Обычный режим · Для слабовидящих
(3522) 23-28-42


Версия для печати

«Улисс» forever (к 140-летию со дня рождения Джеймса Джойса)

Библиографический указатель. Курган. 2022

Жизнь Джойса

Джеймс Августин Джойс родился 2 февраля 1882 года в Дублине. Отец писателя, налоговой инспектор, пока не спил­ся, мог позволить обучать сына в первоклассной и дорогой школе, которой, кстати, управляли иезуиты. После разорения отца Джеймс в течение двух лет занимался дома самообразо­ванием, а в 17 лет поступил в университетский колледж, ко­торым тоже руководил орден иезуитов. Джойс даже подумы­вал о том, чтобы стать священником, но затем отказался от этой мысли, поскольку это повлекло бы за собой принятие обета безбрачия. А Джейс с 14 лет исправно посещал публич­ные дома.

Писать Джойс стал с 6 лет и всегда знал и верил в свою особую судьбу. Он много писал стихов, статей, эссе, пьесы, делал переводы. Потом стал работать над малой прозой, впо­следствии объединил рассказы в сборник «Дублинцы». При­мечательна судьба первого издания. Писатель вспоминал: «Ко­гда же, наконец, книгу напечатали, нашелся некий добрый чело­век, который скупил в Дублине весь тираж и сжег его, устроив персональное аутодафе».

Затем последовал роман о юноше в пору своего духовного становления — «Портрет художника в юности». С 1914 по 1921 год был написан «Улисс» — по мнению критиков, самый великий роман XX века. К «Улиссу» мы еще вернемся.

16 июня 1904 года Джойс влюбился в Нору Барнакл, не­образованную горничную третьеразрядного дублинского оте­ля. Все события в его знаменитом романе «Улисс» происхо­дили именно в этот день. Джойс отказался, чтобы их брак за­регистрировал «какой-нибудь клерк с пишущей ручкой за ухом или какой-нибудь священник в ночной рубашке» и в ок­тябре Джойс и Нора стали жить в гражданском браке и в ок­тябре 1904 года уехали на континент, то есть в Европу. Они все же заключили официальной брак в 1931 году, поддавшись уговорам их дочери Люсии.

Почему Джойс решил покинуть родную Ирландию? Джойс заявил, что не желает жить в такой пошлой стране, в ней не должен жить «ни один человек, у которого есть хоть капля собственного достоинства...» Но вот что интересно: про­кляв Ирландию, он воспел ее своим блистательным описани­ем жизни дублинского мещанства. По существу, Джойс сам себя обрек на добровольное изгнание, но пристально продолжал следить за всем, что происходило на его родине. Многие исследователи отмечают, что Дублин связан с именем Джойса не меньше, чем Лондон — с именем Диккенса.

В Европе Джойс жил во многих местах - в Триесте, Цю­рихе, Париже, Лондоне и Риме, сменил 200 адресов и считал себя писателем-космополитом, упорно отрицая свою принадлежность к какой бы то ни было национальности. Но в своих произведениях он всегда обращался только к Дублину. Дуб­лин — это была единственная тема Джойса.

В Европе Джойс перебивался случайными заработками. Он преподавал разговорный английский язык, писал рецен­зии. Дублин посещал довольно редко, поскольку считал атмосферу этого города слишком затхлой и провинциальной для таких художников, как он.

Джойс оставил обширное критическое наследство, при­чем вел упорную борьбу с издателями, за право печатать свои произведения без купюр. Но при этом Джойс не был крити­ком-профессионалом, он был критиком-любителем: в своих статьях его больше интересовал свой сложный художественный мир, нежели чужой. К примеру, он находил большое сходство «Героя нашего времени» Лермонтова со своими произведе­ния: история молодого человека, изображение времени и эпо­хи через восприятие личности и иронический комментарий автора. Кстати говоря, Джойс неплохо знал русскую литера­туру: Достоевского Тургенева, Короленко, Горького, но выде­лял среди них Льва Толстого.

Большую часть своего шедевра «Улисса» Джойс написал в Цюрихе во время Первой мировой войны. Роман принес пи­сателю славу и хулу. Первые опубликованные фрагменты ро­мана 4 октября 1920 года подверглись аресту и обвинению в непристойности. Инициатором суда выступило американское общество борьбы с пороком. Обвинение по нынешним време­нам смехотворное: демонстрация голых ног девицы по имени Герти Макдауэлл. На защиту Джойса бросились многие жур­налисты, одна из них — Джейн Хин в «Литтл ревью» писала: «Мистер Джойс не собирался обучать читателей старин­ным египетским извращениям и не изобретал новых, девушки оголяют колени везде и всюду, обнажая кружевное нижнее белье и шелковые чулочки; они носят блузки-безрукавки с глубоким вырезом, ошеломительные купальные костюмы, а мужчины, глядя на них, предаются своим думам и испытыва­ют всевозможные эмоции — хотя они не столь выразительно­го и утонченного свойства, как у мистера Блума, — никто от этого не развращается».

«Улисс» повторил судьбу «Цветов зла» Бодлера и «Ма­дам Бовари» Флобера: судебное преследование. У «Улисса» оно длилось на 10 с лишним лет, и только в 1933 году судья Джон Булей дал разрешение на печатание книги в США. А в Англии она появилась еще двумя годами позже. К этому в ре­мени вышел «Путеводитель по роману», который помогал читателям разобраться в хитросплетениях «Улисса». Его авто­ром был Гилберт, а помогал ему сам Джойс.

Пока шли кипения вокруг «Улисса», роились слухи и ле­генды вокруг самого автора. В этом отношении примечатель­но письмо Джонса, написанное в Париже 24 июня 1921 года и адресованное Хэррнет Уивер, дублинской меценатке, прини­мавшей большое участие в судьбе Джойса: «Дорогая мисс Уивер... из легенд, ходящих обо мне, полу­чилась бы неплохая коллекция. Вот некоторые из них. Моя родня в Дублине считает, что я нажился в Швейцарии во вре­мя войны, так как шпионил в пользу одной или даже обеих воюющих сторон. Жители Триеста, видя как я каждый день выхожу на 20 минут из дома родственников и иду в одном и том же направлении, после чего возвращаюсь обратно (в это время я как раз работал над эпизодом «Навсикая»), распро­странили прочно укоренившимися теперь слух о том, что я наркоман. В Дублине (пока не появился проспект «Улисса») ходили упорные слухи, что я не в состоянии больше писать, что я сломлен и умираю в Нью-Йорке. Один ливерпулец рассказывал мне, что слышал, будто я стал владельцем несколь­ких кинотеатров в Швейцарии. В Америке бытуют две вер­сии; в соответствии с одной из них, я представляю собой не­что среднее между Далай-ламой и сэром Рабиндранатом Таго­ром... Одна женщина распустила слух о том, что я крайне ленив и не способен закончить начатое (я же подсчитал, что потра­тил на «Улисса» чуть ли не 20 тысяч часов). Мои знакомые в Цюрихе, будучи совершенно убеждены в том, что я постепенно схожу с ума, попытались уговорить меня лечь в клинику...»

И далее в письме: «...Суть, видимо, состоит в том, что я са­мый обычный человек, который незаслуженно попал в сферу прямо-таки художественного вымысла. Существует такое мне­ние, будто я строю из себя этакого Улисса, являясь на самом деле себялюбивым и циничным юным иезуитом. В этом есть доля правды, хотя себялюбие и цинизм не являются определяющими свойствами моего характера (как, впрочем, и харак­тер Улисса); просто я уже довольно давно старательно прики­дываюсь эгоистом и циником, чтобы оградить от посторонних взглядов свое хрупкое литературное создание...

Я уже несколько лет ничего не читаю. Голова забита вся­кой требухой, галькой, сломанными спичками и невесть откуда взявшимися осколками стекла. Задача, которую я поставил себе: написать книгу, представляющую собой восемнадцать различных ракурсов изображения и столько же разнородных стилевых манер, до которых, очевидно, не удалось докопаться моим собратьям по перу, — а также сама по себе легенда, по­ложенная в основу книги, могут свести с ума кого угодно, сейчас хочу только одного — закончить книгу и заняться на­конец своими запутанными материальными делами. (Здесь кто-то сказал про меня: «Его называют поэтом, а он только и интересуется, что матрасами».) Так оно, собственно, и есть. Когда развяжусь с делами, хочу как следует отдохнуть, чтобы окончательно забыть про «Улисса»...»

Письмо-откровение, многое становится ясным, как жил и работал Джойс. Парижское издание «Улисса» и контрабанд­ное, а также издания в Польше, Швеции и Японии помогли ук­репить финансовое состояние семьи. Однако многие авторские отчисления от продаж и гонорары тратились на лечение ду­шевной болезни дочери Люсии и собственного ухудшающего­ся зрения. Знаменитый психоаналитик Карл Юнг сказал по поводу Джойса и Люсии: «Они были похожи на двух тонущих в реке людей, только один упал в воду, а другой прыгнул».

Люсия была способной поэтессой, но подверженность при­ступам безумия мешала ей жить и творить. В 1934 году Джойс печально кому-то сказал по поводу дочери, что в течение предшествующих трех лет у Люсии было 24 врача, 12 сиделок, 8 подруг по несчастью, и она побывала в трех психиатриче­ских лечебницах. Три четверти всех доходов писателя ушло на лечение Люсии.

И у самого Джойса дела со здоровьем обстояли неважно. Еще в юности, во время похождений в «ночной город» в Дуб­лине он заразился сифилисом. Он попытался излечить бо­лезнь самостоятельно. Это самолечение подавило все признаки сифилиса, но не саму болезнь. Считается, что из-за нее Джойс страдал потом всю жизнь от хронической болезни глаз. Зре­ние ухудшалось и из-за упорного литературного труда, Джой­су пришлось перенести 25 болезненных и тяжелых операции на глазах. Его мучили глаукома и катаракта, из-за которых временами писатель был практически слепым. Однако смерть пришла к Джойсу с другой стороны. Он умер от прободения язвы и обширного перитонита.

7 января 1941 года Джойс ужинал с женой в цюрихском ресторане «Кроненхалле» и, беседуя с хозяйкой фрау Цумстег, Джойс как бы невзначай заметил: «Возможно, я здесь не задержусь», наверное, он что-то чувствовал. Приступ не за­ставил себя ждать, и Джойс впал в кому. Когда к нему верну­лось сознание, он попросил рядом со своей кроватью в клини­ке поставить кровать для Норы, но врачи уговорили ее и сына Джорджо отправиться домой.

По воспоминаниям очевидца: «В час ночи 13 января 1941 года Джойс проснулся и попросил сиделку позвать жену и сы­на, потом опять впал в забытье. В два часа ночи Нора и Джорд­жо вызвали в больницу. Но в 2.15, до их приезда, Джойс умер».

Джеймс Джойс немного не дожил до 59 лет.

Джойс отвергал религиозные обряды и не любил цветы. Его похоронили в простом деревянном гробу и сделали скром­ное надгробие. На могилу возложили зеленый венок с вплетенной в него лирой — символ Ирландии.

Когда Люсия — к этому времени совершенно потерявшая рассудок — узнала о смерти отца, она заявила: «И что этот иди­от делает под землей?»

Джойс покоится на кладбище в Цюрихе неподалеку от зоо­сада. Нора Джойс водила туда знакомых и всех желающих по­смотреть на последнее пристанище автора «Улисса». «Здесь по­хоронен мой муж, — говорила вдова. — Он обожал львов. И я представляю себе, что вот он лежит здесь и слушает их рев».

Ирландия, а точнее, власть и церковь, после смерти Джойса противились возвращению его праха на родину и противились изданию его книг.

Жена Нора

Состояние Джойса после смерти составило меньше одной тысячи фунтов. И жене Норе пришлось нелегко, но затем по­ложение исправилось, — и потекли гонорары. По свидетель­ству современников, когда Норе пришлось играть роль вдовы Джойса, она наконец-то поверила в гениальность своего му­жа. Она стала интересоваться литературными новостями, ей нравилось видеть, как все возрастает количество книг о твор­честве Джойса.

Женщина, которая при жизни Джойса не совсем понима­ла, чем он занимается, после смерти писателя стала гордиться им. Однажды одна приятельница спросила ее, что она думает об Андре Жиде, который был не в восторге от писательского дара Джойса, и Нора об этом знала, — она ответила так: «Знаете, если вы были замужем за величайшим писателем со­временности, разве можно помнить всякую мелочь». И таким образом Нора отомстила за мужа.

Нора Джойс умерла через 10 лет после смерти Джойса. Предчувствуя скорую смерть, она попросила привести свя­щенника в монастырскую больницу. Он исповедовал ее и причастил. На похоронах священник произнес над гробом речь, где, в частности, сказал: «Она была великая грешница».

Нора Барнакл была, конечно, грешницей, но все же не ве­ликой. Обычной грешницей, каких миллионы. В «Экклезиа­сте» сказано: «И нашел я, что горче смерти женщина, потому что она — сеть, и сердце ее — силки, руки ее — оковы».

Вспомним и выражение одного польского писателя: «Женщина как дамская сумочка — в ней нельзя найти то, что ищешь». Но зато в женщине можно найти много разнообразных грехов, как мелочи в сумочке. Именно такой и должна быть горничная в отеле, которую ущипнуть за попку — одно удовольствие. Рыжеволосая красавица Нора а ля Мэрилин Монро, сразу сразила 22-летнего Джойса, и между ними за­крутился роман. Норе он тоже понравился сразу: постоянно носящий очки, долговязый и застенчивый, он не пытался ее ущипнуть, был достаточно галантен и никогда не позволял себе ни одного бранного слова в присутствии женщины. Но при всей робости Джойс в постели был достаточно горяч, что не могло не нравиться сладострастной Норе. Он, в свою оче­редь, имел в ее лице всегда портативную плоть, готовую на секс в любой момент и в любом месте.

Раннее общение с проститутками породило у Джойса жа­жду найти женщину «с душой». Нора Барнакл оказалась имен­но женщиной «с душой». С несколько вздорным характером, но с душой. Джойс выбрал ее на всю, как говорят, оставшуюся жизнь, хотя однажды в Париже чуть не свернул с дороги вер­ности, влюбившись в одну из своих учениц, в красивую евре­ечку Амалию Поппер. Но, натолкнувшись на преграду в лице ее отца, богатого бизнесмена, оставил девушку в покое. «В конце концов Нора лучше», — наверное, подумал Джойс и больше не предпринимал попыток найти другую.

Джойс считал себя слабым человеком, почти ребенком, который нуждается в заботе и опеке матери. Такой матерью оказалась для него Нора. Сохранилось письмо Джойса к Норе, где он признавался: «Я хотел бы, чтобы ты меня ударила или даже избила. Не в шутку, дорогая, а по-настоящему. Я хочу, чтобы ты была сильной-сильной, дорогая, и чтобы у тебя бы­ла большая грудь и большие толстые бедра. Как бы я хотел, чтобы ты отхлестала меня плетью, Нора, дорогая!»

Ба! Да, Джойс был настоящим мазохистом! А еще и фети­шистом. Полный букет.

Увы, Нора не имела большого бюста и не была пышнобедрой, она походила скорее на мальчика с очень скромной гру­дью, но тем не менее она быстро приспособилась и освоила роль повелительницы и частенько называла великого Джойса «глуповатым Джимом». Джим, к ноге! И сиди смирно!.. В раз­говоре с друзьями и знакомыми Нора называла Джойса «слабаком», литературные произведения мужа она не читала и просто презирала их: какие-то писульки!..

И вот что интересно, Джойс в глазах критиков считался знатоком женской психологии, а Нора утверждала, что Джойс «ничего не понимает в женщинах». Но, несмотря ни на что, Но­ра оставалась верной своему Джонсу - они вместе прожили бо­лее 30 лет. Но однажды в легком подпитии она призналась друзьям, что ее муж хотел, чтобы она изменяла ему с другими мужчинами, чтобы ему «было о чем писать».

Джонс, как мы уже сказали, был и фетишистом. Основным фетишем для него было женское белье, у него в кармане, например, всегда были маленькие трусики, которые он снял в юности с детской куклы. Иногда, выпив где-нибудь в кафе или баре, он надевал их себе на пальцы и изображал движе­ние маленьких ножек, изумляя посетителей и официантов. Помните, Чарли Чаплина и его танец ножек? У Чаплина это была безобидная шутка, а у Джойса явная эротика. Но так или иначе, они с Норой прожили вполне благополучную семейную жизнь, и она не оставила Джойса, когда ему было со­всем худо со здоровьем. А к концу его жизни она поняла, что живет с гением.

«Улисс»

Когда шло судебное разбирательство по поводу дела о на­следстве Джойса, судья Беннет спросил: «Какого рода книги он писал?» На что адвокат сказал: «Я полагаю, что его самая известная книга называется «Улисс».

