Обычный режим · Для слабовидящих
(3522) 23-28-42


Версия для печати

Он говорил от имени России (к 100-летию со дня рождения Бориса Слуцкого)

Библиографическое пособие. Курган. 2019

7 мая исполняется 100 лет со дня рождения одного из самых крупных поэтов, рожденных Великой Отечественной войной, Бориса Абрамовича Слуцкого. Не только творчество, но и его биография продолжает вызывать широкий общественный и исследовательский интерес. И при этом все больше выявляются поразительные противоречия и неординарности жизненного пути поэта и его вклада в литературу.

Жизнь Слуцкого полна парадоксов. Поэт, который, по собственным признаниям, дня не мог прожить, чтобы не написать стихотворение, а то и три и четыре, вдруг включал в себе какой-то внутренний стопор и не то что на год, а сразу на пять или девять лет замолкал. Возможно ли такое?

Внутренний мир Слуцкого такое допускал. Так было во время Великой Отечественной войны. «На войне, - рассказывает он, - я почти не писал по самой простой и уважительной причине – занят войной». Занят войной... И в этом признается не кто-нибудь, а поэт.

Биография

Борис Абрамович Слуцкий родился 7 мая 1919 года в Донбассе, в городе Славянске. Школьную премудрость осваивал в Харькове. Отец был служащим, мать – преподавательницей музыки. Уже в старших классах Борис начал серьезно относиться к написанию стихов. Немалое воздействие оказал при этом земляк и задушевный приятель Михаил Кульчицкий, сын бывшего царского офицера, но также считавшего себя поэтом и даже когда-то издавшего одну или две книжки. Уже тогда оба юноши поклялись, что будут заниматься стихами всю жизнь.

В 18 лет Борис поступил в Московский юридический институт – юношу-харьковчанина, по собственным признаниям, интересовало вначале только первое «М». Оно давало выход романтическому порыву. В Москву перебралась некая дивчина – его неизбывное любовное влечение выпускных классов. Он должен был дышать с ней одним воздухом и жить только в Москве. В юридический институт поступить было относительно легче и проще. И хотя юноша писал стихи и увлекался литературой, он подал документы и стал студентом МЮИ.

Засвидетельствовав таким образом рыцарскую верность прекрасной даме, с которой дело доходило разве до двух-трех случайных поцелуев в потемках вечерних расставаний, Борис с присущей ему основательностью обнаружил вскоре, что и в юриспруденции скрыто немало полезного для его поэтической натуры. А пообтершись в столице и понаблюдав здешних девушек, через какое-то время и вовсе охладел к предмету былой страсти...

В юридическом институте Слуцкий после занятий три года посещал литературный кружок, которым руководил соратник Маяковского Осип Брик. Позже часть творческих интересов для Слуцкого переместилась в литературный салон Лили Брик, с которой установились добрые отношения. Именно Лиля Юрьевна через знаменитую семью французских писателей-коммунистов Эльзы Триоле (своей сестры) и ее мужа Луи Арагона много лет спустя помогала лечить в Париже тяжело болевшую жену Слуцкого Татьяну...

В 1939 году на третьем году его учебы в МЮИ Слуцкий стал собирать рекомендации для поступления в Литературный институт. Стихи Слуцкого выделил впервые услышавший их тогда Павел Антокольский:

С безответственной добротою

И злодейским желаньем помочь

Оделил он меня высотою,

Ледяною и чёрной, как ночь.

В Литературном институте студент-юрист занимался в поэтическом семинаре Ильи Сельвинского. Радом были начинающие поэты М. Кульчицкий, П. Коган, Д. Самойлов, С. Наровчатов, М. Луконин, С. Гудзенко, которые составили затем поэтическую волну, известную под именем «военное поколение».

О своей параллельной учебе в юридическом институте Слуцкий никогда не жалел. Через юриспруденцию молодой стихотворец познавал жизнь, лишь малой частью которой является даже большая литература.

22 июня 1941 года. Первое, что сделал Борис Слуцкий, - подал заявление в военкомат с просьбой направить добровольцем на фронт. А затем начал штурмом, как бешеный, сдавать выпускные экзамены в Литинституте.

Из автобиографии Бориса Абрамовича Слуцкого (от 30 сентября 1966 г.): «Когда началась война, поспешно сдал множество экзаменов, получил диплом и 13 июля уехал на фронт. 30 июля был ранен (на Смоленщине). Два месяца пролежал в госпиталях. 4 декабря нашу 60 стрелковую бригаду выгрузили в Подмосковье и бросили в бой. С тех пор и до конца войны я на фронте...»

Борис Слуцкий, выйдя из госпиталя, год с лишним должен был исполнять суровые обязанности военного следователя прокуратуры бригады и дивизии (пригодилось и юридическое образование). Следственные подвохи и процедуры были не в его натуре.

В стихах, написанных вскоре после войны, но опубликованных уже после смерти, Борис Слуцкий писал:

...Кто они, мои четыре пуда

мяса, чтоб судить чужое мясо?

Больше никого судить не буду.

Хорошо быть не вождем, а массой.

Хорошо быть педагогом школьным,

иль сидельцем в книжном магазине,

иль судьей... Каким судьей?

Футбольным...

С сентября 1942 Слуцкого переводят на политработу, которая куда больше была ему по душе. Об этой новой полосе своей фронтовой жизни он рассказывает в автобиографии почти вдохновенно: «С осени 1942 года беспрерывно работаю в политотделах – дивизионных и армейских. Был во многих сражениях... Писал листовки для войск противника, доклады о политическом положении в Болгарии, Югославии, Венгрии, Австрии, Румынии... Написал даже две книги для служебного пользования о Югославии и о Юго-Западной Венгрии... Многократно переходил линию фронта и переводил через нее немцев-антифашистов, предъявлял ультиматумы (в том числе в Белграде и в районе Граца) – вел обычную жизнь политработника».

Из фронтовых писем Бориса Слуцкого.

«17 февраля. Уже несколько дней, как я живу в вагоне, который иногда движется. Недавно мы проезжали через город, из которого эвакуированы все жители, и я отпустил себе грех похищения в брошенных домах некоторого количества книг. Сейчас читаю «Три мушкетера», вернее найденные страницы – 340-480, так сказать, израненных мушкетеров».

«28 марта. Сегодня вернулся из очередной «экскурсии» в батальон. Мы по-прежнему воюем на подступах к реке. Бои довольно интенсивные. Постепенно привыкаем к маневренной войне, о которой почти забыли под Гжатском и Ржевом. Держимся хорошо. Местное население здесь больше всего не любит «евекулироваться» и в километре от переднего края можно заметить какую-нибудь старуху. Все это очень расцвечивает войну. Сегодня узнал, что ранен и умер от ран мой товарищ – инструктор политотдела капитан Лазарев.

Живу очень интересно, но настолько хлопотно, что не успеваю оглядываться по сторонам. Получил «гв. старшего лейтенанта». Относятся ко мне хорошо. Политотдельцы не менее культурный народ, чем мои бывшие коллеги, но совершенно без некоторых профессиональных гримасок».

«11 апреля. ... Ввиду того, что по причинам военного характера наша связь еще некоторое время будет нерегулярной, излагаю тебе свою жизнь за последние 35 дней. Все это время прошло в боях довольно ожесточенных. См., например, о нас сообщение Совинформбюро от 30.3 вечернее. Воюем мы по многим отзывам хорошо. Думаю, что в третий раз после июля и декабря 1941 года я попал в бои, имеющие узловое значение для Отечественной войны. Инструктора ПО воюют процентов на 300 пехотнее, чем лица моей прежней профессии. (Однако, это с избытком покрывается многими вещами.) В общем пока живу хорошо...»

