говорят: не замечай, но как не замечать: всё это пред тобой, лезет в глаза. И вроде бы подчиняется тебе вся эта экранность, постоянно вроде бы ждёт твоей команды, а на самом деле не она при тебе, а ты при ней. Эта вроде бы приданная для ускорения писательского мастерства штучка смеет указывать, что мои, родные вятские слова, то есть самые русские, — это устаревшее. Я возмущался: что ты лезешь, немецкое производство, не в своё пространство! Тебе в Сбербанке стоять, тебе чеки выписывать, а не о русской жизни рассказывать.
А эта флешка, или флэшка, показать бы её Толстому, да сказать бы: «Вот, весь ты тут и с твоей войной и с твоим миром», — он бы с ума сошёл. Эта флешка, как дамочка лёгкого поведения, таскалась по редакциям и приносила домой всякую заразу. Надо было чистить, ставить программы антивирусные. Тоже возня, тоже деньги.
Нет, не пускала меня в себя новая жизнь, не интегрировался я в неё. Сами посудите: вот ты спишь, а компьютер стоит на столе в изголовье и всё помнит. Я засыпаю, а он запомнил все мои труды, я сплю, а он помнит. Легко ли? Стоит ночью, подмигивает красным колдунским зрачком: «Всё, всё-ё о тебе знаю. А ты спи, спи». Что-то в этом оккультное, экстрасенсное. То ли дело рукопись, лежит-полёживает. А если что в ней зачеркнул, оно же всё равно остаётся, его видно. А вдруг оно лучше нового, легко вернуть. А выбросил в корзину, так в настоящую. Можно поискать, пошуршать бумагами.
***
Ну что, сказал я себе однажды, пора сдаваться. Победила русскую ментальность общемировая тенденция к стандартизации жизни, а? Ну ещё немного потрепыхаемся, ну ещё пообслуживаем остатки своих читателей рассказами о рассветах и закатах Руси, о сенокосах и рыбалках, о черёмухе над рекой и о замирании сердца, когда провожаешь девушку и стесняешься коснуться её даже мизинцем, а дальше? И мои читатели вымрут, и я вымру. Но ведь Русь, Россия останется! Ну как иначе? Ну неужели иначе? Ведь мир без России умрёт автоматически. Россия — душа мира, тело без души — пища червям. Конечно, так оно нам и надо. Но, Господи, не все же пляшут в дискотеках, не все же курят, не все же потребляют наркоту, не все же напиваются, не все же считают любовью постыдное партнёрство. Не все же ставят похоти плоти выше спасения души. Ты сейчас из церкви пришёл, шёл туда в сумерках, возвращался при солнце, видел же, сколько в храме деточек, сколько пап и мам, и бабушек, и дедушек, не печалься, всё хорошо.
А достань-ка ты, брат, давний подарок, о котором и позабыл, наверное, да вот вспомнил, когда стал рассуждать о написании слов. А подарок этот состоит из гусиного пера, чернильницы, пузырька с чернилами и песочницы с песком. И называется высокоторжественно: «Набор «Пушкинский». И прибери-ка, брат, на столе, поставь-ка письменный сей прибор да начертай на чистом листке... Что ж начертать-то? Фамилию, что ли, свою? Я её и так пока не забыл. Изречение какое? Таким пером надо непременно что-то разумное, доброе, вечное. Не писать же исследование «О категориях постсоветского электората». И фразы: «Ваня любит Маню, а Маня любит Петю», тоже проехали, хотя Ваню жалко. Нет, брат, не мучай перо и сам не мучайся».
Хотя на одно я отважился, на прописи. Ведь я ещё застал время, когда были уроки чистописания. Вот я вывожу букву «А» заглавную и «а» прописную, строчную. Как красива левая ножка буквы, как хитрая лапка лисы, как основательна и пряма правая. Её хвостик, как рука, подаваемая следующей букве. Поясок волнистый, с нажимом в середине. Вот буква «Б». Какая надёжная, размашистая над ней крыша, как вымпел над парусником. А у прописной «в» такая кокетливая петелька, «в» буква чаще как предлог, часто живёт в строке в гордом одиночестве, она указательная: пошли в тёмный лес, в минуты жизни трудные... Обмакиваю перо и радуюсь, что даже спустя шестьдесят пять лет не разучился писать красиво. Это не моя заслуга, это гусиное перо меня возвращает на три эпохи назад.
Сидел, сидел и осмелился что-то написать. И написалось. Конечно, не своё, пушкинское: «Минута — и стихи свободно потекут». У него именно потекут, как лесной чистый ручей, выбегающий на солнечную поляну и напояющий корни деревьев, трав и цветов. Как представить Александра Сергеевича над клавиатурой, выстукивающего на ней: «Мороз и солнце, день чудесный, ещё ты дремлешь, друг прелестный? Пора, красавица, проснись! Открой сомкнуты негой взоры...» А это: «Вся комната янтарным блеском озарена, весёлым треском трещит затопленная печь, приятно думать у лежанки, но, знаешь, не велеть ли в санки кобылку бурую запречь?» Ему бы эта система многое бы подчеркнула: и «сомкнуты», и «запречь», и «затопленная»... Затопленная, в лучшем случае, низменность. Выкинул бы Александр Сергеевич всю эту аппаратуру. Да и не было бы его при ней. А был он при Михайловском, при Арине Родионовне, при России... Летело его гусиное перо по шероховатой бумаге: «Летя по утреннему снегу, друг милый, предадимся бегу нетерпеливого коня, и навестим поля пустые, леса, недавно столь густые, и берег, милый для меня».