Судья Беннет: «Это что-то греческое». (Смех в зале.)

А вот высказывание Эрнеста Хемингуэя: «Джойс написал чертовски замечательную книгу. Вместе с тем, говорят, что он и вся его семья умирает с голоду, но каждый вечер вы видите, как эта кельтская шайка сидит у Мишо, где Бинни и я не можем позволить себе бывать лишь раз в неделю... Ох, уже эти чертовы ирландцы — вечно жалу­ются то на то, то на это, но вы когда-нибудь слышали об уми­рающем с голоду ирландце?»

Но это в порядке вступления. А теперь по существу «Улис­са». 2 февраля 1922 года к багажному вагону курьерского поезда Дижон - Париж к перрону Восточного вокзала подошел 40-летний мужчина, в котелке, сером пальто и с тростью в ру­ках, и принял от проводника небольшой сверток. Так, в день, своего рождения Джейс Джойс получил два переплетенных экземпляра своего романа «Улисс», специально изготовлен­ных и присланных автору из дижонской типографии Дарантьера, в то время как основной тираж романа (998 оставшихся экземпляров) еще ждал своего часа в переплетном цеху.

Полученные экземпляры были особенно ценны для Джой­са, ибо до этого 500 экземпляров «Улисса» были сожжены на американской таможне, 400 — на английской...

Прижимая сверток с экземплярами книг, вряд ли Джойс думал, что его детище совершит литературную революцию. Английский писатель и литературовед Форд Мэдокс отме­чал: «Есть книги, которые меняют мир. Таков «Улисс» неза­висимо от того, успех это или поражение: ибо отныне ни один романист, преследующий серьезные цели, не сможет приступить к работе, пока не сформирует собственного представле­ния о верности или ложности методов автора «Улисса»...»

«Эта книга, которой все мы обязаны, от которой не уйти никому из нас...» — вторил ему Элиот.

Через 50 лет после смерти Джойса писатель и критик Эн­тони Берджесс писал: «Улисс» — это одно из наиболее значительных произведе­ний нашего века; это история Дублина, превращенного в ар­хетип города, а его герой — это архетип гражданина. Во вся­ком случае, Леопольд Блум — не типичный дублннец и к то­му же наполовину еврей...

Умение слить образы, цвета и запахи порта на Адриатиче­ском море с образами, цветами и запахами порта на ирланд­ском побережье лишь подчеркивает великий космополитический характер воображения и фантазии Джойса. С другой сто­роны, автор лишь описывает жизнь современных городов, и с этой точки зрения Леопольд Блум олицетворяет всех совре­менных людей.

Но не следует думать, что именно тема, затронутая в ро­мане, делает «Улисс» книгой, единственной в своем роде. В самом деле, сюжет романа довольно примитивный. Блум, который потерял сына, во всех своих подсознательных поис­ках находит ему замену в лице молодого поэта Стивена Дедала — главного героя романа «Портрет художника в юности», являющегося также автопортретом самого Джойса.

Жена Блума, Молли изменяет ему, но с нетерпением ожи­дает, что Стивен станет членом се семьи в качестве сына, спа­сителя, а может быть, и любовника. Роман отражает прежде всего отчаянную потребность человека в привязанности себе подобных и в общении с ними как в небольшой семейной ячейке, так и в огромной структуре целого города. Эта про­стая тема поднята до всеобъемлющего уровня путем сопос­тавления с вечным мифом о странствиях Одиссея.

Так что Блум есть не кто иной, как современный Одиссей. Банальные события, которые произошли в его жизни в один из дублинских дней, 16 июня 1904 года, описаны путем сопоставления с мимическими этапами жизни героя поэмы Гомера...»

День 16 июня 1904 года стал самым длинным днем в ми­ровой литературе. Джойсианцы всего мира отмечают его как «день Блума»..

Итак, Блум — это Одиссей (Улисс в латинской транскрип­ции), Стивен — Телемак, Молли Блум — Пенелопа, Бела Коэн — Цирцея и т.д. И все герои даны в жанре «автобиографи­ческого искусства», который Джойс ярко выразил в своем «Улиссе» — такого искусства, когда в основу произведения положен личный опыт создателя, но осмысленный с иной, ху­дожественной, эстетической и временной дистанции. Жизнь по Джойсу — это постоянное движение, изменение, борьба противоречий и контрастов, и в то же время это не объектив­ная реальность, а грандиозный «поток сознания» персонажей: обрывки мыслей, случайные ассоциации, мимолетные влече­ния, сны и т.д. Кстати, «поток сознания» придумал отнюдь не Джойс, но именно он положил этот прием в основании всей колоссальной романной постройки своего «Улисса».

Приоритет Джойса оспаривала Гертруда Стайн. «Джойс хо­рош, — говорила она. — Он хороший писатель. Он нравится, по­тому что непонятен и в то же время любому доступен. Но кто же все-таки был первым - Гертруда Стайн или Джойс?»

В целом «Улисс» — это космос, вместивший в себя худо­жественный опыт тысячелетий и посвященный Человеку Как Он Есть. В романе нет ни одной прямой декларации и ни од­ной пропагандистской строчки. С точки зрения былого совет­ского литературоведения «Улисс» ровным счетом ничему не учит. Никуда не зовет. И не делает никаких выводов. Это чистое человековедение без всякой идеологической шелухи. Джойс никакой не пророк, взыскующий об истине и человеческих ценностях. Он — стоик, фиксирующий лишь сознание и факты. «История повторяется..., — говорит Блум. — Меняются только имена».

И небольшая выдержка из «Улисса»:

«— И еще я принадлежу к племени, — заявляет Блум, — которое ненавидят и преследуют, причем и поныне, вот в этот день. Вот в эту минуту...

Хорошо, — говорит Джон Уайз. — Но тогда сопротив­ляйтесь, проявите силу, как подобает мужчине.

Но все это бесполезно, — отвечает он. — Сила, нена­висть, история — это не жизнь для человека. Всякий знает, что истинная жизнь — это совершенно противоположное.

И что же? — Олф его спрашивает.

Любовь, — отвечает Блум. — Я имею в виду противоположное ненависти».

Это самый простенький отрывочек, а вообще «Улисса» читать чрезвычайно тяжело, для этого надо быть достаточно начитанным человеком, чтобы прорываться сквозь чащобу цитат, аллюзий и потока сознания. Сэмюэль Беккет, друг и помощник Джойса, сам недюжинный писатель, уверял: «текст Джонса надо не «читать», а «смотреть и слушать». Это зна­чит, что читатель должен быть не пассивным, а активным, не учеником автора, а самостоятельным соучастником в событии текста».

Да, в расслабленном состоянии, в «расслабухе» да еще в общественном транспорте Джойса не почитаешь! «Улисс» тре­бует внимания, сосредоточенности и терпения над текстом, многим это просто не под силу.

Да, «Улисс» — это вершина, для многих недоступная, и но сюжету и по стилю, хотя именно стиль порой становится го­раздо важнее содержания. Джойс — потрясающий лингвист. Джо и с о веды подсчитали, что в романе употреблено почти 30 тысяч слов, из которых более половины были использованы всего лишь один раз. Используемый в «Улиссе» метод «внут­реннего диалога» представляет собой анализ человеческого сознания, тот самый знаменитый поток сознания, именно он позволяет писателю выворачивать душу, сердце и всего чело­века наизнанку.

Один из почитателей Джонса спросил его, как он ищет единственно точное для текста слово? Писатель ответил: «Сло­ва у меня уже есть. Теперь я ищу безукоризненный порядок слов в предложении. Такое точное построение фразы сущест­вует для каждой мысли. Его я и пытаюсь нащупать».

Точность и психологизм — это Джойс.

Джойс — читатель

Едва ли найдется автор, которого так трудно понять, как Джеймса Джойса, если не знаешь круг его чтения. Имеет смысл хотя бы полюбопытствовать, что читал такой писатель, как Джойс. И тотчас обнаруживается, что литература — сложный диалог, который ведут между собой книги. Смыслы порождаются не только об­разами, но и их взаимосвязями и ассоциациями между ними. Так, мы чи­таем, что «глаза всех в синагоге были устремлены» на Иисуса, когда в день субботний в Назарете он вслух читал Книгу Исайи. Мы с большим почте­нием относимся к Исайе, поскольку его читает Иисус, и, в свою очередь, сильнее верим в реальность Иисуса, потому что наши глаза также могли бы быть устремлены на него, когда он читал в синагоге Исайю. Таким образом устанавливается символиче­ское родство, взаимодействие, спе­цифическая связь между читающим и тем, что он читает.

По мнению Джойса, смысл ис­тории состоит в том, что наше буду­щее — в нашем прошлом. Писа­тель — хранитель прошлого, и по­этому проводник в будущее. Вровень с Джойсом — самым изобретатель­ным писателем нашего времени — стоит Джойс-читатель. Он был од­ним из наиболее творчески мысля­щих читателей со времен Уильяма Блейка и, как Блейк, обладал пора­зительной способностью преобра­зовывать, понимать, анализировать и интерпретировать прочитанное. Джойс знал (и удачно использовал в "библиотечной" главе "Улисса") трактовку Шекспира, данную Геор­гом Брандесом и столь важную для него потому, что она пришла из Да­нии, а в начале своего пути Джойс считал, что именно датской культу­ре он обязан особым видением ми­ра. Благодаря Брандесу, вероятно, он узнал и Кьеркегора. Он уже чи­тал Ибсена и Енса Петера Якобсена. Скандинавия стала для Джойса "свежим ветром, духом своенравной юношеской красоты" (так в "Порт­рете художника в юности" он гово­рит о духе Ибсена). Дублин был пе­редовой заставой викингов; Джойс воображал, что в его жилах течет кровь норманнов, и ломал голову над тем, отчего исторические судь­бы Дублина и Копенгагена столь не­схожи. Почему один оказался пара­лизован и затянут в трясину фанатизма, а другой стал очагом прогресса, здоровой терпимости, социальной справедливости и интеллектуального роста?

К середине XIX столетия оба го­рода очень нуждались в духовном обновлении. У скандинавов были Грундтвиг и Кьеркегор (взявший за основу Хольберга), братья Брандес и Нексё, Ибсен и Стриндберг, ус­лышанные лишь после многочис­ленных споров и упрямого сопро­тивления. Скандинавский ум шоки­ровали дарвинизм Якобсена, экзистенциализм Кьеркегора, край­ний либерализм Брандеса, но, как следует выждав для приличия, он признавал их правоту и брал их идеи на вооружение. Просвещение Скандинавии осуществлялось бла­годаря обучаемости и гибкости людей, слушавших своих пророков. Пророкам Ирландии, как горько за­метил Джойс, бросали в глаза нега­шеную известь.

Книга Элсворта Мэйсона и Ри­чарда Элмана "Критические труды Джеймса Джойса" (1959 г.; 2-е изда­ние — 1989 г.) свидетельствует о вни­мании Джойса к писателям, которые были совестью своего народа, даже если голоса их звучали скромно, как голос Джеймса Лейна Аллена из Кентукки или ирландца Джеймса Кларенса Мангана.

Джойс осуществил такой синтез прошлого, который мы лишь сейчас можем нанести на карту реальности и осмыслить. У авторов вроде Дик­кенса или Кафки искусство дели­лось на роды и виды органично и постепенно. Джойс ускорил этот процесс с помощью самого смелого в истории литературы эксперимен­та. Ему нужно было знать прошлое, чтобы находить те необъяснимые соответствия между Сведенборгом и Бёме, которые, как он видел, заим­ствовал Блейк и которые так много значили для Бодлера, Рембо и дру­гих (например, для Фурье и, на дру­гом смысловом полюсе, — для Вико, Мишле и Кине). Вместе с Данте, воспринимавшим все сотворенное - как символ, Джойс хотел вернуться к породившему искусство ощуще­нию единства вещей, которое Герак­лит называл "логосом" и которое многие современные авторы (бли­жайшим примером для Джойса был Иейтс) пытались обрести с помо­щью всевозможных эскапад и мис­тических прорывов.

Коль скоро синтез достижим, он должен быть всеобъемлющим, глубоким и трагическим. То, что от­крывалось Джойсу-читателю, было скорее антропологией человеческо­го воображения, нежели критичес­кой оценкой. Сколько бы Джойс ни говорил, что "Любовник леди Чаттерлей" будто сварганен зеленщи­ком-итальянцем, он осознавал, что в этой истории, как и в "Братьях Ка­рамазовых", слышен голос мира. Прошлое — это помойка, городская свалка в Оксиринхе под Александ­рией, где можно наткнуться на клоч­ки папируса с текстами Аристотеля и Сафо. Чтобы шаржировать Герти­ Макдауэлл, Джойсу нужна была Мэ­ри Корелли, а не Флобер. Чтобы создать Блума, ему пришлось про­честь "Руби — красу арены".

В системе, сотканной из мгно­венных впечатлений, каждый следу­ет своей интуиции. Джойс облюбо­вал Дублин — весь город вошел в план его романа. В 1863 году внуча­тый племянник блистательного дублинца Ричарда Бринсли Шеридана, драматурга и члена парламента, из­дал роман "Дом у кладбища", дейст­вие которого происходит в Чеплизоде (где жил мистер Джеймс Даффи из "Несчастного случая"). Его автора, Шеридана Ле Фаню, помнят как мастера готических триллеров наподобие "Дяди Сайлеса" (1864) и создателя нескольких первокласс­ных историй о призраках. "Дом у кладбища" — самое "разнузданное и бесформенное чудовище" (извест­ная фраза Генри Джеймса), какое только мог состряпать викторианец, следуя принципу "чем больше, тем лучше". Роман Ле Фаню напоми­нает хогартовские зарисовки крес­тьян, солдат, дуэлянтов, вымогате­лей, мошенников, шарлатанов и ста­рых дев. Это смешение жанров, в котором поочередно берут верх то детективный роман, то диккенсов­ская эпопея, то готический трил­лер, то трагедия возмездия, то смоллеттовский фарс.

У наделенного воображением Джойса-читателя было несколько отправных точек для проникнове­ния в эту запутанную книгу: во-пер­вых, место действия — Чеплизод (часовня Изольды), там же развора­чиваются события "Поминок по Финнегану"; во-вторых, ее ярко выраженная ирландскость; нако­нец, слово "кладбище" и лирические описа­ния реки Лиффи, которая танцует и искрится, словно бойкая девуш­ка, но которой предстоит превра­титься в сточную канаву Дублина. В первую очередь Джойс сосредото­чился на том ужасном эпизоде в за­путанном сюжете романа, когда жертва убийства впадает в кому. Ес­ли талантливый дублинский хи­рург, обаятельный пьяница и развратник, сделает трепанацию ус­пешно, жертва на миг придет в сознание, назовет убийцу и тотчас умрет, на сей раз — от трепанации. Ле Фаню придумал все это на манер Гран-Гиньоля, чтобы заставить викторианского обывателя тряс­тись от страха. Джойс увидел здесь параллель с Финнеганом, очнув­шимся на собственных поминках. Он находил в этом своеобразную литературную метафизику: каждое произведение искусства свидетель­ствует об убийстве, точнее — о прошлом, которое Джойс всегда считал преступлением против на­стоящего и будущего. Писатель — безответственный хирург-виртуоз, на мгновение воскрешающий мерт­вых. «Он взмахивает волшебной па­лочкой, и немой говорит». Буду­щее не наступит, пока грехи прошлого не предстанут перед судом.

Джойс встроил "Дом у кладби­ща" в "Поминки по Финнегану". Тем самым он переписал "Несчаст­ный случай", не изменив в нем ни слова. Он уже использовал эту историю в "Улиссе", заставив Блума при­сутствовать на похоронах госпожи Синико. "Поминки" вобрали в себя "Улисса", как и все прочие джойсовские произведения. Подобно Пене­лопе, Джойс ткал и распускал свое полотно (если помните, это был саван для ее свекра Лаэрта), и каж­дый новый узор был сложнее предыдущего.

Все прочитанное он вплетал в ткань своих произведений. Многие исследователи изучали эту его чер­ту, самым ярким проявлением кото­рой стал, конечно, "Улисс", соткан­ный из нитей "Одиссеи". У другого автора критические заметки и раз­розненные эпизоды превратились бы в громоздкое журналистское рас­следование. Книга Джойса — набор ключей. Лекция о Блейке свидетель­ствует, что Джойс думал о Блейке, как о себе самом (кстати, Нора ино­гда весь вечер изображала из себя Кэтрин Блейк).

Джойс удивительным образом переписал то, что прочел. Его Иб­сен — более смелый и мудрый драма­тург, чем Ибсен, которого мы знаем. В его Шекспире решительно боль­ше Джойса, чем Шекспира, или, чтобы не впадать в ересь, скажем лучше, что это джойсовский Шекс­пир. Благодаря всем этим слияниям и краскам Джойс бесконечно обога­щается, он поражает и заставляет задумываться. Он может быть боль­шим фрейдистом, чем сам Фрейд. Его каденции на темы Льюиса Кэр­ролла затмевают источник.