В 1943 году Борис Слуцкий вступил в ряды Коммунистической партии.

В январе 1944 года служебное положение Бориса Слуцкого изменилось. Он стал работать в 7-м отделении политотдела армии по разложению войск противника и изучению военно-политической обстановки в полосе действий армии.

«С конца апреля вообще особенно не воевал, - писал Борис брату. – Моя новая должность – старший инструктор 7-го отделения политотдела армии. По должности я зам. начальника отделения. Это значительное повышение. Новая работа носит значительно менее пехотный характер, чем прежняя, но за весну я дважды представлен к ордену и медали. Но пока ничего не получил...»

«...За последнее время я предпринял некоторые шаги для перехода на какую-либо пехотную должность. Что выйдет, не знаю...»

Осенью 1944 года в боях под Белградом Слуцкий был тяжело ранен. В тот момент, когда, поднявшись из-за укрытия, в рупор выкрикивал по-немецки ультиматум засевшему на пригорке вражескому отряду, - осколком мины пробуравило спину. Рану тогда удалось залатать, но осколок остался. И Слуцкий воевал дальше – в Австрии, в Венгрии. Мучили воспаления лобных пазух, последствия окопных простуд. Из-за них перенес две операции трепанации черепа. Выкарабкался.

Поздней осенью 1945 года Борису удалось получить короткий отпуск и побывать в Москве.

Из воспоминаний Петра Горелика

«Мы не виделись четыре года. Хотя его не трудно было узнать, это был все же другой человек. В кителе он казался стройнее и выше. Усы придавали его лицу несвойственную строгость. На правой стороне груди три ордена – Отечественной войны I и II степени и Красной Звезды – «малый джентльменский набор», как любил говорить Слуцкий; здесь же нашивки за тяжелое ранение и гвардейский значок. На левой – медали и, предмет особой гордости, болгарский орден «За храбрость» (Борис называл его по-болгарски, опуская гласные). Была в нем этакая гвардейская молодцеватость. Он нередко представлялся «майор и кавалер» и спрашивал, правда не без иронии, «каков?», за что в нашей семье получил прозвище «каковчик».

Изменился Борис не только внешне. В его отношении к товарищам появилось трудно скрываемое чувство превосходства, подчеркивание своей причастности к армии-победительнице. Нас, его близких друзей, достаточно хлебнувших на войне, забавляло его напускное превосходство. Мы относили это на счет комплекса пока еще невосполненных лет без стихов. Со временем внешние проявления превосходства постепенно потускнели, но не исчезли совсем.

И все же, если говорить по большому счету, Борису было чем похвастать. Он с толком использовал предоставившиеся возможности нескольких послевоенных месяцев и привез с войны книгу «деловой прозы». Это был один из первых «самиздатов». Во всяком случае в прозе. Книга Бориса состояла из десятка небольших глав, насколько я помню, не объединенных общим названием. Были главы, посвященные политическим партиям балканских стран и отношению к ним нашего командования, религии, русской эмиграции. Была глава «Девушки Европы». Политические оценки, нередко противоположные официальным, лишали книгу каких-либо шансов на публикацию. Книга предназначалась для узкого круга друзей».

На завершающем этапе войны на долю Слуцкого выпало гораздо больше «экзотики», чем тем, кто воевал на западных направлениях. Его военные дороги пролегли через Румынию, Болгарию, Югославию, Венгрию, Австрию. И дело не только в том, что ему случилось «жить в комнате албанского короля» или флиртовать с югославской графиней. Для Бориса оказались доступными мемуары эмигрантов первой волны, осевших в свое время в славяноязычных странах. В одном из писем 1946 года он писал: «усердно штудирую историю России в XX веке». Слуцкий рассказывал, что в поисках стихов перерыл многолетние подшивки десятков эмигрантских изданий. В Москву он привез много неизвестных имен и множество стихов.

С Победой заканчивалось то дело, ради которого Слуцкий пошел в первые дни войны в Красную Армию. Борис не собирался оставаться кадровым военным. Он просил начальство отпустить его. Можно представить, как цепко держало его армейское начальство. Знания Слуцкого, его способность разбираться в политической ситуации, в людях приобретали особый смысл.

В марте 1946 он писал: «...пытался поступить в адъюнктуру Высших Военно-партийных курсов. Отказали в низовых инстанциях. Это (по кафедре истории СССР или истории КПСС) – кажется, лучший для меня вариант, если не считать полной демобилизации. Из заочного юридического института не получил ничего. Впрочем, бумажки из учреждений такой калорийности здесь обливают презрением. Еще вариант – работа в «Истории Отечественной войны».

Излагаю свои обстоятельства. Зиму проболел (пансинуит со многими осложнениями). Болею и сейчас. Честно пытаюсь вылечиться, тем более что ничего серьезного делать не могу уже два месяца. При первой возможности (хорошие врачи) буду оперироваться».

Госпитальная комиссия признала Бориса негодным к службе. В середине 1946 года Слуцкий был комиссован, получил инвалидность и расстался с армией.

Вскоре Борис приехал в Москву. Хотя он все еще ходил в кителе при регалиях, это был уже не тот бравый офицер, который приезжал осенью 1945 года. Чувствовалась усталость, давали о себе знать головные боли и бессонница. Избавить его от болезни могла только операция. Осенью 1946 года его прооперировал известный московский ляринголог профессор Бакштейн. Более месяца пролежал Борис в больнице. Мать Бориса, Александра Абрамовна, все это время была у постели сына. Но и после операции болезнь нет-нет и напоминала о себе. Предстояло понемногу возвращаться к жизни.

Как замечает Борис Слуцкий в автобиографии «В 1948 году начал понемногу писать стихи». Но в редакции он их по-прежнему не предлагал. Шел восстановительный период, страна лежала в развалинах, и каждый труд, по мнению Слуцкого, должен быть общеполезен. А стихи его, вероятно, таковыми не являлись. Требовалось поискать другое занятие.

В 1948 году Слуцкий начинает работу во Всесоюзном Радиокомитете. За 1948-1952 годы прошло в эфир около сотни передач Бориса Слуцкого – радиопьесы, радиокомпозиции, сценарии и т. д. Стихи вновь оказывались на десятом месте. Он работал с увлечением, был окрылен приносимой им пользой в радиокомитете и рассудком не сомневался, что нашел лучший выход из положения.

В августе 1953 года в «Литературной газете» было напечатано стихотворение «Памятник».

Дивизия лезла на гребень горы

По мерзлому,

мертвому,

мокрому камню,

Но вышло,

что та высота высока мне.

И пал я тогда. И затих до поры.

Солдаты сыскали мой прах по весне,

Сказали, что снова я Родине нужен,

Что славное дело,

почетная служба,

Большая задача поручена мне.

Да я уже с пылью подножной смешался!

Да я уж травой придорожной пророс!

Вставай, поднимайся!

Я встал и поднялся.

И скульптор размеры на камень нанес.

Гримасу лица, искаженного криком,

Расправил, разгладил резцом ножевым.

Я умер простым, а поднялся великим.

И стал я гранитным,

а был я живым.

Расту из хребта,

как вершина хребта.

И выше вершин

над землей вырастаю,

И ниже меня остается крутая

Не взятая мною в бою высота.