Летело, летело, летело, да и улетело…
Произведения Владимира Крупина,
имеющиеся в Центральной городской библиотеке им. В. В. Маяковского
Крупин, Владимир Николаевич. Во всю ивановскую : повести, рассказы / Владимир Крупин ; худож. С. Соколов. - Москва : Советский писатель, 1986. - 542, [2] с. : ил., [1] вкл. л. портр.
Крупин, Владимир Николаевич. Вятская тетрадь : повести / Владимир Крупин. - Москва : Современник, 1987. - 367, [1] с. : ил. - (Новинки "Современника").
Крупин, Владимир Николаевич. Выбранные места из дневников 70-х годов / Владимир Крупин // Наш современник. - 2004. - № 5. - С. 98-152 ; № 4. - С. 67-129.
Крупин, Владимир Николаевич. Елеон : записки паломника / Владимир Крупин // Москва. - 2016. - № 2. - С. 30-61.
Крупин, Владимир Николаевич. Из записных книжек / Владимир Крупин // Наш современник. - 2015. - № 4. - С. 40-54.
Крупин, Владимир Николаевич. Избранное : в 2 томах / Владимир Крупин. - Москва : Молодая гвардия, 1991.
Крупин, Владимир Николаевич. Корабельные дневники : путевые заметки / Владимир Крупин // Москва. - 2014. - № 9. - С. 12-61.
Крупин, Владимир Николаевич. Повести и рассказы / Владимир Крупин ; худож. Ю. Ф. Алексеева. - Москва : Советская Россия, 1985. - 318, [2] с. : ил.
Крупин, Владимир Николаевич. Повести последнего времени / Владимир Крупин. - Москва : Андреевский флаг, 2003. - 636,[4] с. - (Русская современная проза).
Крупин, Владимир Николаевич. Родная сторона : повести и рассказы / Владимир Крупин ; худож. И. Дунаева. - Москва : Детская литература, 1988. - 270, [2] с. : ил.
Крупин, Владимир Николаевич. Свет любви : книга прозы / Владимир Куприн ; худож. Астраханцев С. А. - Москва : Современник, 1990. - 588, [4] с. : ил.
Крупин, Владимир Николаевич. Четыре немецких пишущих машинки / Владимир Крупин // Литературная газета. - 2021. - № 5. - С. 13-15.
О Владимире Крупине
Школа любви и молитвы // Москва. - 2021. - № 4. - С. 144-153.
Анашкин, Э. Владимир Крупин: роман с продолжением / Э. Анашкин // Общеписательская литературная газета. - 2017. - № 10. - С. 14.
Семыкина, Е. Н. «Душеполезное чтение» на уроках литературы : о прозе В. Н. Крупина / Е. Н. Семыкина // Литература в школе. - 2017. - № 2. - С. 17-23.
Байбородин, А. От зари до зари толковал о Руси / А. Байбородин // Литературная газета. - 2016. - № 35. - С. 7.
Самохин, А. «Деревенская» проза наследовала военной / А. Самохин // Культура. - 2016. - № 31. - С. 1, 12.
Соловей, Т. Г. Рассказ, заставивший размышлять : В. Крупин «Доставка пиццы» / Т. Г. Соловей // Уроки литературы. - 2016. - № 11. - С. 6-9.
Косолапова, Т. К. В. Н. Крупин: жизнь как крестный ход / Т. К. Косолапова // Литература в школе. - 2015. - № 9. - С. 50-54.
Егорова, Л. Н. Прекрасен мир любовью материнской : [о рассказе В. Крупина «Босиком по голубому небу»] / Л. Н. Егорова // Уроки литературы. - 2014. - № 6. - С. 12-13.
Седлова, Л. Ю. О любви разговор поведем : рассказ В. Крупина «Полонез Огинского» / Л. Ю, Седлова // Уроки литературы. - 2012. - № 11. - С. 8-11.
Богомолова, Г. Д. Сея словом зерна добра : о творчестве В. Н. Крупина / Г. Д. Богомолова // Литература в школе. - 2011. - № 11. - С. 37-39.
Кошурникова, Т. В. Пусть продлится детство : повесть В. Крупина «Дымка» / Т. В. Кошурникова // Литература в школе. - 2007. - № 12. - С. 34-41.
Мельник, В. Как рождается рассказ? : проза Владимира Крупина / В. Мельник // Литературная Россия. - 2006. - № 33/34. - С. 14.
Елисеева, Т. Тайны «Живой воды» / Т. Елисеева // Уроки литературы. - 2006. - № 10. - С. 12-16.
Огрызко, В. После тумана / В. Огрызко // Литературная Россия. - 2005. - № 8. - С. 4.
Семыкина, Е. Н. Путь к животворным истокам : творческий портрет Владимира Крупина / Е. Н. Семыкина // Литература в школе. - 2003. - № 1. - С. 20-23.
Распутин, Валентин. Судьба, сложенная по отеческим потребностям / Валентин Распутин // Уроки литературы. - 2003. - № 1. - С. 1-3.
Боровская, Е. Р. Будем как дети : тема детства в творчестве В. Крупина / Е. Р. Боровская // Уроки литературы. - 2003. - № 1. - С. 6-10.
Мысль — дитя сомнений и одиночества : Владимир Крупин // Литературная газета. - 2001. - № 50/51. - С. 7.
Составитель главный библиограф Пахорукова В. А.