В итоге какой-нибудь прилеж­ный исследователь соберет все раз­розненные джойсовские высказыва­ния, приведенные Фрэнком Бадженом, Артуром Пауэром, супругами Джолас и другими, а также рассы­панные в его письмах, "Дублинцах", "Портрете", "Улиссе" и "Поминках". Тогда у нас будет больше шансов по­нять, почему Джойс хвалил Иейтса, Д'Аннунцио и Киплинга за силу во­ображения, а в себе на сей счет по­рой сомневался, и как бунтарская гордость его гения уравновешива­лась смиренным представлением о том, что он всего лишь еще один пи­сатель.

Революционер романного жанра

Благодаря своим произведениям «Улисс» и «Поминки по Финнегану» Джойс стал одним из выдающихся писателей XX века. Джойс нарушил традиционную структу­ру романа и заложил основы современного романа, постоянно изменяя речевые формы и технику повествования.

1914: «Дублинцы». В 1904 году Джойс познакомился с будущей подругой жиз­ни Норой Барнакл (двое детей) и в 1905 году уехал с ней в Триест, чтобы преподавать английский. Там он опубликовал свой первый сборник стихов «Камерная музыка» (1907) и закончил работу над рассказами, которые в 1914 году благодаря по­мощи своего друга, американского по­эта Эзры Паунда, издал отдельной кни­гой под названием Дублинцы. Из-за откровенного описания сексуальных сцен Джойсу поначалу отказывали все издатели. В пятнадцати коротких рассказах изображены в ос­новном безнадежные будни простых дублинских жителей.

1922: «Улисс». Во время первой мировой войны Джойс с семьей на четыре года переехал в Цюрих, а в 1920 году обосно­вался в Париже. В своем первом рома­не «Портрет художника в юности» (1916), — явившемся доработкой неоконченного романа «Герой Стивен» — Джойс впервые использовал новые фор­мы повествования, которые затем до­вел до совершенства в своем главном произведении, «Улисс» (1922). В описании одного-единственного дня из жизни трех людей в Дублине (16.06.1904 — день, когда Джойс познакомился со своей подругой жизни) со­бытийная канва выглядит второстепен­ной. Сложная повествовательная струк­тура романа с ее многочисленными сюжетными линиями, мифологически­ми и историческими аллюзиями на­поминает лабиринт. Джойс перенес «Одиссею» Гомера в Дублин начала века. При этом каждая из 18 глав «Улисса», вслед за древнегреческим образчиком, соответствует определенной сцене в Дублине, определенному часу, опреде­ленному органу тела, научной дисцип­лине, цвету, символу; для каждой гла­вы — особая техника повествования. Главные герои — агент по приему газет­ных объявлений Леопольд Блум, его жена Молли и молодой Стивен Дедалус, который уже был главным героем пер­вого романа Джойса, — олицетворяют соответственно: современного Одиссея, его жену Пенелопу и их сына Телемаха. Революционны виртуозные по языку повествовательные приемы Джойса, с помощью которых он довел внутренний монолог до совершенства. Благодаря этому поток сознания его героев можно с точностью проследить и воспринять. Кроме того, Джойс ясно показал, какая техника повествования наиболее под­ходит для изображения в романе слож­ной реальности. Таким образом, «Улисс» ставит традиционный повествователь­ный стиль под вопрос и становится ро­маном о романе, первым шагом к саморефлексирующему роману 50-х годов. После того как отдельные эпизоды по­явились в печати, публикация романа в Великобритании была запрещена в 1920 году — и опять из-за свободного изображения сексуальности. В цензури­рованием виде Улисс вышел в 1922 го­ду в Париже; первое полное издание ста­ло доступным публике только в 1958 году.

1939: «Поминки по Финнегану». В 1923 го­ду Джойс начал работу над романом «Поминки по Финнегану». Из-за болезни глаз писателю становилось все труднее писать, и ему вынуждены были помогать друзья. В 1930 году сорокавосьмилетний Джойс перенес глазную операцию, а год спустя заключил брак с Норой Барнакл, чтобы на законных основаниях финансово обеспечить ее после своей смерти. Че­рез три года после опубликования вто­рого сборника стихов, в 1939 году, вы­шел фрагмент «Поминок по Финнегану». В этом романе Джойс довел до предела свое экспериментирование с языком. Произведение, которое столь же труд­но прочесть, сколько понять, представ­ляет собой грезу мировой истории, и действие служит фоном для авторских рефлексий. Роман, считавшийся непе­реводимым, был в 1993 году издан на немецком языке.

Мнения и оценки «Улисса» и его автора

Джеймс Джойс притянул к себе тысячи исследователей, загубил жизнь сотням подражателей, свел с ума десятки пере­водчиков. Джойса хотят понять, проникнуть во внутренний мир его произведений, расколдовать и расшифровать текст. Но, увы...

Отсюда и громадный разброс оценок — от «великой кни­ги» и «значительного явления в искусстве» до «забавного анекдота», «туника» и «чудовищной клеветы на человечест­во». Кому как глянулось!..

Джойса хвалили и ругали и продолжают это делать,-но почти все сходится в одном: «Улисс» — это революция в ли­тературе, шаг вперед огромной и еще не вполне осознанной важности.

Арнолд Беннетт, представитель английского критического реализма, отмечал, что Джойс «не соблюдает литературных приличий», но прочесть «Улисса» должен любой серьезный писатель. Роман можно ругать, но с ним нельзя не считаться., Джойс не столько творец, сколько мастер, его интересует не результат, а процесс, не «что», а «как». «Улисс» — это герои­ческий эксперимент, но и пародия на искусство, достижение без будущего...

Еще раз процитируем Энтони Берджеса, автора «Завод­ного апельсина»: «Джойс стремился показать, что обыкновенный человек тоже может быть героем и что современная жизнь столь же неизведанна и опасна, как и жизнь, изображенная в древнегреческом эпосе. Но он делает это юмористическими средставми, и мы смеемся, читая «Улисса». Слова ведут себя необычно, Джойс имитирует или пародирует другие произве­дения. Одна очень длинная глава написана в форме фантасти­ческой пьесы. Другая — монолог без знаков препинания, а в третьей делается попытка имитации музыкальной пьесы. Это кажется сложным, но на самом деле забавно, свежо и ново. Джойс, как и подобает великому писателю, шел на большой риск, однако его роман имел большой успех, как самое ориги­нальное произведение нашего века.

...Нужно потратить немалую часть жизни, чтобы изучить эту книгу. Я читаю ее уже 43 года, но многое в ней мною все еще не разгадано. Если я проживу еще достаточно долго, то, возможно, пойму ее всю до конца, можно ворчать на эту кни­гу, но нельзя отрицать, что она создана блестящим и ориги­нальным писателем, одинаково любившим людей и язык как средство оощения между ними».

Мнение Стефана Цвейга: «Это не роман, а духовный шабаш ведьм, гигантское «каприччо», феноменальная вальпургиева ночь воображения. Это фильм, в котором психологические коллизии проносятся в «экспресс-темпе», в котором проплывают гигантские пейзажи Души, полные неповторимых и на редкость метко схваченных деталей; двусмысленность, трехсмысленность — одна за дру­гой, одна сквозь другую, одна после другой, это ощущение ощущений, — психологическая оргия, снятая замедленной ка­мерой, которая анализирует каждое движение, каждое чувство до мельчайших подробностей... Что-то в этой книге есть герои­ческое, и вместе с тем это и лирическая пародия на искусство».

Бернард Шоу: «Это отталкивающий документ об отвратительном этапе развития нашей цивилизации, однако это правдивый доку­мент...»

Ричард Олдингтон: «...Хотя «Дублинцы» не сулили мистеру Джойсу ни басно­словных гонораров, ни успеха у глупых женщин, автор сни­скал восхищение и уважение почти у всех современников... Следующую его книгу ждали с нетерпением. Этой книгой ока­зался «Улисс»... «Улисс» — самая едкая, отталкивающая, жес­токая книга, из всех им написанных. Это чудовищная клевета на человека... В «Улиссе» есть смех, но это глумливый смех, не имеющий ничего общего с & (грубый смех. — франц.) Рабле...»

Уильям Карлос Уильямс: «Стиль Джойса — это стиль католического священника, да Джойс и сам, в сущности, католический священник... Джойс ирландец-католик, пищущий по-английски, о чем свидетель­ствует его стиль... Словно рентгеном проникает Джойс-исповедник в человека, под одеждой которого мы видим не только обнаженные ягодицы и бедра, но и обнаженную душу. Свя­щенник под неусыпным взглядом Бога заглядывает в челове­ка, Господь следит за каждым движением и грешника, и испо­ведника, — это и есть Джойс. Сквозь человеческие одежды он смотрит, чтобы угодить Богу. Отсюда и тайна исповеди: он должен, образно говоря, скрыть под подвязкой добра челове­ческую боль и язвы окружающего мира. Но Богу он обязан говорить только правду».

Герберт Уэллс. Из письма Джойсу: «...что касается предпринятого Вами литературного экс­перимента. Это значительное явление в искусстве, ведь Вы и сами очень значительный человек, и Ваши сочинения начине­ны поистине взрывной энергией. Но, с моей точки зрения, ваш эксперимент себя не оправдывает. Ведь Вы пренебрегли простым читателем, его скромными интересами, ограничен­ные временем и умом, и чего добились? Только того, что Ва­ши произведения приходится разгадывать, точно ребусы...»

Прервем цитирование и скажем, что если «Улисс» — это ребус, то последняя книга Джойса «Поминки по Финненгану» (1939) — и вовсе супер-ребус. Изощренное словотворчество писателя, его отказ от синтаксических связей приводит к рас­паду литературной формы романа. В итоге — тупик алогизма.

Швейцарский психолог и философ, основатель «аналити­ческой психологии» Карл Юнг писал Джойсу в августе 1932 года: «Я совершенно замучился с Вашей книгой, я просидел над ней не меньше трех лет, прежде чем мне удалось вникнуть в ее суть... На «Улисса» я потратил столько нервов и столько серого вещества, что не могу даже сказать, понравился ли мне этот роман... В статье я не удержался и поведал миру, как засыпал над Вашей книгой, как скрежетал зубами, как проклинал ее автора — как им восторгался, растянувшийся на 40 страниц монолог Мол­ли Блум в финале — это истинное пиршество для психолога. Думаю, что сама чертова бабушка не знает столько о женской психологии. А я и подавно...»

Джордж Рассел считал, что Джойс «свой талант похоро­нил в непроходимых джунглях слов». «Мало сказать, что язык Джойса — это бунт против традиции, возвращение к свободе уличной речи и каламбурам воровского жаргона, — писал ирландский поэт и эссеист Оливер Гогарти. — Это еще и попытка выразить в словах не до конца сформировавшуюся мысль, это язык человека, который говорит, вернее, пытается говорить под анастезией. Предполагается, что это язык под­сознательного».

Джойс мечтал об идеальном читателе, который посвятил бы всю свою жизнь чтению, изучению, расшифровке «Улис­са». Не без иронии и некоторого злорадства он говорил, что насытил свой текст таким количеством загадок, что ученые, комментаторы, критики, литературоведы будут до скончания своих дней биться над их разгадкою и вместе с тем в «Улис­се» можно найти и много простонародной простоты, типа: «он аккуратно положил сухую козявку, которую уколупнул в ко­су, на выступ скалы. Желающие пусть смотрят».

Джеймс Джойс — это феномен, и у него немало последо­вателей, которые безуспешно «джойсируют», по образному выражению Герберта Уэллса.

В июне 1995 года поджойсировать захотелось и кое-кому из наших: на вечер, посвященный Джойсу, в ЦДЛ пришел ху­дожник-авангардист Александр Бренер, достал из штанин кое-что эрегированное и зачитал свое «Письмо к ирландским писа­телям». Дамы визжали. Некоторые попадали в обморок, инте­ресно, возник ли после этого интерес к самому «Улиссу»?..

Если воспользоваться словами Игоря Северянина, то «Улисс» — «удивительно вкусно, искристо и остро». Хотя, ко­нечно, академически занудно. Но все-таки — мировая классика.

Культурологический образ Дублина и его жителей в романе Джейса Джойса «Улисс» (Набилкина Л. Н.)

Через призму восприятия героев известного модернистского романа Дж. Джойса «Улисс» автор статьи рассматривает образ Дублина, подчеркивая подлинность и достоверность описаний города и его жителей, внимание писателя к деталям, хронотопическую концентрацию событий, обоснованность использования известного приема «поток сознания», который способствует более полному восприятию образа города. Ключевые слова: поток сознания, хронотоп, лирическая проза, трансформация мифа, урбанистический взгляд, эффект при­сутствия.

Если город исчезнет с лица земли, его можно восстановить по моей книге», — приводит сло­ва Джеймса Джойса один из лучших знатоков его творчества и автор комментариев к роману С. Хоружий.

«Улисс» — не только гениальный роман о современ­ном Одиссее — Леопольде Блуме. Это роман о городе и горожанах — о Дублине и дублинцах. С самого начала работы над романом Джойс кропотливо изучает Дублин: рисует схемы города, цветными карандашами прокладывает маршруты передвижения персонажей, отмечает все замет­ные места города и все его достопримечательности, про­водит пути движения трамваев и т.д. Настольной книгой Джойса становится справочник «Весь Дублин на 1904 год». Писатель неуклонно и методично заполняет роман «улич­ной фурнитурой», как говорил сам Джойс. Наконец, он точно выбирает время действия — 16 июня 1904 года.

Этот хронотоп — совмещение времени и простран­ства — стал ведущим приемом мировой литературы. Джойс прибегает моделированию мира через концен­трации событий в ограниченном временном и геогра­фическом пространстве. Все похождения и странствия Блума вместились в один день. Поистине, для мировой литературы это стало эпохальным событием. Вслед за Джойсом крупнейшие писатели разных стран прибегают к этой находке. Целые исторические эпохи, судьбы людей и стран вмещаются в маленькую точку на географической карте, величиной, как выразился Уильям Фолкнер, «с по­чтовую марку». Дублин для Джойса, Прага для Кафки, Макондо для Маркеса, Йокнопатофа для Фолкнера, хутор Татарский для Шолохова, полустанок Буранный для Айт­матова, Москва для Булгакова, Уайнсбург для Шервуда Андерсона, Зенит для Льюиса, Гиббсвилл для О'Хары стали «собственным космосом романиста». Вся Ойкумена скон­центрировалась и сжалась до предела во временном и пространственном отрезке. Многие выдающиеся писатели подчеркивали значимость и знаковость хронотопа даже номинативно — заглавием: «День восьмой» Т. Уайлдера, «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, «И дольше века длится день» Чингиза Айтматова.

Странствия Блума по Дублину начинаются с утра. Схождения за почкой. Блум — гурман. Это обстоятельство Джойс подчеркивает. Еда для Блума — священнодействие. Как и приготовление пищи. «Мистер Леопольд Блум с удо­вольствием ел внутренние органы животных и птиц. Он любил жирный суп из гусиных потрохов, пупки с орехами, жареное фаршированное сердце, печенку, поджаренную ломтиками в сухарях, жареные наважьи молоки. Всего же больше любил он бараньи почки на углях, которые остав­ляют во рту тонкий привкус с отдаленным ароматом мочи» Завтрак Леопольда Блума — торжество плоти. Джойс создает красочный и выразительный образ гурмана, так сказать, гастрономический портрет Блума. Затем Джойс переходит к его потоку сознания, который также сосредо­точивается на еде. Блум наблюдает, как кошка лижет «теплопузырчатое молоко», задумывается над достоинствами бараньих и свиных почек, к которым имеет особое пристрастие. Затем берется за приготовление утреннего чая для сво­ей жены Мэрион. Делает это он с большой тщательностью, зная вкусы супруги, которая не любит, когда бутерброды с маслом навалены на подносе горой. На несколько минут Блум выскакивает из дома в мясную лавку за вожделенной почкой и, покупая ее, провожает взглядом соблазнительную соседку. В мозгу Блума постоянно возникают ассоциатив­ные ряды. Мысль прыгает с одного на другое. Длинный ас­социативный ряд заканчивается грубой непристойностью. Но, непристойность эта вполне уместна, она органична для Блума, пронизанного плотскими соблазнами.

Вернувшись домой, Блум приступает к священнодей­ствию: приготовлению почки. Джойс, смакуя, детально описывает, как Блум поддевает почку вилкой, отдирает ее от сковороды, поливает бурым соком.