Здесь скалы

от имени камня стоят.

Здесь сокол

от имени неба летает.

Но выше поставлен пехотный солдат,

Который Советский Союз представляет.

От имени Родины здесь я стою

И кутаю тучей ушанку свою!

Отсюда мне ясные дали видны –

Просторы

освобожденной страны,

Где графские земли

вручал батраках я,

Где тюрьмы раскрыл,

где голодных

кормил,

Где в скалах не сыщется

малого камня,

Которого б кровью своей не кропил.

Стою над землей

как пример и маяк.

И в этом

посмертная

служба

моя.

Стихотворение сразу полюбилось многим. Его связывали с памятником Воину-освободителю, стоявшему на горе в болгарской столице Софии. Эпоха менялась. Сталин умер. В следующем, 1954 году большие подборки стихов Бориса Слуцкого печатают журналы «Знамя» и «Октябрь». Некоторые его стихи, непроходимые в печати, распространяются в рукописях; о необычной фигуре поэта-фронтовика в литературной среде уже ходят легенды.

28 июля 1956 года большую статью «О стихах Бориса Слуцкого» публикует в «Литературной газете» Илья Эренбург. Строгий и ироничный Эренбург пишет о Слуцком в возвышенных тонах, называя его поэзию народной, а важнейшей особенностью его гражданской музы считая задушевную лиричность.

После статьи Эренбурга в «Литературной газете» о Слуцком разом заговорили, заспорили. В 1956 году его приняли в Союз писателей СССР, а через год появилась его первая книга «Память».

Владимир Огнев, который был редактором первого сборника Бориса Слуцкого «Память», рассказывал, как составлялась книга. Борис Абрамович принес ему желтый необитый фанерный чемодан, напоминавший сундучок. Этот допотопный сундучок обитал у Слуцкого как живое существо не то с армейских, не то еще даже с довоенных родительских харьковских времен. Крышка с гремящими ажурными поломанными железками на ней, отверстием, похожим на люк, от ветхости не запиралась, и чемодан был перетянут веревкой. Весь он до верха был наполнен рукописями стихов.

По сжатому объему книги, запланированному издательством, из этого несметного количества машинописных и исписанных от руки листков было отобрано только несколько десятков стихотворений. «Память» - «...по-настоящему слуцкая книга Бориса Слуцкого... – уже с нынешних высот оценивает ее в своем мемуарном очерке Олег Чухонцев. – Такой концентрации магического вещества и содержательного трагизма нет ни в одной последующей. Ей трудно подобрать аналог даже в нашей военной прозе...»

Выход сборника стал крупным литературным событием.

Он начинал как верноподданный бунтарь. Для Бориса Абрамовича важно было, чтобы и в больших делах, и в малых впереди непременно сияла путеводная звезда точно найденной мысли, справедливой идеи. Тогда он чувствовал прилив сил, зов к действию. Идеалом общественного устройства и высшей идеей гражданского служения для Слуцкого с начала пути был коммунизм и работа по его достижению.

31 октября 1958 года «разразилась катастрофа». В этот день состоялось общее собрание членов Союза писателей СССР. Разбирали «персональное дело» Бориса Пастернака. Народу собралось много. Сколько из них успело прочесть к этому дню «Доктора Живаго», сказать трудно. Председательствовал Сергей Смирнов (автор «Брестской крепости»). Тональность всех выступлений была предопределена. К единогласным голосованиям, одобрениям или поруганиям советские люди были приучены издавна.

Среди прочих выступил и Борис Слуцкий. Свою речь Слуцкий написал заранее и по дороге показал в машине трем друзьям, крупным литераторам. Друзья прочитали и молчаливо одобрили.

До последней минуты Борис Абрамович надеялся, что как-нибудь обойдутся без него и выступать не придется. Но из президиума назвали его фамилию, и выступать пришлось.

Речь Слуцкого была самая короткая из всех речей, произнесенных на этом собрании. Борис Абрамович говорил лишь то, что думал, и ни слова больше. Азбучными прописями казались ему эти утверждения, да и произносил он их нарочито, как прописи: «Поэт обязан добиваться признания у своего народа, а не у его врагов. Поэт обязан искать славы на родной земле, а не у заморского дяди». «Лауреат Нобелевской премии этого года, - говорил Слуцкий, - почти официально именуется лауреатом Нобелевской премии против коммунизма. Стыдно носить такое звание человеку, выросшему на нашей земле».

Именно выступление Слуцкого (вполне гуманное на общем фоне) вызвало в «передовых» кругах негативный резонанс. Можно было подумать, что это он – единолично – исключил Пастернака из Союза писателей. Многие, в том числе и близкие поэту люди, долгое время не могли ему простить. Может быть, и он себе – тоже:

Где-то струсил. Когда – не помню.

Этот случай во мне живёт.

А в Японии, на Ниппоне,

В этом случае бьют в живот.

Бьют в себя мечами короткими,

Проявляя покорность судьбе,

Не прощают, что были робкими,

Никому. Даже себе.

Где-то струсил. И этот случай,

Как его там ни назови,

Солью самою злой, колючей

Оседает в моей крови.

Солит мысли мои, поступки,

Вместе, рядом ест и пьёт

И подрагивает, и постукивает,

И покоя мне не даёт.

В сотый и тысячный раз вспоминая случившееся и казнясь, Слуцкий писал:

Уменья нет сослаться на болезнь,

Таланту нет не оказаться дома.

Приходится, перекрестившись, лезть

В такую грязь, где не бывать другому.

Дальнейшая жизнь Бориса Абрамовича протекала вполне благополучно. По крайней мере – внешне. Он был строг, скрытен, не терпел панибратства и эмоциональной развязности. Плохо понимал юмор. Редко улыбался. «Надо думать, а не улыбаться», - довольно странная антитеза. Много работал. Писал, переводил. Книги выходили регулярно. Гордился, что в состоянии прожить на гонорары. Вёл поэтический семинар.

Личная жизнь

Слуцкий женился поздно и как-то даже неожиданно для многих. После переезда в Москву отставной майор-инвалид долго странствовал по съемным коммунальным углам. У Слуцкого есть даже стихотворение «Угол» - о том, как он был жильцом у старухи Кати:

Вот я в снятом за небольшие

деньги

небольшом углу.

Здесь пишу стихи от души я

и гляжу в оконную мглу.

Потом, когда постепенно убавлялась военная разруха, ветеранов-писателей стали расселять на собственный метраж в коммунальных квартирах. Слуцкий был холостяк, то есть сосед самый удобный, нехлопотный, и чтобы получить коммуналку на пару с ним, среди писательских семей выстроилась даже целая очередь. Соседом по коммунальной квартире стала семья Григория Бакланова.

О будущей жене Слуцкого Татьяне Борисовне Дашевской Григорий Бакланов в очерке «Мой сосед Борис Слуцкий» пишет: «Однако закоренелым холостяком он был до тех пор, пока не появилась Таня, высокая, интересная, с характером. И Боре, и нам стало ясно: надо разъезжаться». После выполнения пяти строгих пунктов по обмену жилплощади, принципиально и четко выставленных педантом Слуцким, долголетние соседи разъехались.