Далее идет следующий пассаж. «Теперь он уселся, отрезал ломоть хлеба, намазал маслом, срезал пригоре­лую мякоть и бросил кошке. Наконец, отправил кусочек на вилке в рот и принялся жевать, разборчиво смакуя упругое, аппетитное мясо. В самый раз. Глоток чаю. По­том он порезал хлеб на кубики, обмакнул один в соус и сунул в рот <...> Он разложил около себя листок с пись­мом и медленно стал читать, жуя, макая кубики в соус и отправляя их в рот». Отрывок, наполнен чув­ственным наслаждением, зримо передает всю полноту физиологических переживаний. При этом предметный ряд наполняется внебытовым смыслом. Именно Джойс научил последующие поколения писателей особым об­разом обыгрывать каждую, казалось бы, незначительную деталь, атомизируя обычные действия. Вот еще один на­глядный пример образного ряда. Блум заваривает чай: «Вполне закипел: пар валит из носика. Он ошпарил и сполоснул заварной чайник; насыпал четыре полные ло­жечки чаю и, наклонив большой чайник, залил чай водой. Поставив чай настояться, он отодвинул большой чайник в сторону и, вдавив сковородку прямо в жар угля, смотрел, как масло плавится и скользит по ней. Когда он развернул почку, кошка жадно мяукнула рядом с ним. Если ей давать много мяса, не будет мышей ловить. Говорят, они не едят свинину. Кошер. Он бросил ей окровавленную обертку и положил почку в кипящее масло. Перцу. Он взял щепотку из выщербленной рюмки для яйца. Посыпал круговыми движениями».

Читая этот отрывок, читатель становится зрителем, ибо этот эпизод до предела кинематографичен. Сравним картину, изображенную Джойсом, с другой: «Он разжег костер из сосновых щепок, которые отколол топором от пня. Над костром он поставил жаровню, каблуком за­крепив в землю все четыре ножки. На решетку над огнем он поставил сковороду. Ему еще больше захотелось есть. Бобы и макароны разогрелись. Он перемешал их. Они на­чинали кипеть, на них появились маленькие пузырьки, с трудом поднимавшиеся на поверхность. Кушанье приятно запахло. Ник достал бутылку с томатным соусом и отрезал четыре ломтика хлеба. Пузырьки вскакивали все чаще. Ник уселся возле костра и снял с костра сковородку. Половину кушанья он вылил на оловянную тарелку. Оно медленно разлилось по тарелке. Ник знал, что оно еще слишком горячее. Он подлил на тарелку немного томат­ного соуса. Он знал, что бобы и макароны и сейчас еще слишком горячие. Он поглядел на огонь, потом на палатку, он вовсе не намеревался обжигать себе язык и портить себе все удовольствие <...> Язык у него очень чувствите­лен к горячему. Ник был очень голоден. Он увидел, что за рекой над болотом, где уже почти стемнело, поднимается туман. Он опять поглядел на палатку. Ну, теперь можно. Он зачерпнул ложкой с тарелки».

Похоже? Несомненно. И это не модернист Джойс, а реалист Хемингуэй. И в том, и в другом случае возникает эффект присутствия. И тут, и там ощущается кинемато­графичность. Верность мельчайшей детали, дробность на уровне изображения, точная фиксация самых незамысло­ватых движений, физиологичность ощущений. В этом весь Хемингуэй. Но. в этом же и весь Джойс. Из модернизма Джойса вырастает реализм самых прославленных масте­ров, как зарубежной, так и русской прозы.

Леопольд Блум — типичный горожанин. Это прояв­ляется во всем. Даже в манере еды. Для него поглощение пищи — некий сакральный акт, окруженный всяческими удобствами. Для жителя сельской местности еда — чаще всего лишь процесс, позволяющий запастись энергией для работы. Для сельского жителя, в основном, неважно, что и как есть. Для Блума процесс принятия пищи нечто священное. Блум, по большому счету, интеллигент, неважно, чем он занят в конкретный момент. Он разбирается в музыке, в истории, в политике. Поток его сознания, мыслей не примитивен. Даже во время еды он читает.

Итак, Блум отправляется в путешествие по Дублину. Солнечное утро. День обещает быть жарким. И Блум ясно представляет, как он бредет по некоему восточному городу: «Идешь вдоль берега в незнакомой стране, подходишь к городским воротам, там стража <...> Бродишь по улицам, под навесами. Головы прохожих в тюрбанах. Темные пещеры лавок, где торгуют коврами. Внутри здоровенный турок, свирепый Турка, сидит, поджав ноги, покуривая витой кальян. Крики разносчиков. Для питья вода с укропом, щербет». Почему Блуму представляется восточный город? В лирической прозе нет и не может быть ничего случайного, лишнего. Все концы стягиваются в один прочный узел, решают одну главную задачу.

Блум — еврей. И поскольку государства Израиль тогда не существовало, мысли Блума обращаются на Восток, в вымышленный, воображаемый город, к «земле обетованной», к своей прародине. В Ирландии вообще, и в Дублине в частности, евреи в начале XX века были презираемым меньшинством, не игравшим абсолютно никакой роли в общественной жизни страны и города. Но для Джойса герои древности, начиная с библейских времен, да именно евреи: Давид, Самсон, Иисус Навин. И хотя Джойс разделял сомнительную гипотезу французского историка и филолога Виктора Берара, который считал Одиссея не греком, а финикийцем-семитом, но в романе еврейское происхождение Блума подчеркивает не его родство с Одиссеем, а униженное положение в тогдашнем обществе, его малость и социальную ущербность.

Джойс трансформировал миф, снижая его пафос. Если для античных писателей и поэтов миф — космос и гармония, то для Джойса — хаос и абсурд. Миф изменяется вместе с миром, который миф и олицетворяет. Каждому эпизоду романа соответствует песнь из «Одиссеи» Гомера. Но сцены эти намеренно снижены автором. Роль Одиссея — Улисса отводится не сильной личности, не политическому или военному деятелю того времени, а мелкому рекламному агенту, к тому же еврею, то есть по тогдашним понятиям почти отщепенцу, изгою.

Выбрав в качестве героя заурядность, Джойс еще раз подчеркнул, что внутренний мир человека — это целая вселенная, свой космос, сосредоточие необычных коллизий и, по сравнению с процессами, происходящими в мозгу человека, в его душе, войны и внешние катаклизмы — ничто.

Еще одной эпохальной художественной находкой стал «поток сознания». Сам термин «поток сознания» был введен американским психологом В. Джеймсом в конце XIX века и выражал общее течение мыслей человека, ко­торые при всей своей фрагментарности, самому человеку кажутся неразделимым потоком. В свой работе «Научные основы психологии» (переведена на русский язык еще в 1902 году) в главе под названием «Поток сознания» В. Джеймс писал: «Сознание никогда не рисуется самому себе раздробленным на куски <...> оно течет. Потому метафора «река» или «поток» всегда естественнее рисует сознание».

Джойс скрупулезно воспроизводит поток сознания Блума. Он старается фиксировать каждое движение его мыслей — отрывочных, незаконченных, цепляющихся друг за друга, перескакивающих с одного на другое. Когда главный персонаж идет по Дублину, Джойс детально опи­сывает его маршрут, объекты, привлекающие его внима­ние, и мысли, возникающие при их виде. Вот Блум видит девушку, продающую сладости, и он представляет англий­ского короля, сидящего на троне и сосущего карамельки. Странная ассоциация? Нет, вполне закономерная, ибо производитель конфет — поставщик двора Его Величе­ства. Светящееся распятие вызывает у Блума мысли о тре­ске, содержащей много фосфора. Проходя мимо пивной Ларри О'Рурка, он думает о бочках с портером, в которых плавают пьяные от крепкого пива огромные крысы. А вид чаек напоминает Блуму о Шекспире и Гамлете. Затем он вспоминает, что мясо чаек, как, впрочем, и других водо­плавающих птиц, отдает рыбой. И тут же размышляет, почему рыба, плавающая в соленой воде, не соленая на вкус. Минуя редакцию газеты «Айриш тайме» Блум думает о тонкостях рекламы, и охоте на лис, и о женском белье, и даже о родах королевы Виктории и его жены Молли. И все эти ассоциации и образы, вытекающие один из другого, создают удивительно многоцветную и многообразную интеллектуальную мозаику, которая при всей своей кажу­щейся алогичности подчиняется внутренней логике.

В потоке сознания Блума огромное количество све­дений и фактов из самых разнообразных сфер знания. Вот он проходит мимо «шелковой торговли Брауна Тома­са». Какую картину рисует его подсознание? «Воздушные китайские шелка. Наклоненный сосуд струил потоком из своего разверстого зева кроваво-красный поплин: сверкающая кровь. Это сюда гугеноты завезли. Лакауз эсант. Тара-тара. Замечательный хор. Тара — и тара. Стирать исключительно в дождевой воде. Мейербер. Тара: бум, бум, бум». Странное сочетание? Вовсе нет. Здесь мысли цепляются друг за друга и создают ассоциа­тивный ряд. Видя поплин, Блум вспоминает о гугенотах. Вспоминая о гугенотах, он вспоминает об итальянском композиторе XIX века Джакомо Мейербере, авторе оперы «Гугеноты». Блум не просто знает о существовании оперы, но и напевает на итальянском музыкальную тему «Лакауз эсант». Все это свидетельствует о достаточно высоком уровне интеллектуального развития Блума и его художественных вкусах.

«По набережной сэра Джона Роджерсона шагал со­бранным шагом мистер Блум мимо ломовых подвод, мимо маслобойни Лиска (льняное масло, жмых), мимо Уидмилл-лейн и мимо почтово-телеграфного отделения <...> и мимо богадельни для моряков. С шумливой утренней набережной он повернул на Лайм-стрит <...> На Уэстленд-роуд он остановился перед витриной Белфастской и Вос­точной чайной компании, прочел ярлыки на пачках в свинцовой фольге...», — детально, буквально по шагам описывает маршрут своего героя Джойс. Далее Блум идет по Камберленд-стрит, по Уэстленд-роуд, про­ходит мимо мечети турецких бань и садится в дилижанс, чтобы ехать на кладбище, где должны состояться похоро­ны его приятеля детства Дигнама.

Вот Блум на городском кладбище. Он смотрит на могилы, надгробья, склепы. Фиксирует количество людей, пришедших на похороны. Размышляет о бренности бытия и собственной смерти. Затем его мысль переносится к размышлениям о кладбищенской земле. Размышления эти весьма специфичны и дают представление об извращен­ной фантазии Блума: «Можно ручаться, почва тучнеет на славу от тучного трупного удобрения, кости, мясо, ногти. Начинка склепов. Жуть. Делаются зеленые и розовые, разлагаются. В сырой земле гниют быстро. Тощие старики дольше держатся. Становятся не то сальные, не то творо­жистые. Потом чернеют, сочатся черной вонючей патокой. Потом высыхают <...> На них должна развестись чертова погибель червей. Должно быть, в почве так и кишат, так и кружат», — с каким-то болезненным сладострастием рас­суждает Блум. Можно подумать, что главный персонаж обладает не только живым воображением, но и немалым опытом заправского могильщика. Взгляд Блума продолжает блуждать по кладбищу и останавливается на подножии склепа: «Какой-то зверь. Погоди. Вон вы­лезает. Жирная серая крыса проковыляла вдоль стены склепа по гравию». Вид крысы немедленно порождает у Блума ассоциативный ряд причудливого свойства: «Такие вот молодцы живо разделаются с лю­бым. Не будут разбираться кто, оставят гладкие косточки. Для них мясо и мясо. Труп — это протухшее мясо. А сыр тогда что такое? Труп молока. В этих «Путешествиях по Китаю» написано, что китайцы говорят, от белых воняет трупом...»

При стиле отчуждения мир рисуется холодным, мрач­ным, антигуманным, чуждым, а часто и враждебным чело­веку. Джойс умело нагромождает одну отвратительную физиологическую деталь на другую, создавая причудли­вый омерзительный калейдоскоп. Недаром сам он назвал «Улисс» мозаикой, в том числе и музыкальной. По мнению самого Джойса, с каждым эпизодом романа связаны ор­ганы человеческого тела (так, например, сцена с почкой связана с почкой), музыкальная тема и определенный цвет. В оригинале рукописи каждая строчка действитель­но подчеркнута разными цветами. «Улисс» представляет собой чрезвычайно сложный художественный организм с множеством сцепок, аллюзий, связей, взаимодействий, нуждающихся в авторском комментарии. В нем нет и не может быть случайных, неважных деталей и бессмыслен­ных мелочей.

После похорон Блум покидает кладбище и отправ­ляется в редакцию газеты «Телеграф». Здесь мы сталки­ваемся с приемом, к которому прибегнет Д. Дос Пассос в романе «Манхэттен»: с заголовками и рекламными объ­явлениями. Некоторые из них касаются Дублина: «В цен­тре ирландской столицы» и «Добрый дряхлый Дублин». Последний содержит аллюзию на выражение «Добрая старая Англия». Эпизод начинается с трамвайных марш­рутов у колонны Нельсона (вновь намек на центральную площадь Лондона со знаменитой колонной Нельсона), а заканчивается тем, что «две дублинские весталки <...> желают посмотреть панораму Дублина с вершины ко­лонны Нельсона». Это весьма колоритные жительницы Дублина — «престарелые и набожные, прожили пять­десят и пятьдесят три года на Фамболли-лейн». Таких сценок дублинской жизни не счесть в романе. Читатель встречается со множеством лиц, как бы не имеющим ни­какого отношения к сюжету, но создающим незабываемый городской антураж.

Блум продолжает свой путь по Дублину. Он ступает на мост О'Коннелла и провожает глазами баржи с порте­ром, идущие в Англию. Пересекает Уэстморленд-стрит, и в глаза ему бросается реклама велосипедной компании «Ровер». «Поток жизни», — приходит ему в голову. Как это напоминает «поток сознания», который неудержимо катится у нас в голове, даже тогда, когда мы «не думаем». Останавливается на перекрестке Флит-стрит и решает, позавтракать ему за шесть пенсов у Роу или за восемь у Бертона? Проходит мимо чайного магазина Болтона на Уэстмоленд, минует двери Ирландского парламента, оги­бает ограду Тринити-колледжа, переходит улицу на углу Нассау-стрит и проходит мимо модного женского ателье.

Блум — типичный урбанист и свысока относится к сельским жителям. На Грифтон-стрит его чувства «драз­нят» «яркопестрые» навесы лавок с шелками. Он прово­жает глазами «величественную матрону» и думает: «Какие толстые ноги у этой в белых чулках <...> Чистопородная деревенщина». Видимо, он считает, что у «горожанок» ноги должны отличаться от ног селян, как ноги аристо­краток от простолюдинок, забывая строки Роберта Бернса о том, что без одежды «знатная леди и Джуди О`Треди» выглядят абсолютно одинаково.

Блум «повернул за угол у Комбриджа <...> С неутиха­ющим волнением в сердце он подошел к столовой Бертона и толкнул дверь. От удушливой вони перехватило дыха­ние. Пахучие соки мяса, овощная бурда. Звери питаются. Люди, люди, люди <...> Человеческий дух. Заплеванные опилки, тепловатый и сладковатый дым сигарет, вонь от табачной жвачки, пролитого пива, человечьей пивной мочи, перебродившей закваски».

Характерная черта писателей-модернистов — так называемые минус-приемы. Многие минус-приемы заключаются в нагнетании физиологических подробностей, в смаковании низменных деталей жизни, в передаче оттал­кивающих подробностей. В романе «Улисс» мы сталкиваемся с посещением туалета Блумом и описанием процесса дефекации. Почти такая же отвратительная картина пред­стает перед читателем и при посещении Блумом столовой Бертона: «У стойки взгромоздились в шляпах на затылок, за столиками, требовали еще хлеба без доплаты, жадно хлебают, по-волчьи заглатывают сочащиеся куски еды, выпучив глаза, утирают намокшие усы. Юноша с бледным лоснящимся лицом усердно вытирает ложку салфеткой. Новая порция микробов. Мужчина, заткнув за воротник всю в пятнах соуса детскую салфетку, булькая и урча, в глотку ложками заправляет суп. Другой выплевывает на­зад на тарелку: хрящи не осилил — голые десны — разгрырырызть. Филе, жареное на угольях. Глотает кусками, спешит разделаться. Глаза печального пропойцы. Откусил больше, чем может прожевать. И я тоже такой? Что видит взор идущих мимо? Голодный всегда зол. Работают челю­стями». В этом отрывке предстает вся мерзость городской столовой. Джойс передает торопливое насыще­ние, отказываясь от знаков препинания. Кажется, что это не почтенные ирландцы, а стадо свиней с острова Цирцеи, в которых волшебница превратила спутников Одиссея.

Блум понимает, что не сможет проглотить в этом заведении и кусочка. Он отправляется в кабачок Дэви Берна. Манера изображения меняется. Здесь уже нет ни­чего отталкивающего. Блум размышляет, чего бы съесть: сандвич с сыром, маслины, салат на свежем оливковом масле, горгонзолу? Наконец останавливается на сандвиче с горгонзолой и горчицей. «Мистер Блум поглощал лом­тики сандвича, свежий, тонкого помола хлеб, испытывая небесприятное отвращение от жгучей горчицы и зелено­го сыра, пахнущего ногами. Вино освежало и смягчало во рту. Нет вяжущего привкуса. В такую погоду у него лучше букет, когда не холодно». Далее идет восторженный гимн вину: «Вино пропитывало и раз­мягчало склеившуюся массу из хлеба, горчицы, в какой-то момент противного сыра. Отличное вино <...> Вино мягким огнем растекалось по жилам. Мне так не хватало этого». Удовлетворенным, Блум выходит из кабачка. Он идет по Дьюклейн, поворачивает за угол у витрины кон­дитерской Кэтрин Грэй, переходит на Доусон-стрит, где помогает слепому и думает, что у слепого, должно быть, странное представление о Дублине из-за постоянного постукивания палкой по камням. Вдруг Блум осознает, что «у каждой улицы свой запах». На этот раз его мысли перескакивают на человека и на себя самого. Блум ощу­пывает себя, и тут мы сталкиваемся с примером передачи потока сознания и ощущений: «Рука его искавшая тот куда же я сунул нашла в брючном кармане кусок мыла лосьон забрать теплая обертка прилипшее. Ага мыло тут я да. Во­рота. Спасен!» Блум постоянно, неосознанно, думает о своей жене Молли. Он собирается выследить ее и ее любовника. Но при этом Блум знает, что ничего им не сделает. Более того, он покупает жене подарки: лосьон, лимонное мыло.

В романе присутствует герой, взгляд которого позволя­ет получить еще более достоверную информацию о городе. «Высокопреподобный отец Конми» — проходной персонаж. Но его прогулка еще раз позволяет Джойсу взглянуть на Ду­блин уже не глазами Блума, а священника. Глава насыщена названиями улиц и именами горожан. Что же увидел отец Конми во время своей прогулки? Прежде всего, мы узна­ем, что он собирается на воды в Бостон, и поэтому у него превосходное настроение. Он окидывает взглядом свиные колбасы в витрине и торфяную баржу, свесившую голову лошадь и лодочника в соломенной шляпе. «Картина была идиллической — и отец Конми задумался о мудрости Творца, создавшего торф в болотах, дабы люди могли его извлекать оттуда и привозить в город, и делать из него топливо, согре­вающее дома бедняков», — передает неторопливые мысли отца Конми Джойс. Мысли отца Конми упорядочены и благо­честивы, в них нет места вожделению или вульгарности. Но сквозь призму восприятия священника мы вновь знакомимся с Дублином и его жителями.

Автор великолепных комментариев к роману С. Хоружий назвал эту главу «чествованием Дублина» — на­столько глубоко и панорамно она раскрывает город. В ней Джойс предстает прекрасным урбанистом, знающим объект своего исследования до конца. Подводя итог восприятию Дублина Джойсом, следует сказать, что читатель вместе с писателем тщательно осматривает город, заглядывая в каждый его уголок. В главе полностью реализован «эффект присутствия». Мы встречаем сотни персонажей — жителей Дублина, и каждый реален или имеет свой прототип. Джойс в своем восприятии и изображении Дублина и дублинцев противоречив. Он не может только любить или только ненавидеть. И в этом противоречии заключается главная привлекательность романа, который остается загадкой, не­смотря на ясность и прозрачность видимых деталей.

«Гений места» — назвал свою книгу о писателях и городах, запечатленных ими, Петр Вайль. И Джеймс Джойс — один из этих гениев места. Дублин, герой «Улис­са» в не меньшей степени, чем Леопольд Блум, описан автором с любовью и ненавистью. В письмах Джойса имеется множество проявлений этого амбивалентного чувства. Если внимательно читать роман, то бросается в глаза одна деталь: город нигде не изображен панорамно, так сказать, во всей красе. Мы не увидим величественных зданий георгианской эпохи, характерных для Дублина. Нигде нет изображения домов, одни улицы. Недаром Джойс признавался, что улицы Дублина интересуют его больше, чем загадка вселенной. Но, как бы то ни было, Дублин в романе узнаваем до мельчайших подробностей. Недаром, в 1920 гоцу Джойс обращался из итальянского Триеста к своей тете проверить, видны ли с моря деревья у одной из церквей Дублина? Казалось бы, какое это имеет значение? Но правда в самых мелких деталях порождает веру в правду во всем остальном: правда изображения города или правда «потока сознания» персонажей.

Дело о Джойсе (Дмитрий Урнов)

Как у нас звучит имя Джеймса Джойса теперь, не представляю. Наше поко­ление не читало его романа "Улисс", а если о Джойсе говорили, то осторожно и даже с опаской: один из запретных плодов. Пока судья Вулси не реабилити­ровал книгу в 1934 году, нелегально вышедший в 1923 году "Улисс" оставался не допущен к читателю и на Западе. В середине тридцатых годов и у нас начали печатать перевод романа. Взялись за эту работу молодые переводчики, которых называли "кашкинцами" по имени их старшого, Ивана Кашкина. Печатали в "Ин­тернациональной литературе" по главам и, прежде чем печатание прекратилось, успели поместить примерно треть всего текста. У моего отца хранились старые комплекты журнала, и мне удалось хотя бы частично прочесть роман.

Такое творение, как "Улисс", можно назвать тур-де-форсом — дерзновенным посягательством на решение задачи чрезвычайной сложности. Эпическое повествование Джойс втиснул в один день, из многоли­кой толпы персонажей сосредоточился только на трёх, воспроизвёл работу их сознания от размышлений о "Гамлете" до заботы о пищеварении и прочих по­требностях человеческого организма (что и скандализировало читателей). Роман Джойса — грандиозная и сложная конструкция, подобие Вавилонской башни, вместилища всех языков. В романной постройке использованы всевоз­можные стили и повествовательные приёмы - и поток сознания, и летописная хроникальность. Всё происходит как бы на фоне мифов, богов и героев, пока­зывая, с чего началось и куда пришло — к полнейшей дегероизации. Нашей кри­тикой "Улисс" был расценен как историософия фашизма, перевод "Улисса" пре­кратили печатать, Джойса упоминали как нечто нам чуждое.

Высказаться о Джойсе я попробовал на четвёртом курсе филологического факультета МГУ в 1957 году на семинаре профессора В. В. И. Начитанностью в английской литературе В. В. удивила даже Чарльза Сноу. Было чему у неё поучиться, и я считал себя её учеником, однако В. В. пожаловалась декану и завкафедрой, профессору Самарину Роману Михайловичу, когда я, по её мнению, преувеличил влияние Джойса на Грэма Грина, о котором у неё в се­минаре писал курсовую. Самарин меня вызвал: "Улисса" прочитали?" Читал ли я Джойса? Ведь чуть ли не каждый зарубежный писатель видит в нём образец! "Ну, идите, - говорит Роман, - а то старушка всполошилась". Лет десять спу­стя свидетели столкновения бывшие мои сокурсники, совместно со "старуш­кой", которая помолодела душой, принялись защищать от меня Джойса.

Во времена борьбы за Джойса, которого не допускали, я был им одержим настолько, что был уверен: прорыв. В то время, когда было написано: тупик. Это - в автобиографии Пристли, где он рассуждает об "Улиссе" и говорит culde-sac. Не заглянув во французский словарь, я понёс свой перевод в редак­цию, там мне поверили, так и напечатали: прорыв. Посыпались возмущённые письма знающих читателей. Но всё равно нераскаянный, я верил (и верю), что Джойс совершил-таки прорыв. Хемингуэй, принимавший участие в изда­нии "Улисса", сказал: "Вся жизнь, без изъятий и умолчаний, стала предме­том литературы". Поколение Хемингуэя, ровесники XX века, успели испытать ограничения на себе, их захватил предшествующий век викторианства, когда книга не должна была вызывать краску стыда на щеках молоденькой девуш­ки. Какой том у пушкинской Татьяны Лариной дремал в тайнике под подуш­кой? Роман предыдущего, осьмнадцатого столетия, а девятнадцатый век уже был полон ханжескими запретами. Положим, благодаря запретам необычай­но развилась повествовательная техника, изощрившаяся в обход запретов, но многих сторон жизни всё же нельзя было коснуться, поэтому "Улисс" и зна­меновал прорыв.

"Прочти же, что о Джойсе писал Олдингтон!" - советовал мне отец, имея в виду известного английского писателя, с которым у него была переписка. Уговорил я отца в его очередное письмо Олдингтону вставить для убедитель­ности мнение коллективное: "Мой сын и его друзья убеждены в значении Джойса". Олдингтон ответил: "Ваш сын и его друзья правы..." Дальше я уже не читал, размахивая письмом, словно эскалибуром - мечом короля Артура.

Когда Джойс по мере относительных послаблений в защите уже не нуждал­ся, пришлось восстать против него и его влияния: "Улисс", в самом деле, ту­пик. Понял я, что имел в виду Пристли. А Литвинова Айви Вальтеровна, вдова наркома и соплеменница Джойса, мне рассказала, как она пожаловалась ему: "Вашу книгу трудно читать!" — и получила ответ: "Писать было трудно".

В зарубежной критике, я видел, довод писать нелегко взят на вооружение поклонниками Джойса: читая, потрудитесь заодно с писателем. Уравнение "трудно писать - трудно читать" оказалось принято и возвеличено, как если бы зрителям в цирке предложили ходить по проволоке, чтобы оценить искус­ство канатоходца.

В романе Джойса попадаются изумительные эпизоды, и нетрудно устано­вить, что романа от начала и до конца не прочли даже литературные автори­теты, судили по эпизодам, однако читателей запугивали, требуя от них восхи­щения тем, чего в тексте не было, — увлекательным повествованием. Первый акт запугивания - появившаяся, как только роман был издан, статья Т. С. Элиота. Считавшийся литературным диктатором Элиот утверждал: от чтения "Улисса" он получил не что иное, как удовольствие. Прочёл ли он роман, неизвестно, зато Великий Том (так называли Элиота) объяснил, как эту трудную для чтения книгу понимать. Своего понимания Элиот не изложил, он обычно в своих критических высказываниях как бы распоряжался, давая указания, как следует думать, не затрудняя себя доказательствами, почему, собственно, так следует? Рассуждая об "Улиссе", Элиот настаивал на понима­нии. Будто искушенные читатели чего-то не понимали! Если не понимали, то лишь одного: зачем писать так, чтобы трудно было читать? Понимать мож­но и нужно любой текст, однако чтение увлекательной художественной литера­туры рождает понимание особое. Чтение увлекает читателя до забвения само­го себя, а уж затем, одумавшись, читатель, если захочет, может и подумать над тем, что же он, читая, проглотил, не раздумывая. Элиот предложил по­нимать "Улисса", как бы разгадывая ребус: вместо удовольствия от чтения удовлетвориться пониманием значения. Элиотовское понимание было приня­то за норму, требование труда от читателя стало обязательным. Если автор не добился увлекательности, даже признавая это недостатком, его тут же оправ­дывали: "Бывают недостатки лучше иных достоинств".

В студенческие годы я не прочёл всего "Улисса", читал кусками, вчитыва­ясь в эпизоды, эти страницы потрясли меня. Удивительный словесный рисо­вальщик, Джойс делал изумительные по выразительности наброски психичес­ких состояний. "Моё детство склонилось рядом со мной" или "Она поцеловала меня... Меня... Неужели и теперь это - я?.." Читал, перечитывал - сердце за­мирало. Умри литература — лучше уже не напишут!

Каким талантом действительно одарён Джойс, даёт представление его ко­роткий рассказ "После гонок". В рассказе - семь страниц, и вроде бы не про­исходит ровно ничего. Молодые люди после автогонок провели бессонную ночь и встретили восход солнца, только и всего, а на читателя дохнуло утрен­ней свежестью и молодостью.

Казалось, если бы Джойс, при его способности запечатлеть движение мысли и чувства, оказался наделён ещё и дарованием повествователя, то ли­тература достигла бы предела. Но писатель, способный создать поразитель­ный эпизод, был лишён способности повествовать. Страницами - озарения, в целом — мертво и потому неудобочитаемо.

В этом убеждении меня укрепило чтение книги Квини Ливис "Литература и читающая публика". Квини Ливис говорила о радикальном разобщении но­вейших читательских вкусов: если прежде все читающие зачитывались "При­ключениями Робинзона Крузо" и "Посмертными записками Пиквикского клуба", то в 1920-х годах одни называли шедевром "Улисса", другие были захвачены романом Аниты Лоос "Джентльмены предпочитают блондинок". Тогда я ещё не читал романа Аниты Лоос и понял противопоставление так: истинная литерату­ра и поделка. Когда же "Джентльмены предпочитают блондинок" я прочёл. оказалось, что это совсем не поделка: умно, умело и занимательно. Если бы у Джойса было повествовательное дарование Аниты Лоос... Однако у рисо­вальщика — не рассказчика! — такого дарования не было, Джойс в самоутверж­дении упорствовал, доказывая себе, что он силён в том, в чём не силён, и это Джойсу удалось при сочувственной поддержке читающей публики.

Так началось и так продолжалось. Была произведена переоценка литера­турных величин, из настоящего и прошлого стали избирать образцы "трудной" прозы и "трудной" поэзии. Некогда поставленное на второстепенное место выдвинулось вперёд. То и другое существовало всегда, разумелось само со­бой: были и есть значительные (по содержанию) авторы, которые умны, серьёзны, умелы, но, увы, бездарны. Однако эта иерархия постепенно перест­раивалась: достоинства усматривались в том, что не считалось достоинством. "Все жанры хороши, кроме скучного", — говорил Вольтер. Вопреки вольте­ровской поговорке, скучное объявили занимательным, если его понять. Нахо­дили достоинства, каких и не было: "умеет рассказывать", когда именно это­го и не умеет. Литературный парадокс нашего времени: небольшие писатели талантливы, большие - бездарны соразмерно с задачами, которые берутся решать, они ставят и пытаются решить серьёзные проблемы, но их решения неудачны творчески.

Проблема мне представлялась необычайно злободневной: то и дело кри­тический пересмотр сводился к оправданию неудачи. Поставленный в запад­ной литературе на первое место в ряду важнейших произведений XX века, "Улисс" служил образцом тому, что производилось в дальнейшем с помощью романа Джойса "в качестве повивальной бабки" (о чём и писал Олдингтон). Неудобочитаемость стала признаком содержательности и мастерства. Писа­тели тянут, как Джойс, рассудочную словесную вязь, выстраивают мертво­рождённые конструкции, а критики находят себе занятие, анализируя плете­ние словес и замысловатые построения.

"Писать, чтобы читали!" - девиз Диккенса, та же цель, какими бы сред­ствами ни достигалась, должна преследоваться и другими писателями. Ес­ли же читателям передоверяется "дописывать" то, чего сам автор не написал, значит, требовать от читателя усилий не по чину. Можно и нужно новаторст-вовать, делая всё по-другому, но — делая! Рассказывайте по-своему, но рас­сказывайте, новаторское произведение должно в преображённом виде содер­жать традиционные составные повествования, делая непонятное понятным, скуку - занимательной. Если же непонятное так и остаётся непонятным (что признаётся истолкователями неудобочитаемого), а скука остаётся скучна, тогда это не искусство, а какой-то другой род деятельности.

Мой тезис о неудобочитаемости наиболее значительной современной ли­тературы частично приняла Ирина Роднянская, но возразила: "Это и есть ли­тература". "Разве трудночитаемое не прочитано и даже не перечитано?" — спрашивали мои оппоненты. Вопрос: кем? Необычайно разросшейся специа­лизированной аудиторией. Исчисляемая десятками и даже сотнями тысяч, эта аудитория количественно почти неотличима от читающей публики. Ежегодная конференция Ассоциации современной словесности собирает до десяти тысяч участников, в Америке свыше полутора тысяч универ­ситетов, в каждом - кафедра словесности, и каждый студент должен приобрести книгу, указанную в списке обязательного чтения. Написанный под вли­янием "Улисса" постмодернистский роман Томаса Пинчона "Радуга земного притяжения" включён в учебные программы, хотя непонятность романа при­знана даже апологетами Пинчона. Так и сказано: да, непонятно, однако всё равно предлагается понимать и восхищаться. Читал я ранние и вполне понятные произведения Томаса Пинчона: заурядно. В крупнейшие современные писатели Пинчон выбился по другой шкале, как выбивались в гении художни­ки-авангардисты скромных традиционных способностей. Между тем размно­жившийся "наш брат" литературовед, он же преподаватель, внушает студен­там необходимость потрудиться. Я же присоединяюсь к тем, кто спрос на "труднодоступную" литературу считает потреблением навязываемым, подобно любым товарам в обществе потребления. Когда первичная битва в борьбе за Джойса была выиграна, я повёл борьбу против Джойса. Собственно, я всего лишь подписался под приговором, который ещё в молодости Джойс услышал от старого ирландского поэта: "Нет у тебя достаточно хаоса в душе, чтобы со­здать целый мир". Населить "целый мир под переплётом", как он того хотел, Джойс не смог. Присоединившись к этому мнению, я очутился в хвосте оче­реди, где когда-то стоял одним из первых: от меня взялись защищать Джой­са те, кто некогда за сочувственный к нему интерес критиковали меня же.