Из воспоминаний Ирины Лиснянской: «Татьяна была моложе мужа лет на десять-одиннадцать. До того очень коротко была замужем, но об этом не распространялась. Легкая, подвижная, нарядная, она очень отличалась от основательного и скромно одетого Бориса. Но по закону взаимного дополнения подходила ему. И хотя женился Слуцкий довольно поздно, далеко за тридцать, казалось, что они жили вместе всегда. Таня обладала каким-то дипломом о высшем образовании, но при Слуцком нигде не работала, была добрым духом семейного очага. Красивая, светловолосая, тонкого сложения, щеголяла в модных ярких брючках и редкостной зеленой заграничной дубленке. Светская женщина. Главное и лучшее украшение скромной двухкомнатной квартирки Слуцких, обходительная и заботливая хозяйка, ненавязчивый дирижер дружеских компаний. А кроме того – печатала на машинке рукописи, была первым критиком и советчиком.

Для сдержанного и сурового на ласку Бориса, изведавшего по сравнению с Таней, кажется, на две жизни больше, в их бездетной семье она как бы соединяла все сразу – любимую женщину, литературного соратника и чуть ли не ребенка – в одном лице».

Весной 1974-го судьба сжала Слуцкого в немилосердных тисках. У Татьяны обнаружили рак крови. Через Лилю Брик Борису Слуцкому удалось вывезти ее в Париж на лечение, болезнь удалось приостановить, но она должна была быть крайне осторожна: избегать солнечных лучей, соблюдать режим, вести себя осмотрительно.

Та форма лейкемии, которая обнаружилась у Тани, - неизлечимая и чаще всего скоротечная болезнь, человек сгорает в считанные месяцы. Но с присущей Слуцкому солдатской верностью и искренним убеждением, что человек, если только по-настоящему захочет и не будет щадить себя, может все, Борис Абрамович вступил в единоборство с самой смертью.

Немало помогала в этом и Таня, у которой неожиданно для окружающих обнаружились сильный характер и твердость духа. Она даже удивляла некоторых знакомых легкими упоминаниями о том, что смертельно больна. Но никогда не жаловалась.

Спасение жены Слуцкий сделал целью всей своей дальнейшей жизни. Он творил чудеса. Целыми неделями и месяцами не отходил от Тани, нянчился с ней, как с ребенком. Доставал какие-то немыслимые лекарства, отыскивал в разных краях страны редких специалистов, преодолевая тысячи трудностей, не однажды отправлял жену на лечение в Париж... И что же? Смерть, поколебавшись, начала отступать. В болезни возникали длительные ремиссии. Иногда Тане было даже настолько хорошо, что Слуцкие несколько лет подряд выезжали на летний отпуск в Крым, в Коктебель, и вечерами купались в теплом море.

Каждое утро вставал и радовался,

как ты добра, как ты хороша,

как в небольшом достижимом радиусе

дышит твоя душа.

Ночью по нескольку раз прислушивался:

спишь ли, читаешь ли, сносишь ли боль?

Не было в длинной жизни лучшего,

чем эти жалость, страх, любовь.

Чем только мог, с судьбою рассчитывался,

лишь бы не гас язычок огня,

лишь бы еще оставался и числился,

лился, как прежде, твой свет на меня.

Но лейкемия лимфатических узлов неизлечима. Таня медленно угасала.

Последний приступ болезни случился в писательском Доме творчества в Малеевке. В эти роковые дни бывшие квартирные соседи Баклановы оказались там тоже. Общая коммуналка была теперь далеким, как легенда, воспоминанием. «Много лет спустя, когда наша дочка уже не в коляске лежала, - пишет Бакланов, - а закончила первый курс института, мы на студенческие каникулы поехали в Малеевку вчетвером: дети и мы с Эллой. Там в это время жили Слуцкие. Таня была плоха, от столовой до своей комнаты доходила в два приема, по дороге сядет на диванчик, вяжет, набирается сил. Лицо пергаментное, глаза темней стали на этом бескровном лице. Но такие же, как прежде, прекрасные пышные волосы, страшно подумать – мертвые волосы...

А зима стояла снежная, солнечная, мороз небольшой, градусов 10, ели в снегу, иней по утрам на лыжне, - вдохновенно продолжает мемуарист. – Возвращаемся с лыжной прогулки, надышавшись, стоит у крыльца машина "скорой помощи". Я счищал снег с лыж, вдруг вижу – бежит Боря Слуцкий в расстегнутой шубе, без шапки, ветерок был, и редкие волосы на его голове, казалось, стоят дыбом. Никогда не забуду, как он метался, совсем потерявшийся, да только никто уже и ничем не мог помочь».

В те дни в Малеевке находилась еще одна неразлучная пара – поэты Инна Лиснянская и Семен Липкин. Лиснянская постоянно навещала больную. Мне она рассказывала: «Собирала Таню в больницу, та держалась мужественно. Уже не могла пошевелиться, лицо без кровинки, бледное как простыня, а распоряжалась бодро: "Возьмите то-то... там!"»

6 февраля 1977 года Татьяна умерла. Последний миг в больнице запечатлен в стихах Слуцкого:

Я был кругом виноват, а Таня мне

Всё же нежно сказала: - Прости!

Почти в последней точке скитания

По долгому мучающему пути.

Преодолевая страшную связь

Больничной койки и бедного тела,

Она мучительно приподнялась

Прощения попросить захотела.

А я ничего не видел кругом –

Слеза горела, не перегорала,

Поскольку был виноват кругом,

И я был жив,

а она умирала.

«Слуцкий выглядел потусторонне, - вспоминала Инна Лиснянская. – И на похоронах, и в ближайшие недели от всяких попыток вступить с ним в контакт отговаривался, почти механически твердя одну и ту же фразу: «Таня в тот последний день сказала, что Инна очень добрая». Больше от него ничего нельзя было добиться».

Смерть жены явилась не просто страшным ударом для Слуцкого, опрокинувшим весь его жизненный уклад. Она нанесла непоправимое поражение последним его попыткам одолеть судьбу, задержаться в жизни, идейно и нравственно сокрушила остатки его стоицизма, которому он следовал всегда. Она стала окончательным крахом его воззрений.

После похорон Борис Абрамович много ночей не спал. Затворившись у себя в кабинете, он писал и писал. Стихи лезли из него неудержимо. Откуда-то брались, слагались, многими десятками... Пока не пошел на убыль судорожный взрыв энергии. Пока поэт не выплеснулся до конца, не опустошился, не иссяк, весь не израсходовался в творческой вспышке. И это были последние стихи в жизни, которые он написал...

«В последующие три месяца после смерти Тани, - сообщает Григорий Бакланов, - он написал книгу стихов, он продолжал говорить с ней».

Жить дальше было незачем и не для чего. Когда-то он написал в стихах о своей умиравшей почти девяностолетней старушке матери, которую он, отсиживая в больнице, день ото дня кормил с ложечки, как беспомощное дитя, - «вся исписана страница этой жизни». Теперь также, до конца, была «исписана» его собственная страница.

Песня поэта оборвалась. Но физически он оставался жить, и продолжали печататься новые книги и неизвестные стихи Слуцкого, до читателя доходил свет уже погасшей звезды.

Появившийся в 1978 году сборник «Неоконченные споры» открывается стихотворением «Тане»:

Ты каждую из этих фраз

перепечатала по многу раз,

перепечатала и перепела

на лёгком портативном языке

машинки, а теперь ты вдалеке.

Всё дальше ты уходишь постепенно.

Всё то, что было твёрдого во мне,

стального, - от тебя и от машинки.

Ты исправляла все мои ошибки,

а ныне ты в далёкой стороне,

где я тебя не попрошу с утра

ночное сочиненье напечатать.

Ушла. А мне ещё вставать, и падать,

и вновь вставать.

Ещё мне не пора.

Том стихотворений «Избранное. 1944-1977», выпущенный издательством «Художественная литература» в 1980 году, Борис Слуцкий предварил печатной надписью, вновь обращенной к жене, не к ее памяти, а к ней самой, так, будто бы она живая: «Посвящается Татьяне Дашевской». Он жил уже только прошлым.

После смерти жены у Бориса Слуцкого началась затяжная депрессия. Он лежал на кровати, заложив руки за голову, и неподвижно смотрел перед собой. И на все вопросы отвечал только: «Просто я никого не хочу видеть».

Слуцкий попадает в психоневрологическую клинику. Александр Межиров, навещавший поэта в больнице, рассказывал, как Борис Абрамович впервые переступил порог общей палаты для душевнобольных, где находилось еще пять или шесть постоянных жильцов. Опустившись на указанную ему койку, Борис Абрамович осмотрелся, затем так, чтобы слышали все присутствующие, вежливо, но строго предупредил: «Учтите, я ни с кем не разговариваю!» Затем лег, натянул на голову одеяло и замолк.

В начале долгих больничных скитаний Слуцкого навестил Олег Чухонцев. Визит воспроизведен в его мемуарном очерке: «Б.А. лежал на койке, предложил мне сесть. Сильно поседел. Усы неряшливо топорщились. Койка железная, байковое одеяло, рядом, у противоположной стены – стандартный столике единственным стулом, за ним чугунная батарея, больше ничего...» После необходимого бытового разговора Б.А., помогая собеседнику, сам заговорил о Татьяне: «Я думал, это я поддерживал ее все эти годы, двенадцать лет, а это она меня держала...» Потом через большую паузу: «Я был неправ. Все, что увеличивает удельный вес человека в этой жизни, все религиозные доктрины, они нужнее всего». Пауза. «Вот дадут тебе вместо жены банку с пеплом...» Потом через паузу: «Приходят ко мне, рассказывают про кинофестиваль. Про фильмы, чтобы отвлечь. А мне хочется разбить голову о радиатор!» Дальше не помню – это был не разговор, а монолог, даже не монолог, а отдельные фразы, которые он глухо выкрикивал кому-то, кого не было с нами... Надо было прощаться. Вдруг как-то остро – осмысленно, как прежде, посмотрел на меня в упор: «Вы с Таней или с Ирой?». Я замешкался от неожиданности, а он, не дожидаясь ответа, отвалился к стене... Больше я его не видел».

Он пролежал в больничных палатах несколько лет. Иногда читал книги, связно, но без особого интереса разговаривал с посетителями. Всегда вежливо благодарил за визит, за передачу, но просил поскорее уйти, потому что устал, ему тяжело их видеть, трудно поддерживать беседу.

Одному из близких друзей, который, заблаговременно позвонив по телефону, собирался приехать, даже со вздохом соболезнования ответил: «Нет... Не надо... Не к кому приезжать».

В заболевании Слуцкого просматривалась странная, однако же, своя логика. Жизнь не хотела развиваться по тем разумным и добрым установлениям, как того чаяла нежная и справедливая душа поэта, она не захотела быть правильной, не подчинилась его воле. И тогда он сделал свой выбор – сам отвернулся от такой жизни... Но альтернатива у жизни, как известно, одна – небытие, смерть. Он мысленно и на деле вычеркнул себя из жизни. Прежнего Слуцкого больше не существовало. Не было – и все. Нет! Он ушел, скончался, умер, пропал.

Из воспоминаний жены Давида Самойлова Галины Медведевой:

«Когда Слуцкий заболел, Наровчатов сказал: «Сойти с ума из-за женщины – невероятно, какой-то XIX век!» Взгляд бывшего романтика на романтика неисправимого соответствует действительности лишь частично. Смерть жены Тани, тяжело пережитая, послужила скорее толчком, чем причиной тотальной депрессии. Врачи, в сущности, оказались бессильны: пациент был сильнее их. Он не больно-то и желал выходить из болезни, как из кокона. В воздухе зависла несуществующая цель: а для чего? Личная жизнь рухнула; возрождение для Слуцкого, человека одного варианта, маловероятно. Детей не было, и жаль безумно: при трепетной, въедливой, действенной доброте каким бы он мог быть выдающимся отцом и как бы это занимало и привязывало. Честолюбие отпало? отмерло? было перекрыто мощью сказанного слова? Стихи – написаны. И в каком множестве! Лавиной обрушились они после кончины Бориса Абрамовича в публикациях Ю. Болдырева. И до сих пор еще не все напечатано.

Слуцкий вышел из жизни, как выходят из комнаты. Чтобы попасть в Дантов ад. Телесная оболочка продолжала существовать и маяться еще девять лет. Получше, похуже, одна больница, другая, межбольничные промежутки, доживание у брата Фимы в Туле – все это внутри болезни. Даже думать, каково ему, и то было страшно. Видеть почему-то легче. Быть может, от похожести на самого себя, той, что долго обманывала и питала надежды. Он был как бы прежний, всегдашний Слуцкий, про всех расспрашивал, все помнил, только ничего не хотел. Уговорить погулять в больничном дворе и то стоило труда. Участие его не размягчало. Знал, конечно, - никто и ничто не поможет».

Последние три года Борис Абрамович провел в Туле, в семье младшего брата Ефима. Среди родных он вроде бы даже отогрелся душой, стал чуточку приходить в себя. Очень совестился только, что обременяет близких, и старался быть им чем-то полезным.

Строго следил, чтобы младший племянник вовремя готовил уроки, занимался с ним арифметикой и чистописанием. Обязательно сам после общей еды мыл посуду. Впрочем, и здесь не хотел показать, что чем-то интересуется сверх принятых на себя семейных обязанностей. Когда брат или невестка заставали его одного в комнате читающим газету, мгновенно старался запрятать газету под стол или даже сесть на нее. Никто не должен был думать, что внешний мир хоть каплю его занимает.

23 февраля 1986 года. В тот день Борис Абрамович, позавтракав, как всегда, перемыл на кухне посуду, протер и расставил по полкам и проволочным секциям тарелки, блюдца, чашки, стаканы, разложил в ящиках чистые ложки, ножи и вилки. Вышел с кухни в соседнюю комнату. И на пороге рухнул замертво. У него случилось кровоизлияние в мозг. Борис Слуцкий умер так же, как и жил. Исполнив свой долг, по-слуцки. Похоронили поэта на Пятницком кладбище в Москве.

Из воспоминаний Петра Горелика:

«Смерть Бориса для нашей семьи была большим ударом. Даже долгая, почти девятилетняя болезнь не могла его смягчить.

Тело Слуцкого привезли в Москву. Столица жила в те дни очередным «историческим» съездом партии. В центре столицы не нашлось места для прощания, отказали даже в Малом зале ЦДЛ. Иногородние друзья и поклонники не смогли проститься с поэтом: въезд в Москву был закрыт. Для меня и Иры каким-то чудом организовали высочайшее разрешение.

Прощание состоялось в каморке больничного морга на окраине Москвы. Место добыли попечением Юлия Крелина – писателя и хирурга, друга Бориса, работавшего в больнице. К гробу подошли едва вместившиеся в каморке брат, племянница и несколько близких друзей. Большая часть собравшихся осталась на больничном дворе. Цветы и венки не могли скрасить убогости помещения и жалкого антуража.