Джойс, каким мы его знали (Юджин Шихи)

Юджин Шихи (1883-1957) учился в дублинском университете вместе с Джеймсом Джойсом между 1898 и 1902 годами.

У Джойса было два имени — Джеймс Августин, но второе имя он быст­ро похерил.

В школе и колледже мы — мой брат Ричард и я — с ним дружили, он часто бывал в доме нашего отца на Бельведер-плейс. Помню, был он тогда худым долговязым подростком с ослепительно белыми, как у гончей, зубами, светло-голубыми глазами, которые по­рой казались ледяными, и нервным подвижным ртом. Он любил ходить задрав подбородок, его настроения часто менялись: то холоден, чуть высокомерен, отчужден, то внезапно по-мальчишески оживленный.

Иногда за резкой манерой скрывалась застенчивость. В одной из ранних рукописей он говорит о "затвердевшем панцире", имея в виду, что для самозащиты следует нарастить панцирь, чтобы оградить себя от враждебного внешнего мира.

Джеймс Джойс попал в нашу школу "Бельведер" из школы "Клонгоуз-Вуд", был старше меня на класс и готовился к промежуточным экзаме­нам. В школе Джойс отличался замкнутостью, холодностью и невозму­тимостью. Учителей и ректора он изводил с тем же самозабвенным наслаждением, с каким впоследствии — университетских преподавате­лей.

Однажды, когда отец Генри вел в моем классе урок латыни, появил­ся Джойс — учитель английской словесности мистер Демпси прислал его доложиться, что он опоздал на занятия. Ректор прочитал Джойсу длиннющую нотацию, которую тот молча выслушал с видом нераскаяв­шегося грешника. Когда ректор закончил, Джойс, словно только что вспомнив, добавил скучающим тоном: "Сэр, мистер Демпси еще велел сказать, что я и вчера опоздал на полчаса". Последовал еще один наго­няй, немногим короче первого. Когда и он подошел к концу, Джойс сно­ва произнес, едва не зевнув: "Сэр, мистер Демпси еще велел вам сказать, что я за целый месяц ни разу не пришел в школу вовремя".

Такая манера сообщать о своих проступках была явно рассчитана на то, чтобы сбить с толку ректора школы. Боюсь, в "Бельведере" по мило­сти Джойса у отца Генри появилась не одна седая прядь.

В школьном спектакле, который Джойс так живо воссоздал в "Сти­вене-герое", он высмеял не кого-нибудь, а отца Генри. Я был на спектак­ле, сидел на балконе и все видел. У нашего преподобного ректора было немало характерных привычек и излюбленных избитых фраз. Напри­мер, он частенько обращался к классу: "Пусть те, кто не уверен, что мо­жет ответить по римской истории, встанут сами". Затем, окинув маль­чиков проницательным взглядом, разом выбирал тех, чьи глаза не светились особым знанием или уверенностью, и сурово приказывал: "Шихи и Линехан, встаньте!" Или поднимал еще кого-то.

Джойс, которому в школьном спектакле выпало играть ректора, вместо этого принялся передразнивать отца Генри. Он выдавал, подчас по пять минут кряду, излюбленные его оборотики, изображал его жес­ты и манеру себя вести. Другие участники спектакля заходились от сме­ха прямо на сцене, напрочь забыв о роли и пропуская реплики. Школь­ники в зале веселились до слез.

Отец Генри — он сидел в одном из первых рядов — еще раз выказал свою порядочность: посмеялся карикатуре на себя самого и ни словом не укорил Джойса за дерзость.

Помнится, на занятиях по физкультуре Джойс любил отколоть шутку-другую. В новом году нам дали нового учителя. Джойс явился в гимна­стический зал согнувшись в три погибели, словно горбун. "Вот, пришел подлечиться", — заявил он преподавателю под хохот класса. В другой раз я спросил, как ему удается так долго кувыркаться на брусьях, и он от­ветил: "Брюшной пресс с голодухи подводит". Он умел посмеяться даже над собственной бедностью.

В 1899 году мне исполнилось шестнадцать лет, я окончил школу и поступил в университет, перешел от одной экзаменационной комиссии к другой. Ирландский Королевский университет (колледж) представ­лял собой нескончаемую экзаменационную комиссию. Там можно было получить степень не посещая лекций.

У меня было мало лекций и хватало времени на то, чтобы пастись в других местах. Тогда нашей настоящей Alma mater была Национальная библиотека на Килдер-стрит. Мы занимались в читальном зале на верх­нем этаже, но устраивали довольно долгие перерывы, собираясь на ступеньках снаружи, где Джойс, Кеттл, Скеффингтон, Артур Клири, Джон Марк О'Салливен, Уильям Доусон, Константин Каррен и многие другие начитанные и культурные господа делились с нами своими взглядами на искусство, жизнь и литературу. Встречи и разговоры с ними успешно за­меняли нам ту мудрость, что в других университетах изливается с ка­федр, а дебаты в Физической аудитории колледжа в доме 86 на Сент-Стивенз-Грин велись тогда на самом высоком научном уровне.

Помню, например, каким событием стало выступление Джойса на заседании Литературно-исторического общества с докладом "Драматур­гия и жизнь". Он еще раньше представил текст доклада на одобрение преподобном)- ректору колледжа. Страстное восхваление Джойсом пьес Ибсена во многом вызвало несогласие ректора, и тот прошелся по тексту синим карандашом. Однако Джойс отказался выбрасывать из до­клада отмеченные абзацы, заявив, что в противном случае вообще не бу­дет его читать. Он переговорил с ректором и, чтобы отстоять свое мне­ние, даже представил ему на прочтение тексты пьес. В результате Джойс добился своего и не вычеркнул из доклада ни единого слова.

По завершении дебатов Шеймас Клэндиллон выразил мнение мно­гих присутствовавших — крепко хлопнул Джойса по спине и восклик­нул: "Гениально, Джойс, но ты совсем спятил!"

Джойс тоже учился в Королевском университете, и мы часто там ви­делись. К лекциям и экзаменам он относился, как к забаве, и следует от­дать должное университету и преподавателям: несмотря на это, он ус­пешно сдал на бакалавра. Он не раз говорил мне, что получает от экза­менов истинное удовольствие.

Мы с Джойсом занимались итальянским языком у одного препода­вателя — итальянского иезуита отца Гецци, который много лет прожил в Индии и в совершенстве владел английским. Джойсу языки давались феноменально легко, на итальянском он говорил, как на родном языке, хотя тогда еще не бывал за границей. Мне отводилась роль слушателя, когда отец Гецци и Джойс беседовали по-итальянски на философские и литературные темы. Я понимал их так плохо, что с большей для себя пользой мог бы нырять с вышки в Сэндикоуве.

Джойс мог бы стать великим актером. Уже в семнадцать-восемнадцать лет он увлекался искусством драмы и выступал в домашних спек­таклях. Помню, как на Бельведер-плейс он великолепно сыграл англий­ского полковника в постановке по пьесе Робертсона "Каста".

Вместе с моей сестрой Маргарет он выступил в старом "Экс-Эль ка­фе" на Графтон-стрит в постановке ее пьесы "Наперсница Амура", где сыграл роль злодея — Джеффри Фортескью.

Он был звездой шарад, что разыгрывались у нас дома субботними вечерами. Его остроумие и дар импровизации оказывались как нельзя более к месту. К тому же он был блестящим имитатором, и бесстрастная мина профессионального картежника помогала ему перевоплощаться в других.

Помню, как-то они с Уильямом Фаллоном разыграли пародию на "Гамлета". Джойс выступил в роли королевы Гертруды, Фаллон — Офе­лии. Зрелище было достойно лучших номеров Джимми О'Ди. Офелия с соответствующими словами выкладывала на ковер морковки и лукови­цы (лучшей замены руте и розмарину мы не нашли), а мать Гамлета, вы­литая "Миссис Маллиган из Кума", изображала все, что положено на ирландских похоронах плакальщице, самозабвенно предающейся ис­ступленной скорби.

У Джойса был очень красивый тенор, в юности он даже мечтал стать певцом. Его матушка иной раз приходила к нам аккомпанировать ему на рояле. Она, помнится, была хрупкой, печальной и кроткой да­мой, ее музыкальное дарование говорило о тонкой художественной на­туре. Она очень гордилась Джойсом и любила его, он же ее боготворил. У меня и по сей день стоит перед глазами, как он со сдержанной старо­модной учтивостью подводит ее к роялю. Когда ее не было, он аккомпанировал себе сам, подбирая мелодии на слух.

В его репертуаре было много английских и ирландских баллад. Лю­бимыми его песнями были "Пара ясных глаз" из "Гондольеров" и "Индийская серенада" Шелли, начинающаяся словами "В сновиденьях о те­бе..." Однако с особым, достойным Фальстафа пылом он исполнял такие воодушевляющие баллады, как "Замок Бларни", "Бесстрашный Турпин" и "Как Маккарти плясал в Эннискорти".

Еще одна "картинка" с Бельведер-плейс: он в шляпе, при тросточке и монокле, походкой Чарльза Коберна расхаживает по комнате и с чув­ством поет "Человек, сорвавший банк в Монте-Карло".

Он также пел смешную и в то же время грустную ирландскую песню, которую я никогда не слышал в другом исполнении. Эту балладу он пел так часто, что я запомнил ее от слова до слова. В ней были две строфы:

Ах, жестокая Молли, плутовка,

Для чего ты воруешь сердца?

Я как пташка, чье гнездышко ловко

Разорила рука сорванца.

Я в окно твое камушек брошу,

А стекло разобью — не беда,

Для тебя в пух и прах что угодно

Я готов разнести завсегда!

Говорят, твой папаша скупенек,

А мамаша убьется за грош,

Хорошо, если новенький веник

За тобою приданым возьмешь.

Выходи ж за меня, моя Молли,

Быть женою — завидная роль,

Если голь прибавляется к голи,

Получается новая голь.

После каждой строфы следовал, мягко говоря, необычный припев:

Охи мне! Ты голубка моя,

Я тебя обожа-

Ю и в холод согрею,

А в жару тебя веткой обвею,

Чтоб довольна была и свежа!

Ты моя Милая!

Кое-какие веселые номера он, несомненно, позаимствовал у своего отца, который, насколько я понял, в свое время был довольно знаменит комическими песенками, которые исполнял в концертных залах граф­ства Корк. Джойс слышал — это описано в "Портрете художника", — как отец пел в коркском отеле "Виктория" песенку, начинавшуюся: "По юно­сти и глупости жениться можно вмиг". У сына она тоже была в числе са­мых любимых, он часто ее пел. Все эти старые любимые баллады отца он исполнял "забавно растягивая слова", о чем также говорится в "Пор­трете". По словам Джойса-старшего, в исполнении ирландской баллады Мику Лейси не было равных: "Как он умел оттенить каждую нотку, какие чудеса вытворял с этой песенкой, у меня так не получается".

Думаю, тут он впадал в чрезмерную скромность, потому что сын его исполнял эти старые баллады и забавно растягивая слова, и оттеняя нотки — в классической манере Лейси.

Отец Джойса был подвижным низкорослым мужчиной с усами как у военного, носил монокль и короткие гетры и ходил с тросточкой. Лег­ко поверить, что на сцене он мог изобразить Джорджа Лашвуда*" один к одному.

Я бы еще сказал, что Джеймс был обязан отцу и своим едким ост­роумием. Джойс как-то продемонстрировал мне образчик отцовского юмора.

Однажды за завтраком отец прочитал вслух в "Фрименз джорнал" некролог их доброй знакомой миссис Кессиди. Миссис Джойс в ужасе воскликнула:

— Боже! Не может быть, чтобы миссис Кессиди умерла.

— Утверждать не берусь, — ответил супруг, — но кто-то позволил себе ее похоронить.

Выйдя на пенсию в должности налогового инспектора, Джойс-стар­ший, видимо, много свободного времени посвящал изучению картинок в "Тит битс" и "Ансерз", которые содержали "ключи" к названиям же­лезнодорожных станций. Читатели, правильно назвавшие большин­ство станций, еженедельно получали изрядные призы. Судя по всему, Джойса забавляло это увлечение пожилого родителя. Он мне рассказы­вал, что, заполняя анкету для поступления в университет, описал род за­нятий отца как "участие в конкурсах".

Для некоторых дублинских памятников Джойс придумывал надписи. Так, поза епископа Планкета на Килдер-плейс — палец, глубокомысленно прижатый ко лбу, — означала, по его мнению: "Куда запропастилась эта проклятая запонка?" Для статуи поэта Мура на Колледж-Грин — стоит, воздев указательный палец правой руки, — подходило: "Ага! Знаю".

Тогда он писал много эпиграмм и лимериков; мне запомнился лимерик на леди Грегори:

Раз воскликнула леди Грегория:

"Помогу всем поэтам, кто в горе, я!"

Но тотчас же в печали

Все студенты вскричали:

"Все мы — именно та категория!"

Помню и то, как Джойс и его приятель Оливер Гогарти соревнова­лись в составлении лимериков. Гогарти мог бы стать живым воплоще­нием денди XVIII века, не будь он, помимо прочего, хорошим поэтом. Тогда мы почти не знали его поэзии, зато знали его как спортсмена, пловца и автора безыскусных виршей. Он учился в Тринити-колледже и одевался с подчеркнутым щегольством. Я прекрасно помню его живую элегантную манеру держаться. Он умел найти общий язык с представителями всех социальных слоев, от государственных чиновников до от­бросов общества. Кто-то предложил Джойсу и Гогарти посостязаться в сочинении лимериков экспромтом, они согласились. Первой из предложенных тем была поездка Йейтса в Соединенные Штаты с чтением лекций, второй — спор между преподавателем Тринити и доктором О'Дуайром, епископом Лимерикским, о высоте шпиля новой церкви, какую строил последний. Хоть убей, не помню, кто из них какой лимерик сочинил, но мне почему-то кажется, что первый принадлежал Го­гарти.

Йейтс, великий поэт наш мистический,

Переплыл океан Атлантический,

В каждом штате, где был,

Он наживу клеймил,

Но подсчитывал сбор методически.

И вскричал преподобный Дуайер:

"Что за глупость несет этот гаер!

Мы построим свой шпиль

Высотой в десять миль —

Как ты нас ни пугай, попугайер!"

Я уже упоминал, что Джойса было крайне трудно вывести из равно­весия. Однажды мы с братом гуляли по Фибсборо-роуд и увидели идуще­го навстречу Джойса. Он размахивал над головой чем-то вроде сложен­ных маленьких подъемных жалюзи. За ним на некотором расстоянии следовал его брат Станислав, которого, видимо, страшно забавляло шу­товство Джеймса. Джойс выглядел очень возбужденным.

"Полюбуйтесь, что у меня тут, — сказал он, — индийская поэма на санскрите, записана на сделанных из травы пластинках. Хочу продать ее профессору филологии Тринити-колледжа".

Он стал раскладывать рукописную книгу, чтобы продемонстриро­вать нам пластинки и то, что на них написано. Когда он полностью раз­вернул эту планочную конструкцию, какая-то зазевавшаяся няня с коля­ской налетела на него сзади, так что он, сбитый с ног, уселся прямо на раму коляски. Ничуть не смутившись, Джойс, придерживая на коленях развернутые пластинки, задрал голову и спокойно поинтересовался у няни: "Далеко ли путь держите, мисс?"

У Джойса был капризный характер, он совершал весьма странные поступки, причем нередко себе же в ущерб. Однажды, когда его пригла­сили спеть за деньги на каком-то концерте в Дублине, он ушел со сцены, потому что его не устроил аккомпанемент. Гонорар, которого он лишил­ся, тогда представлял для него целое состояние. В другой раз он отправился в Лондон — встретиться с критиком Уильямом Арчером, на кото­рого произвела сильное впечатление статья Джойса в "Двухнедельном обозрении" о драме Ибсена "Когда мы, мертвые, пробуждаемся". Арчер познакомил Джойса с главным редактором одного литературного жур­нала, и тот заказал ему рецензию на сборник стихотворений. Джойс разнес несчастного автора в пух и прах, что не понравилось редактору.

— Так не годится, мистер Джойс, — сказал он.

— Виноват, — ответил Джойс и направился к выходу. Он никогда не опускался до пререканий, такой у него был характер.