Прощание вел Владимир Огнев – редактор первой книги поэта, принесшей Слуцкому и первое широкое признание. Слово о друге произнес Самойлов. Он говорил о честности, нелицеприятности, уме и строгости – качествах, составляющих поэтический и гражданский облик Слуцкого. «Он так был устроен, -говорил Самойлов, - что наверху создаваемой им шкалы ценностей в каждой области духовной жизни было одно – высшая вера, высшая надежда и высшая единственная любовь... Он кажется, порой, поэтом якобинской беспощадности. В действительности он был поэтом жалости и сочувствия. Именно так надо рассматривать поэзию Слуцкого, именно эти черты делают его поэзию бессмертной... Нетленность поэзии придает нравственный потенциал, и он с годами будет высветляться, ибо составляет основу человеческой и поэтической цельности Слуцкого».

Тело Бориса кремировали. Подхоронили урну на Пятницком кладбище в давнюю густозаселенную могилу семьи Дашковских, где девятью годами ранее подхоронили урну Тани. Так наконец обрел покой в коммунальной могиле всю жизнь скитавшийся по углам, выдающийся поэт России.

На могиле, над мраморными дощечками с именами захороненных, слегка возвышается гранитный бюст Слуцкого, созданный скульптором Лемпортом еще при жизни поэта. Этот скульптурный портрет, больше похожий на Мао, Борис еще при жизни назначил своим надгробием».

Умоляю вас,

Христа ради,

с выбросом просящей руки,

раскопайте мои тетради,

расшифруйте дневники.

Эти строки стали своеобразным завещанием. Именно этим занялся литературный критик – Юрий Болдырев. Он исследовал огромный творческий архив поэта – около двух с половиной тысяч неопубликованных произведений. Это были стихотворения, написанные «в стол». Он подготовил и издал трехтомное собрание сочинений Бориса Слуцкого.

Творчество Бориса Слуцкого

Борис Слуцкий – один из крупнейших представителей русской поэзии второй половины XX века.

Слуцкий из тех поэтов, для которых категория времени существует безусловно и принимается как императив. Зависимость от времени определяет и нынешнюю судьбу его поэзии.

Стих Бориса Слуцкого с самого начала сторонился накатанной дороги расхожей мелодичности и песенности вообще. Он не пел, но говорил. Не декламировал, не ораторствовал, но говорил. Его стих – это своеобразное искусное перекатывание валунов. У него нет мелких стихотворений, все они наполнены монументальной тяжестью, все значительны. Когда их читал сам поэт, становилось страшно от молотоподобных ударов словами по сознанию слушателей.

О своем труде (именно труде) стихосложения поэт рассказывает сам во многих своих стихотворениях:

Изобретаю стихотворение:

Уже открыл одну строку.

Но нету у народа времени,

Чтобы прислушиваться к пустяку.

Слуцкий – поэт, который не прячется за спину выдуманного героя. Почти все им написанное – от собственного имени, от своего «я». Написал он много. Черновиков не любил. Стихи он сочинял в уме и переписывал их набело в большие переплетенные в ситец тетради. Все строки были переписаны неровным, но вполне разборчивым, почти печатным почерком, так похожим на самого Слуцкого, на его голос, на его походку и на его стихи.

Кроме стихов Слуцкий оставил еще не опубликованную книгу военных воспоминаний; много работал над переводами, а также написал немало критических статей и отзывов.

Слава к нему пришла еще до того, как вышла его первая книга – сразу же после статьи Ильи Эренбурга о его неопубликованных стихах. Статья была напечатана летом 1956-го в «Литературной газете» и вызвала литературный скандал.

Спустя год – в 1957 году – вышла первая книга Слуцкого «Память» - автору было под сорок (печататься в периодике он начал еще до войны, потом последовало гробовое молчание длиной в полтора десятилетия). О войне в этой книге было сказано с такой простотой и силой, как ни у кого до Слуцкого.

Сам он много лет спустя, глядя на себя со стороны, сочинил эпиграмматический стишок «О книге «Память»:

Как грибник, свои я знал места.

Собственную жилу промывал.

Личный штамп имел. Свое клеймо.

Собственного почерка письмо.

А теперь небольшой хронологический перескок – от запоздалого литературного дебюта Слуцкого к его посмертной судьбе. Из печатающихся поэтов ни у кого нет столько непечатных стихов, как у Слуцкого, - сам он насчитывал 80% («пишу стишки – часто и публикую циклики – довольно редко»), причем в печать попадал в основном третий сорт. Поэтому когда в узком кругу спонтанно возникали чтения недозволенной поэзии, выступление Слуцкого всегда было самым длинным. Так вот, хотя мы знали, что Слуцкий пишет «в стол», никто все-таки не подозревал, что у него в закромах скопилось столько непечатных стихов — в период гласности журналы были буквально завалены его посмертными публикациями, пока верный его оруженосец и архивист Юрий Болдырев не выпустил его трехтомник, и стало ясно, поэтом какого масштаба был Борис Слуцкий. Межиров, правда, утверждает, что этот трехтомник не объял и половины литнаследства Слуцкого.

Он вошел в поэзию в период хрущевской оттепели, а умер, когда наступила горбачевская гласность. И когда советские журналы стали посмертно печатать его старые, прежде непечатные стихи, мертвый Слуцкий оказался вдруг более современным и злободневным, чем суетливые стихоплеты, штамповавшие вирши на потребу дня. А Слуцкий почти никогда под своими стихами дат не ставил – ни настоящих, ни тем более фиктивных. То ли потому, что год для него – слишком мелкая мера времени, которое он мыслил более монументальными и законченными кусками – лихое сталинское десятилетие от коллективизации до начала войны, четыре года войны, послевоенное средневековье, оттепель, застой... А может, причиной этого пренебрежения хронологией была, напротив, верность Слуцкого Хроносу, убежденность, что куда важнее время, которому стих посвящен, чем когда он написан? Именно так – по исторической канве – расположил Юрий Болдырев стихи Слуцкого в экспериментальном сборнике «Я историю излагаю...» - получилась летопись современности. Ни с одним другим поэтом этот фокус бы не прошел.

Слуцкий был наделен историческим зрением. Поэт, который не ставил под стихами дат, выбирал для своих книг названия, напрямую связанные с Временем: «Память», «Время», «Сегодня и вчера», «Сроки», «Годовая стрелка».

Стихи Слуцкого о Сталине – лучшие в русской поэзии. Большинство из них так и не были опубликованы при жизни поэта, но вот одно, которое чудом проскочило (самиздатный вариант):

Мы все ходили под богом.

У бога под самым боком.

Он жил не в небесной дали.

Его иногда видали

Стоя на мавзолее.

Он был умнее, злее

Того – иного, другого,

Которого он низринул,

Извел, перевел на уголь,

А после из бездны вынул

И дал ему хлеб и угол.

Мы все ходили под богом,

У бога под самым боком.

Однажды я шел Арбатом.

Бог ехал в пяти машинах.

От страха почти горбата,

Угрюмо жалась охрана

В своих пальтишках мышиных.

Было поздно и рано.

Серело. Брезжило утро.

Бог глянул жестоко. Мудро

Своим всевидящим оком,

Всепроницающим взглядом.

Мы все ходили под богом.

И даже стояли рядом.

Вот еще одно стихотворение о той эпохе – ему подфартило меньше, при жизни Слуцкого оно напечатано не было:

А нам, евреям, повезло.

Не прячась под фальшивым флагом,

На нас без маски лезло зло,

Оно не притворялось благом.

Еще не начинались споры

В торжественно глухой стране,

А мы, припертые к стене,

В ней точку обрели опоры.

Хотя в анкетном смысле Слуцкий был чистокровным евреем, ощущал он себя в одинаковой степени и русским, и евреем. В этом не было противоречия или надрыва, ему не требовалось перехода в православие, чтобы перекинуть мостик над бездной. Потому что бездны для него здесь не было. Ему претили любые формы национализма, не было нужды отказываться от еврейства ради русскости или наоборот, оба чувства присущи ему естественно, изначально. Он их, однако, различал: русскость была принадлежностью к истории, еврейство – отметиной происхождения, типа родимого пятна. И оба относились не к паспортной графе, а к судьбе, для которой графы еще не придумано. Если бы этому очень русскому и очень народному поэту сообщили вдруг, что на самом деле он еще и русского происхождения, он бы почувствовал себя обедненным – скорее, однако, как поэт, чем как человек. Почти то же самое, как если бы отъявленный, зоологический антисемит узнал, что у него в роду есть евреи. Только в данном случае – речь о Слуцком-поэте. Именно как еврей он так остро ощущал свою связь с русским народом:

А я не отвернулся от народа,

С которым вместе голодал и стыл,

Ругал похлебку, осуждал погоду,

Хвалил далекий, словно звезды, тыл.

Когда годами делишь котелок

И вытираешь, а не моешь ложку, —

Не помнишь про обиды. Я бы мог.

А вот не вспомню. Разве так, немножко.

Не льстить ему. Не ползать перед ним.

Я – часть его. Он больше, а не выше.

Связь между поэтом и читателем всегда драматична – у Слуцкого больше, чем у других. Нет пророка в своем отечестве – всеобщая популярность сопровождала скорее общедоступный стих Евтушенко, чем народную по сути поэзию Слуцкого, которая при его жизни имела квалифицированную, но все же весьма ограниченную по советским масштабам аудиторию. То, что он написал про Давида Самойлова, применимо, увы, к нему самому: «широко известный в узких кругах». Понятно поэтому его обращение:

Побудь с моими стихами,

постой хоть час со мною.

Дай мне твое дыхание

почувствовать за спиною.

И адресовано это обращение не другу и даже не женщине. (У Слуцкого вообще не было любовной лирики вплоть до смерти Тани, когда он, по его словам, «написал двести стихотворений и сошел с ума»). Любовное обращение Слуцкого – народу. Слуцкий был кровно заинтересован в читателе, конкретно – в народном читателе, герое своих стихов, который – вот парадокс! – любил совсем иную поэзию: предпочтительно не о себе, а если уж о себе, то в к ком-то преображенном, песенно-сказочном ладе. Массовый читатель предпочитал тогда сентиментальную гладкопись, а стих Слуцкого был ершист, неотесан и груб, как сама реальность. Своей поэтикой Слуцкий вызвал себя огонь критики – понадобилось по крайней мере десятилетие, чтобы его стихи были приняты критикой. Но критика, какая ни есть, - это все-таки передовой, элитный отряд читательской массы, к которой стих Слуцкого так и не пробился, несмотря на всю его народность. Точнее, именно эта народность и явилась главным препятствием на пути поэзии Слуцкого к народу. Он палец о палец не ударил, чтобы понравиться читателю, которого сделал своим героем, не отступил ради его любви от своей программы ни на йоту. Поэтическая независимость далась ему нелегко. Он уже принес вполне сознательную жертву, освободив стих от классических обязательств, а заодно и от лирических признаний – стал военным писарем эпохи, беспристрастным летописцем, суровым фактографом своего века. Пожертвовав главным, Слуцкий не уступал в мелочах. Потрафлять читателю ему было не с руки.

Слуцкий первым вступил в борьбу со сталинским неоклассицизмом в поэзии и с привыкшим к нему читателем. Отталкиваясь от официальной поэтики, от благостной гладкописи, от бодряческого патриотизма, поэт спорил с философией, за ними стоящей. Эта философия воспринималась им серьезно, так как обладала более убедительными доказательствами, чем стихи, взошедшие на ее почве. Идеалистическому толкованию действительности Борис Слуцкий противопоставил саму действительность:

Если увижу – опишу

то, что вижу, так, как вижу.

То, что не увижу, опущу.

Домалевыванья ненавижу.

Это – теоретическое высказывание из цикла, который Слуцкий сочинял до самого конца и который можно было бы обозначить вслед за Гёте: поэзия и правда. В бытовом плане эта антитеза наиболее четко выражена в антиклассической «Бане», которая давно уже стала советской классикой:

Там ордена сдают вахтерам,

Зато приносят в мыльный зал

Рубцы и шрамы – те, которым

Я лично больше б доверял.

...Там по рисунку каждой драмы

Читаю каждый вторник я

Без лести и обмана драмы

Или романы без вранья.

Сдвиг, произведенный Слуцким в русском стихе, - бытовой. Он первым заговорил о трагическом в будничном – через будничное, в будничной интонации и будничными словами. В поэзии он «передвижник», и хотя «передвижнической» школы не создал, но несомненно его влияние на русский стих в целом и конкретно на таких разных поэтов, как Булат Окуджава, Евгений Евтушенко, Евгений Рейн, Станислав Куняев, наконец, Иосиф Бродский.

«Именно Слуцкий, едва ли не в одиночку, изменил звучание послевоенной русской поэзии... Вообще, я думаю, что начал писать стихи потому, что прочитал стихи советского поэта, довольно замечательного, Бориса Слуцкого»

(И. А. Бродский)

«Да, я убеждён: Слуцкий был одним из великих поэтов нашего времени... Слуцкий нашёл свою единственную, «Слуцкую», форму для тех сторон эпохи, которые не укладывались ни в пастернаковскую артистичную строфику, ни в классицизм Ахматовой, ни в «остранённость» Заболоцкого, ни в фольклоризированный стих Твардовского... Сейчас к стиху Слуцкого уже привыкли, а ведь когда-то он шокировал своими якобы «прозаизмами», своей подчёркнутой неизящностью»

(Е. А. Евтушенко)

Проза не вытесняла в стихах Слуцкого поэзию, но сама становилась поэзией. Точнее сказать – когда становилась, а когда нет. В экспериментальной поэзии Слуцкого неудачи даже более естественны, чем удачи, и более часты.

Однако эксперимент этот был оправдан в глазах читателей удачами. Его знаменитые «Физики и лирики», открывшие долгую дискуссию по всей стране, позднее были переведены Слуцким из публицистического регистра в лирический:

Где-то на перекрестке между музыкой и наукой,

поэт, ищи поэзию, выкликай, аукай!

Если этот поиск тобой серьезно начат,

следующее правило следует заучить:

стих не только звучит.

Обязательно – значит.

Стих не только значит.

Необходимо – звучит.

Литературный спор Слуцкого вышел за пределы ближайших к нему лет. Он спорил с каноническим, пиететным отношением к классическим нормам русского стиха, ломая иерархию и ниспровергая авторитеты. Конечно, все это связано между собой – ощущение завершенности классической поэзии, стертость ее восприятия, активное распространение эпигонского неоклассицизма среди советских поэтов, в том числе одаренных. Поэтическая реформа Слуцкого двойная, но если бы она ограничилась только семантикой, то есть обновлением содержания, то существовала бы помимо поэзии, за ее пределами.