— Куда же вы, мистер Джойс? — воззвал редактор. — Я всего лишь хо­чу вам помочь. Почему вы не считаетесь с моими пожеланиями?

— Мне казалось, - заметил Джойс, — что я должен был донести до ва­ших читателей мое мнение об эстетических достоинствах этого сборника.

— Вот именно, этого мне и хотелось.

— Ну а по-моему, никаких достоинств в этой книжке нет, ни эстети­ческих, ни любых других, что я и пытался донести до ваших читате­лей — если у вас, конечно, есть читатели.

Это замечание, естественно, уязвило редактора, и он сказал:

— Ну, мистер Джойс, при таком отношении я не могу вам помочь. Мне стоит только открыть окно, высунуть голову и кликнуть, как до­брая сотня критиков будет готова ее отрецензировать.

— Что именно отрецензировать? — съязвил Джойс. — Вашу голову? Это положило конец разговору.

Об этом случае я, разумеется, знаю со слов Джойса, однако считаю, что так все и было, по-моему, он отличался исключительным правдолю­бием.

Ему и друтих нравилось подбивать на экстравагантные выходки. Од­нажды вечером он при мне поспорил со Скеффингтоном на полкроны, что тому не удастся купить на полпенса крыжовника в самой дорогой фруктовой лавке на О'Коннел-стрит, получив при этом сдачу с золотого соверена.

Ударили по рукам, и Скеффингтон попросил продавщицу; почтен­ную даму, исполнить этот смехотворный заказ. Когда он протянул ей со­верен, та ледяным тоном сказала:

— Сэр, не могли бы вы взять ягод побольше?

— Нет, — ответил Скеффингтон, — мне это не по карману. Он удалился, забрав крыжовник и сдачу.

Джойс наблюдал эту сцену из-за дверей лавки, катаясь со смеху.

После отъезда Джойса из Дублина я ничего не знал о нем несколько лет, хотя мой отец получил от него письмо с соболезнованиями в связи со смертью моего брата Ричарда, а мне он как-то прислал номер италь­янской газеты со своей статьей "Il Fenianismo", написанной в связи с кончиной великого вождя фениев Джона О'Лири, который, кстати, председательствовал на одном из заседаний Литературно-историческо­го общества в наши студенческие годы.

А как-то вечером в 1909 году я снова встретился с Джойсом в "Теат­ре Аббатства" на спектакле по пьесе Шоу "Бланко Поснет". Он подошел ко мне сзади, похлопал тросточкой по плечу и невозмутимо поздоровался, словно мы виделись только накануне. Джойс сообщил, что приехал в Дублин написать для итальянской газеты "Иль пикколо сера" отзыв о пьесе, которая в Великобритании подверглась цензуре. Еще он сказал, что через несколько недель я узнаю о нем любопытную новость. Я по­нял, что он имел в виду свою новую должность — управляющий первого дублинского кинотеатра "Вольты" на Мэри-стрит. Если не ошибаюсь, он-таки получил это место, но занимал его очень недолго.

Джойс был крайне скуп на похвалу, когда речь шла о писателях, по­этому меня удивило, когда он заявил, что восхищается сочинениями Джорджа Мередита, а его роман "Трагические комедианты" считает произведением выдающимся.

Помимо Ибсена с Данте, единственным автором, к которому он бла­говолил, был Джеймс Кларенс Мэнган. Помню, какое острое наслажде­ние получили все собравшиеся в доме моего отца в тот вечер, когда он читал вслух балладу-эпитафию "Безымянный" этого несчастного ир­ландского поэта.

В следующий и последний раз мы встретились с Джойсом в его па­рижской квартире в 1928 году; уже после того, как он стал всемирно из­вестен. Его адрес на улице Греней я узнал от мисс Сильвии Бич. Это она дала деньги на первое издание "Улисса", а в ее парижской книжной лав­ке повсюду стояли на полках фотографии Джойса.

Она пришла в восторг, узнав, что я был его школьным товарищем, и показала мне снимок группы университетских студентов и преподавате­лей. Фотографировал их мой приятель Кон Карен, на снимке в числе других был Джойс, я сумел назвать всех остальных, и мисс Бич так обра­довалась, что подарила мне номер журнала "Транзишн" с публикацией отрывка из "Вещи в работе". К сожалению, я так и не прочитал этого текста, поскольку уже первый абзац убедил меня в том, что мне недоста­ет знаний, чтобы понять и должным образом оценить новый "словарь" Джойса, как он сам его называл.

Вечером того же дня мы с женой навестили Джойса и познакоми­лись с его женой, сыном и дочерью. В его квартире все говорило о Дуб­лине. На стенах висели картинки и гравюры старого Дублина, и даже узор на большом, во весь пол, ковре повторял прихотливые извивы реч­ки Лиффи.

Он был рад снова со мной повидаться и принялся расспрашивать о том Дублине, который знал и любил.

Моя сестра, миссис Шихи-Скеффингтон, мне рассказывала, что то­же навестила Джойса и он расспрашивал ее о том же самом. Немного ошарашенная водопадом вопросов, она наконец сказала:

— Мистер Джойс, вы изображаете из себя космополита, но почему тогда Дублин занимает все ваши мысли и почти все вами написанное по­священо Дублину и дублинцам?

— Миссис Скеффингтон, — ответил он со странной улыбкой, — одна английская королева когда-то сказала, что унесет на тот свет в своем сердце слово "Кале". Я унесу слово "Дублин".

Артур Пауэр

Артур Пауэр (1895-1985), англо-ирландский джентльмен, чей наследственный особняк "Бельвью" находится в Уотерфорде, происходил из старого католичес­кого рода, который сумел, не отступив от веры предков, сохранить в годы Рефор­мации свои земли. Артур обучался в частной английской школе-интернате и, по­скольку в семье существовала традиция идти в военные, в Первую мировую войну он пошел в кавалерию, сражался под Ипром и в 1916 году был комиссован по состоянию здоровья. После войны Пауэр переселился в Париж, работал на "Нью-Йорк геральд", дружил с Модильяни и Майолем и под их влиянием сам начал писать. Он стал близким приятелем Джойса, и тот был с ним откровенен; возможно, его подкупила живая любознательность этого англо-ирландского сельского джентльмена католического вероисповедания, который хотел стать ху­дожником.

Джойс, подобно герою его "Улисса", часто менял место жительства. Первый раз я побывал у него в унылой квартире с железными ставнями на бульваре Распай. Посреди гостиной свисал с потолка огромный крас­ный абажур, похожий на юбку в оборках, а в углу я заметил несколько ча­хоточных желтых растений и подумал, не оставил ли их предыдущий жилец в наследство своим незадачливым преемникам. Выяснилось, од­нако, что Джойс их очень ценил. "Финиковые пальмы, — сказал он, — напоминают мне про Феникс-парк. Но в этом чертовом бардаке они у меня не выживут", — мрачно добавил он, пока я в немом изумлении ди­вился его всеобъемлющему творческому воображению. Тогда я впервые пришел к нему домой, хотя познакомились мы раньше, в "Баль-буйе", знаменитом танцевальном зале напротив кафе "Клозери де лила".

В тот вечер я должен был встретиться там со знакомыми, но они не пришли. Я бродил по залу, смотрел на танцующих и надеялся — вдруг на­ткнусь на какую-нибудь приятельницу и мы потанцуем. В дальнем конце зала я увидел знакомые лица, но решил не подходить: жизнь коротка, мне хотелось танцевать, а не трепать языком. Но к концу вечера меня окликнула одна из дам, я подошел к их столику, она меня представила. Так я познакомился с Джеймсом Джойсом.

Мне он сразу понравился: хрупкая изящная фигура, шекспировский овал лица; за линзами сильных очков один глаз казался невероятно большим. Тонкогубый, прихотливо изогнутый рот обрамляла эспаньол­ка. Его красивые руки с тонкими пальцами приковывали взгляд. В нем все выдавало творческую натуру — все, кроме рта. Держался он скорее благожелательно, чем дружелюбно, и был нелегок в общении. Обычно он ограждал себя своего рода интеллектуальным барьером, но его безу­коризненная учтивость напоминала о временах величия и расцвета Дублина. Его манеры неизменно отличала примечательная ирландская изысканность. Чем хуже ему приходилось, тем безупречнее он держал­ся. Беспристрастностью и благородством он походил на испанского гранда. Как бриллиант отличается от стекляшки, так и его поведение отличалось от того, что в среде знати и провинциального дворянства считается хорошим тоном. То было внешним проявлением внутренней утонченности. Ему, как всем выдающимся личностям, были чужды тщеславие и хамоватое высокомерие.

Он спросил меня, не отношусь ли я к "сословию литераторов". От оборота "сословие литераторов" отдавало чем-то удивительно старо­модным, в духе XIX века; в грохоте переполненного танцевального зала оно прозвучало приглашением к менуэту, пускай чисто интеллектуаль­ному. Я ответил, что литературой интересуюсь, хотя сам мало пишу.

У Джойса была великолепная память, он мог цитировать до беско­нечности. В тот раз он обратился к Библии короля Якова и процитиро­вал отрывок из Евангелия от Матфея: "Если же рука твоя или нога твоя соблазняет тебя, отсеки их и брось прочь от себя: лучше тебе войти в жизнь без руки или без ноги, нежели с двумя руками и двумя ногами быть ввержену в огонь вечный..."

Затем, с присущей ему дотошностью и основательностью, привел тот же отрывок на французском и отметил, насколько французский текст по выразительности, музыкальности и силе уступает английскому.

В этом споре от участников требовалась великолепная память, спо­собность наизусть цитировать многочисленные отрывки на двух язы­ках. Никто из нас, кроме Джойса, такого не мог, поэтому мы закончили спор, признав его победу, но в душе сохранив верность собственным взглядам.

Потом мы какое-то время не виделись. Следующий раз я пришел к нему на авеню Шарля Флоке. В отличие от предыдущей квартиры, эта была красивой и просторной — самым приятным из многих его обита­лищ. Окнами она выходила на Эйфелеву башню, а поскольку рядом на­ходилась Военная школа, то порой можно было увидеть, как за деревь­ями офицеры в форме занимаются верховой ездой на Марсовом поле.

К несчастью, у Джойса в это время было очень плохо с глазами, и по­сетители вполне могли застать его лежащим в постели в спальне с задер­нутыми шторами — чтобы дать глазам отдохнуть в темноте. В таких слу­чаях он обычно шутил: "Жду; пока Ирландское Око сможет исполнить свой долг".

Ближе к вечеру он вставал, и мы ехали на такси к его окулисту док­тору Бораху принимавшему на рю де ла Пэ. Поднявшись по черной ле­стнице, мы садились ждать в маленькой, с криво наклеенными обоями комнате, предназначенной, видимо, для важных клиентов. Наконец появлялся доктор Борах, добродушный мужчина с бесшумными движе­ниями и внешностью человека, ни разу в жизни не дышавшего свежим воздухом. Он входил быстрым шагом, осматривал через линзу глаза Джойса, говорил несколько слов и назначал очередной осмотр через два дня. Мы стекались по той же узенькой лестнице, ловили такси и от­правлялись в кафе "Франсис".

В то время это кафе было любимым местом Джойса. Он пил чинзано с водой — на него скорее действовал насыщенный рубиновый цвет на­питка, чем его крепость, — и рассуждал об ирландской литературе, Дуб­лине и о том, как тяжело иметь кельтский темперамент. После этого мы возвращались к нему, и миссис Джойс потчевала нас отменным ужи­ном — своим фирменным блюдом — курицей в винном соусе.

Воспоминания об этих семейных трапезах относятся к числу самых отрадных. С нами садились за стол его сын, непохожий на ирландца франтоватый Джорджио, уже взрослый молодой человек, и юная Лючия, молчаливая и ранимая, но тем не менее жизнерадостная, посколь­ку не предощущала грядущей трагедии, которая так внезапно обруши­лась на нее.

Теперь же Джойс производил впечатление человека спокойного и степенного, даже уверенного в себе — в той мере, в какой это было ему присуще, ибо, как ни странно, его самоуверенность напрямую зависела от настроения. Хотя он презирал все обще­принятые социальные и литературные нормы и бросал им вызов, а в сво­ем великом романе глумился над ними, временами он, как все тонко чувствующие люди, видимо, в глубине души задумывался об абсолютной ценности своего дарования и падал духом — возможно, из-за недоброжела­тельной критики или же по неким тайным причинам психологического свойства. Другие тоже это за ним замечали. На мой взгляд, это было одно из самых привлекательных качеств его натуры. Он устало садился, вопро­шающе смотрел на вас сквозь очки непомерно увеличенными глазами и приводил какой-нибудь особенно ядовитый из прочитанных отзывов. Больше всех его уязвляло утверждение, будто он буржуазный писатель. Не знаю, что именно разумелось под этим, но в предвоенном мире набираю­щего силу фашизма такое определение звучало угрожающе.

Однако, встретив его через несколько дней, можно было сказать — по тому, как блестели его глаза и как он держал голову, — что к нему вер­нулась уверенность, точнее сверхуверенность в собственном таланте.

Книга Джойса опиралась на Гомерову "Одиссею", и приключения ее героя (если Блума можно таковым называть) соответствовали приклю­чениям хитроумного греческого царя. Это и остальные интригующие аспекты романа не давали покоя ни французским авторам, ни другим писателям и интеллектуалам. Помню, однажды Джойс сравнил бар­менш в ресторане гостиницы "Ормонд" с сиренами, заметив, что девуш­ки очаровательны с головы до талии — аккуратно причесаны, накрашены, в свежих, хорошо отутюженных блузках, а ниже талии у них, как рыбий хвост у сирен, — поношенные грязные юбки, грубые заштопан­ные носки и растоптанные башмаки, но этого, конечно, никто не видит.

Аналогия с Гомером развивается от главы к главе, начиная с перво­го эпизода (Телемак) в башне Мартелло в Сэндикоуве. Далее следуют Нестор (школа мистера Дизи), Протей, "морской старец" (берег в Сэндимаунте), Сирены (бар гостиницы "Ормонд" и "sonner-la-cloche") и так далее до последнего эпизода (Пенелопа), где, в согласии с теорией Вико, полубожество низведено до обычного человека.

Более того, при встрече с Джойсом невольно вспоминалось о том, что его кочевая жизнь очень похожа на скитания его героя. Джойс пе­реезжал из страны в страну, из города в город, а в Париже — с квартиры на квартиру, из гостиницы в гостиницу, не говоря уже о его многочис­ленных вылазках во французскую провинцию — Ниццу, Бургундию, Бре­тань, а также в Нидерланды и Швейцарию. Беспокойство было у него в крови, он был вечным искателем.

Больше всего его привлекали Средневековье и историки-медиевис­ты. Помню, как-то мы с ним шли по бульвару Сен-Мишель. Слева от нас уходил в небо шпиль Сан-Шапель, и ангел на куполе апсиды выглядел так, словно только что слетел с небес. А впереди маячили старое аббат­ство Клюни и мрачная массивная каменная кладка — остатки первой ок­ружившей Париж стены. "То был настоящий дух Европы, — заметил Джойс. — Только подумать, какая бы великолепная цивилизация у нас была, останься мы в русле этой традиции". Возрождение с его возвратом к античности он рассматривал как отступление человечества в свое ин­теллектуальное детство. "Сравните, — продолжал он, — постройку в клас­сическом стиле и средневековое строение, например, церковь Святой Магдалины и Нотр-Дам с его полифонией плоскостей, стыками крыш и извергающими водопады горгульями". Джойс утверждал, что нынеш­ний век постепенно возвращается к Средневековью, заметив в заключе­ние, что, живи он в XIV или XV веке, его бы ценили куда больше.

В Ирландии, какой он ее знал, все еще, по его мнению, царило Сред­невековье, а Дублин оставался средневековым городом, где святость и непотребство толкались локтями.

Джойс придавал огромное значение освобождению литературы, за что и пострадал. Английское пуританство ограничивало свободу англий­ского писателя, которой его европейские коллеги пользовались вот уже несколько столетий. Джойс был преисполнен решимости покончить с ограничениями. Поскольку же он издевался над англо-саксонскими за­претами, его преследовали, запрещали и в конце концов сожгли как ере­тика на интеллектуальном костре. Сам он считал, что пишет в традици­ях Чосера, Брантома, Рабле, Мопассана и некоторых других авторов. Я думаю, именно запреты и преследования делали его на людях таким стеснительным и неуверенным в себе. Как-то он мне сказал: "Вообрази­те, есть и такие, кто отказался бы находиться со мной в одной комнате".

Известно, что английские типографы не захотели набирать его кни­гу, а издателей американского "Литл ревью" судили и оштрафовали, хо­тя двое судей вынуждены были публично признаться в том, что ничего не поняли из отрывков, которые зачитывались в суде. Именно мисс Бич в конце концов согласилась напечатать и выпустить "Улисса" во Фран­ции у Дарантьера, доброго знакомого мадемуазель Мунье. И компания в "Баль-буйе", где я познакомился с Джойсом, собралась отметить подпи­сание договора.

Потом мы какое-то время не встречались (скорее всего я был в Ир­ландии), а когда снова увиделись, Джойс жил в гостинице рядом с вок­залом Монпарнас. Застал я его в номере с задернутыми шторами — он лежал на постели, рядом валялись страницы неоконченных рукописей. У него было очередное "трудное время" — полный упадок душевных и физических сил. Невольно возникал вопрос: как же он мог работать в таком состоянии и таких условиях? За дверями номера постоянно скре­жетал лифт, в коридоре взад-вперед с грохотом возили чемоданы, за стеной плакал младенец. Но Джойс был бесконечно терпелив!

Однако сочувствие к нему вызывали только его проблемы со зрени­ем, ведь он однажды сказал мне, что любит работать, когда вокруг ки­пит жизнь — "Божья жизнь", специально подчеркнул он. В комнате же у Люксембургских садов, специально для него оборудованной, которую ему предоставил Ларбо и где было тихо и ничто не отвлекало, он рабо­тать не мог. Как-то раз я зашел с ним в ту комнату — ему нужно было за­брать рукописи. Она находилась в цокольном этаже и напоминала куб­рик с длинным столом посредине. Летом в ней было прохладно, зимой она, из-за небольших размеров, хорошо протапливалась. Мне комнатка казалась во всех отношениях идеальной. Но именно потому, что туда не проникал шум, Джойс не мог в ней работать.

Впрочем, надолго он в этой гостинице не задержался — вскоре ему предстояла еще одна операция у неизменно готового прийти на по­мощь доктора Бораха; к нему он и лег в больницу на улице Шерш-Миди.

Его привлекали мужские голоса, чем и объясняется его восхищение ирландским тенором Салливеном, которое в конце концов перешло в наваждение.

В семье Джойса все и в самом деле пели — отец, он сам и его сын, ко­торого он отдал в школу пения, — поэтому в отношении Джойса поговор­ка "Где не поют, там нет веселья" была справедлива. Одно из последних моих воспоминаний о нем — в доме на Робиа-сквер, примерно около по­луночи, он пересекает комнату, усаживается за пианино, легко пробегает пальцами по клавишам, подбирая мелодию, и начинает петь легким тено­ром озорные, ироничные и печальные ирландские песенки, которые бы­ли для него главным источником вдохновения. Из их слов и мелодий он сплетал прихотливый узор невнятного и сложного гобелена, каким явля­ются "Поминки по Финнегану". Эти песни, как и семейный портрет, он повсюду возил с собой, к ним обращался за утешением.

Его дочь Лючия занялась танцами. Я несколько раз видел, как она танцует, — у нее были отличные данные. Как-то на международном кон­курсе в "Баль-буйе" ее, хотя она и не получила главного приза, востор­женно приняли зрители, которые начали скандировать "L`irlandaise - l`irlandaise" Но отец был против. Он считал, что ей недостает необхо­димых физических данных, и высказался в том духе, что "женщины, выйдя на сцену, только руками размахивают" и "для девушки достаточ­но умения красиво войти в комнату". Лючия подчинилась и, по его предложению, занялась разрисовкой рукописных книг. Но втайне тяжело переживала. Дети знаменитого человека нередко всю жизнь стра­дают комплексом неполноценности. Отец интересен всем, они не ин­тересны никому. Джойс, правда, пытался вовлечь ее в коловращение жизни, но она внутренне сопротивлялась, желая, естественно, предъ­являть жизни собственные требования.

Но мне Лючия запомнилась чувствительной молчаливой девуш­кой за ресторанным столиком, напоминающей юных барышень Мари Лоренсен, загадочной и скрытной, хотя потом, если не ошибаюсь, она стала капризной и требовательной. С развитием болезни Лючия приводила отца в смятение все более враждебным к нему отношени­ем, ему же все трудней и трудней было сохранить ее любовь. Для Джойса Творение, Происхождение и Отцовство являлись высшими тайнами бытия, так что эту трагедию он переживал особенно остро, мысли о больном ребенке были источником мук, ибо, в свете своих своеобразных теорий отцовства, он считал, что вина лежит на нем как на отце. Он возил ее из клиники в клинику, даже показывал швейцар­скому профессору Юнгу, которому, кстати, не нравились ни сам Джойс, ни его книги. Об "Улиссе" он презрительно отозвался, что ро­ман с равным успехом можно читать и как обычно, и от конца к нача­лу и что в старые времена рукопись бы не допустили до печатного станка. Лючия же выразила свое возмущение Юнгом в таких словах: "Вы не поверите, но этот огромный жирный швейцарец-материалист попытался залезть мне в душу".

Джойс считал, что, как отец, лучше всех ее понимает. Он надеялся излечить ее чудом отцовской любви, ибо дочь не давала ему покоя, как Призрак — Гамлету.

В Париже вокруг Джойса образовалась группа писателей-авангарди­стов, преимущественно американцев. Одним из них был Хемингуэй, высокий, статный, красивый мужчина, манерой держаться несколько напоминавший пирата. Тогда он делал первые шаги в своей оригиналь­ной прозе, этом выражении американского духа, столь отличного от ев­ропейского. Он приходил к Джойсу домой на регулярные чтения "Вещи в работе" и был, со своими размашистыми жестами и звучным смехом, как глоток чистого свежего воздуха.

Джойс съехал с квартиры на Робиа-сквер, и бесконечные странствия привели его в Лондон, где он занялся официальным оформлением бра­ка. Я его навестил — он жил в темной неудобной квартирке в Кенсингто­не на Камден-Гров, которую называл "Камден-Гроб". Через месяц он, од­нако, возвратился в Париж, где поселился на авеню Сен-Филибер. К бедам, преследовавшим его, прибавилась смерть отца в Дублине, кото­рую он очень тяжело переживал. Жизнь начала утрачивать для него свои краски, он дал новые имена дням недели, горькие, но не лишенные юмора: Поминальник, Вредник, Слеза, Черняк, Плачница, Скукота.

Платить за квартиру стало трудно, и он с женой и Лючией отправил­ся в Швейцарию: полечить глаза, а дочь показать психиатрам. Снова вернувшись в Париж, они поселились на улице Галилея, недалеко от Елисейских Полей. Там я его навестил, и это была наша последняя встреча.

До этого мы не виделись несколько лет поскольку я жил в Уотер­форде, где, за тысячи миль от парижского мира искусства и литерату­ры, удерживал на плаву родовое поместье, ежедневно занимался фер­мой и в придачу пытался спасти ветшающий георгианский особняк. О Модильяни, Паскине или Браке в Уотерфорде и не слышали, и даже имя Джойса вызывало лишь смутные ассоциации.

В тот вечер он пригласил меня в "Фуке" — дорогой, даже самый до­рогой ресторан на Елисейских Полях, в который он тогда частенько на­ведывался. Сидя на дальнем конце стола в компании светских завсегда­таев этого заведения, я беспристрастно наблюдал за тем, как Джойс потягивает вино под присмотром четы Джолас, к тому времени при­бравшей его к рукам.

Я ощущал, что между нами пролегла пропасть. Вероятно, этого сле­довало ожидать: мы долго не виделись, и каждый жил своей жизнью. Окружавшая его атмосфера показалась мне крайне искусственной. На­сколько я понял по долетавшим до меня обрывкам беседы, разговор шел о возможностях расширения смысла отдельных слов и тому подоб­ных литературных вывертах. Джойс уловил мое отношение и отпустил довольно точное замечание: "Вы всё больше походите на фермера". Что ж, справедливо. "Поминки по Финнегану" мне не понравились, о чем я ему и сказал. Более того, я считал, хотя об этом не обмолвился, что он потратил впустую много важных в творческом отношении лет и, возможно, больше бы преуспел, если б прислушался к ехидному совету Тьюохи. Впрочем, откуда нам знать о различных психологических сдви­гах в творческой личности?''

На другой день я зашел к нему попрощаться. Он расположился в холле, сев, по своему обыкновению, в кресло. Мне он пересказал кое-ка­кие критические суждения о своей работе, процитировав высказыва­ние Уиндема Льюиса, что он-де — буржуазный писатель. Этого я не по­нимал и не мог понять, чувствовал только, что от такой оценки несет фашистским душком. В тот миг передо мною сидел бесконечно добрый и человечный Джойс былых лет, вырванный из группки поклонников и литературных рекламщиков, купавшихся в лучах его славы. Джойс Дуб­лина, Триеста, Пулы, ранних парижских дней. И я подумал о том, что слава — всего лишь яркая и блестящая, словно марионетка, тень лично­сти; тот же, кто эту тень отбрасывает, — живой человек из плоти и кро­ви. Он живет своей жизнью, несмотря на славу, а то и вопреки ей, и сла­ва ему эту жизнь не облегчает. Уходя, я остановился у лестницы и махнул ему рукой, он ответил тем же. Так мы попрощались — и больше не виделись.

Потом газеты писали о его бегстве от ужасов и неразберихи войны в Швейцарию. В Цюрихе он все же надеялся обрести безопасность и покой, памятуя о своем пребывании там в войну 1914 года. А вокруг него медленно, но неотвратимо крушил Европу адский миропорядок Гитлера.

Джойс долгие годы страдал коликами, которые его американские приятели ошибочно списывали на расшатанные нервы. Джойса это объяснение устраивало. Однако то была язва двенадцатиперстной киш­ки, которая привела к прободению. Его срочно прооперировали, он, су­дя по всему, начал поправляться, но впал в кому и умер, не приходя в со­знание.

Через несколько лет я случайно оказался в Париже и встретил там Нору, которая приехала по делам. Я спросил, где бы она хотела поужи­нать, она ответила — в кафе "Франсис". Не надо было ей туда ходить: из-за нахлынувших воспоминаний вечер для нее обернулся печалью. Я услышал, как она, с трудом ковыляя к такси, пробормотала: "О, этот грузный куль мясной". Ей не хотелось жить. Эта милая и такая естест­венная женщина, неизменно дружелюбная и добрая, сквозь все невзго­ды их совместной жизни, от прозябания в неизвестности до вершины славы, умудрялась сохранять семью, проявляя мужество и неколебимый здравый смысл. Правда, она не была интеллектуалкой ни в одном из значений этого слова, да этого от нее и не требовалось. Тем не менее женщиной она была приятной и искренней, достойной женой и спут­ницей Джойса. Веянием ирландского морского ветерка в интеллекту­альной теплице Парижа.

Она умерла в 1951 году от уремии, вызванной лекарствами от артри­та, и была похоронена на одном кладбище с мужем, но не рядом, а на другом участке, что вполне отвечало духу их кочевой жизни. Теперь, слава богу, они лежат рядом на заснеженном кладбище Флунтерн в окре­стностях отраженного в водах озера города Цюриха, где была задумана и написана значительная часть "Улисса".

Так завершается мой рассказ, так завершается земной путь выдаю­щегося человека, который отразил жизнь своего родного города со сма­ком, юмором, искусством перевоплощения и бесовщинкой. Который при жизни отвергал любые компромиссы и уступки. Который терпеть не мог всяческую узколобость. Который, будучи художником слова, ни разу не изменил своему ремеслу и ни единой строки не написал ради де­нег. Когда же слава готова была стелиться перед ним парчовым ковром, он замыкался в неприступном молчании, положив себе писать новую книгу, пребывая в скитаниях, как его древнегреческий герой, но при том ни на миг не упуская из виду конечную цель. Не расставаясь — как не расстался бы мореплаватель с талисманом, сулящим благополучное прибытие в заветную гавань, — с образом своего острова-дома.

Произведения Джеймса Джойса, имеющиеся в Центральной городской библиотеке им. В. В. Маяковского

  1. Джойс, Джеймс. Дублинцы : рассказы / Джеймс Джойс ; пер. с англ. под ред. И. Кашкина ; пер.: М. Богословская-Боброва и др. ; ст. Е. Гениева. - Санкт-Петербург : Азбука, 2012. - 287, [1] с. - (Азбука-классика).

  2. Джойс, Джеймс. Избранное : [сборник] / Джеймс Джойс ; сост. К. Н. Атаровой ; пер. с англ. ; предисл. Е. Ю. Гениевой. - Москва : Радуга, 2000. - 623, [1] с. - (Мастера современной прозы. Ирландия).

  3. Джойс, Джеймс. Кошка и черт : сказка / Джеймс Джойс // Иностранная литература. - 1995. - № 2. - С. 199-202.

  4. Джойс, Джеймс. Портрет художника в юности : роман / Джеймс Джойс ; пер. с англ. М. Богословской. - Санкт-Петербург : Азбука-классика, 2008. - 303, [1] с.

  5. Джойс, Джеймс. Улисс : [роман] / Джеймс Джойс ; пер. с англ. В. Хинкиса, С. Хоружего. - Санкт-Петербург : Азбука-классика, 2004. - 985, [7] с.

  6. Джойс, Джеймс. Финнегановы вспоминки : главы из книги / Джеймс Джойс // Иностранная литература. - 2019. - № 1. - С. 234-268.

О жизни и творчестве Джеймса Джойса

  1. Интересные факты : Джеймс Джойс.- URL: https://interesnyefakty.org/dzhejms-dzhojs/ (дата обращения: 04.02.2022). - Текст : электронный.

  2. Жантиева, Диляра Гиреевна. Джейм Джойс / Д. Г. Жантиева. - Москва : Высшая школа, 1967. - 95, [1] с. - (Современная зарубежная литература).

  3. Хомутникова, Елена Анатольевна. Литература английского модернизма: Джеймс Джойс, Вирджиния Вулф, Томас Стернз Элиот, Сэмюэл Беккет : учебное пособие / Е. А. Хомутникова ; Министерство образования и науки Российской Федерации, Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего образования "Курганский государственный университет". - Курган : Библиотечно-издательский центр КГУ, 2017. - 102 с. : табл.

  1. Кружков, Григорий. In Dublin Fair City / Григорий Кружков // Звезда. - 2020. - № 3. - С. 243-257.

  2. Урнов, Дмитрий. Дело о Джойсе / Дмитрий Урнов // Наш современник. - 2018. - № 6. - С. 233-242.

  3. Краснящих, А. Люби меня, люби мой зонтик / А. Краснящих // Независимая газета. - 2017. - 2 февраля. - С. 12.

  4. Берджесс, Энтони. Джеймс Джойс: пятьдесят лет спустя / Энтони Берджесс // Иностранная литература. - 2017. - № 2. - С. 212-216.

  5. Набилкина, Л. Н. Культурологический образ Дублина и его жителей в романе Джеймса Джойса «Улисс» / Л. Н. Набилкина // Обсерватория культуры. - 2012. - № 2. - С. 106-111.

  6. Девенпорт, Гай. Джойс — читатель / Гай Девенпорт // Иностранная литература. - 2007. - № 11. - С. 236-239.

  7. Кротков, А. Non serviam, или Сатанинская скромность Джеймса Джойса / А. Кротков // Литературная учеба. - 2007. - № 1. - С. 102-107.

  8. Джойс, каким мы его знали // Иностранная литература. - 2005. - № 10. - С. 215-238.

  9. Тарасова, Е. «Улисс» forever / Е. Тарасова // Иностранная литература. - 2004. - № 12. - С. 257-262.

  10. Бегбедер, Ф. Джеймс Джойс «Улисс» / Ф. Бегбедер // Иностранная литература. - 2002. - № 4. - С. 244-245.

  11. Чекалова, С. Кое-что о JJ : Джеймс Джойс / С. Чекалова // Знамя. - 1999. - № 10. - С. 202-203.

  12. О`Брайен, Ф. Поддача в туннеле / Ф. О`Брайен // Иностранная литература. - 1997. - № 11. - С. 180-184.

  13. Шульпяков, Г. Автор «Улисса» - литературный критик / Г. Шульпяков // Литературная газета. - 1995. - № 7. - С. 7.

  14. Одиссея русского «Улисса» // Иностранная литература. - 1990. - № 1. - С. 172-192.

Рецензии на роман «Улисс»

  1. Анастасьев, Н. Воображаемые американцы / Н. Анастасьев // Дружба народов. - 1995. - № 11. - С. 174-180.

  2. Ливергант, А. Литературный мир об «Улиссе» Джеймса Джойса / А. Ливергант // Вопросы литературы. - 1990. - № 11/12. - С. 177-222.

  3. Хоружий, С. Как читать «Улисса» / С. Хоружий // Иностранная литература. - 1989. - № 1. - С. 214-217.

Составитель: главный библиограф Пахорукова В. А.


Система Orphus

Решаем вместе
Есть предложения по организации процесса или знаете, как сделать библиотеки лучше?
Я думаю!