Помимо отсутствия у Слуцкого вплоть до последнего года поэтической деятельности любовной лирики, у него не было также и пейзажной. Его стих откровенно, агрессивно антипейзажен. «Пейзажи солдат заслонил», - пишет он и разъясняет:

Солдатская наша порода

Здесь как на ладони видна.

Солдату нужна не природа.

Солдату погода нужна.

Созерцательному, зрительскому отношению к миру Слуцкий противопоставил его практическое, меркантильное, профессиональное освоение. Солдатский профессионализм и литературный рационализм Слуцкого сводят к минимуму необходимые человеку слова, чувства, мысли. Имение эту поэтическую аскезу и постулирует он собственному стиху:

Как к медсестринской гимнастерке брошка.

Метафора к моей строке нейдет.

Любитель порезвиться понарошку

Особого профиту не найдет.

Но все-таки высказываю кое-что,

Чем отличались наши времена.

В моем стихе, как на больничной коечке.

К примеру, долго корчилась война.

А в другом, самоиздатном стихотворении Слуцкий дает мощный образ, который одинаково относится к крутой его поэтике и к его исторической миссии: «Я – ржавый гвоздь, что идет на гроба...»

Поэтика Слуцкого сродни библейской. Вот и Межиров сказал однажды, что Слуцкий – человек ветхозаветного замеса. Именно так – просто и высоко – описаны в Библии нравы, обычаи и история древних скотоводов. Обыденный факт там звучит как исторический, семейный конфликт становится всемирной историей. Напряженный историзм – имманентное свойство поэтики и философии Слуцкого. Кстати, одно из лучших его стихотворений – на библейский сюжет:

Истощенный нуждой,

Истомленный трудом,

Блудный сын возвращается в отческий дом

И стучится в окно осторожно.

Можно?

Сын мой! Единственный! Можно!

Можно все. Лобызай, если хочешь, отца,

Обгрызай духовитые кости тельца.

Как я рад, что ты возвратился!

Ты б остался, сынок, и смирился. –

Сын губу утирает густой бородой.

Поедает тельца,

Запивает водой,

Аж на лбу блещет капелька пота

От такой непосильной работы.

Вот он съел, сколько смог.

Вот он в спальню прошел,

Спит на чистой постели.

Ему – хорошо!

И встает.

И свой посох находит.

И, ни с кем не прощаясь, уходит.

Так же пишет Слуцкий и о сегодняшнем дне либо о недавнем прошлом, воспринимая современность с исторической дистанции: о простом солдате как о памятнике, о мытье в бане как об историческом событии. Ведь жизненные будни советского человека и в самом деле «на весы истории грузно упали», а потому время для Слуцкого, как говаривали в старину, «далевой образ». Даже если описываемое им событие случилось вчера, Слуцкий все равно рассматривает его в перевернутый бинокль. Впрочем, никакой бинокль ему не нужен, это свойство зрения – дальнозоркость: она ему помогает и мешает, когда как. Любой отрезок времени Слуцкий рассматривает не сам по себе, а в отблесках прошлого и будущего. Нетерпеливо, переминаясь с ноги на ногу, ждет он, когда современность превратится в историю, ибо воспринимает не движение, а сгустки, не процесс, а результат.

Вот его удивительное стихотворение «Ровно неделя до победы» - дневниковая запись превращена в исторический этюд; в пяти строчках о войне Слуцкий ухитрился дать заодно и абрис всей последующей агонии сталинского лихолетья:

Блистает солнце на альпийских видах,

И месяц май.

В Берлине Гитлер сдох.

Я делаю свободы полный вдох.

Еще не скоро делать полный выдох.

Без этого исторического зрения Слуцкий не существовал бы как поэт. Ведь он и современность понимал как перекресток истории – иначе он ее просто не воспринимал, будучи дальнозорким и не видя вблизи.

Поэзия Бориса Слуцкого объемлет обе фазы времени – прошлое и настоящее, как некое единство. Время обладает для него цельностью, он не замечает в его течении ни напрасных дней, ни пустых страниц. Основное его занятие как поэта – обнаружить и наблюдать в мелькании будней, «как мчится вдаль всемирная история». Кто еще из «военных» поэтов с таким патетическим фатализмом принял судьбу, выпавшую на долю поколения:

Девятнадцатый год рожденья –

Двадцать два в сорок первом году –

Принимаю без возраженья.

Как планиду и как судьбу.

А спустя еще пару-тройку десятилетий он напишет:

Мой круг убывает. Как будто луна убывает.

Кто сам умирает, кого на войне убивают,

и в списке друзей моих те, кто навеки молчат,

куда многочисленней тех, кто шумят и кричат.

Я думаю, мне интересней и даже полезней

меж тех, кто погиб от атак, контратак и болезней

и памяти точной и цепкой на долю достался,

меж тех, кого нет, а совсем не меж тех, кто остался...

Поэзия Слуцкого была гласной в эпоху всеобщего безгласия, когда безмолвствовал не только народ, но и насмерть перепуганная муза.

В отличие от других «военных» поэтов, Борис Слуцкий был в поэзии представителем не только поколения, но, скорее, времени. Его исторические стихи – послание в будущее, тому самому «читателю в потомстве», о котором мечтал Баратынский. Напряженно и чутко вглядывался он в людей моложе него, пытаясь угадать по их лицам будущее, ибо прошлого и настоящего ему было уже недостаточно. Его поэтическая дальнозоркость сработала не только на вчерашний день, но и на завтрашний, который он угадал и предсказал в стихотворении «Последнее поколение»:

Войны у них в памяти нету, война у них только в крови.

в глубинах гемоглобинных, в составе костей нетвердых.

Их вытолкнули на свет божий, скомандовали: живи!

В сорок втором, в сорок третьем, в сорок четвертом.

Они собираются ныне дополучить сполна

все то, что им при рождении недодала война.

Они ничего не помнят, но чувствуют недодачу.

Они ничего не знают, но чувствуют недобор.

Поэтому им все нужно: знание, правда, удача.

Поэтому жесток и краток отрывистый разговор.

Война в поэзии Бориса Слуцкого

Современный поэт Олег Хлебников так пишет о Слуцком: «Слуцкий ушёл на фронт добровольно, имея в кармане отсрочку по призыву, не успев сдать всех выпускных экзаменов. Ушёл внезапно для друзей, многих из которых уже никогда не увидел. Войну с фашизмом он предчувствовал задолго до её начала и участие в ней считал не только главным делом поколения, но и персональным долгом каждого. Тех из своего поколения, кто не был на фронте, он недолюбливал. А тех, кто с фронта не вернулся, помнил всю жизнь. Среди невернувшихся друзей оказались Кульчицкий и Коган. Он называл их смерть главными военными потерями нашей поэзии».

В письмах военной поры нет ни одной стихотворной строчки. «Стихов никаких я не пишу два с половиной года – два по военно-уважительным причинам, а последние шесть месяцев – без всякой причины, по образовавшейся у меня за последнее время лени».

Какой же предстаёт Великая Отечественная война в лирических стихотворениях Слуцкого? Это прежде всего страшная трагедия.

Из всех вещей я знаю вещество

Войны. И больше ничего.

Эпизоды фронтовой жизни с автобиографической точностью запечатлены в стихотворении «Я говорил от имени России»:

Я был политработником. Три года:

Сорок второй и два ещё потом.

Политработа – трудная работа.

Работали её таким путём:

Стою перед шеренгами неплотными,

Рассеянными час назад в бою,

Перед голодными, перед холодными,

Голодный и холодный. Так!

Стою.

Им хлеб не выдан,

им патрон недодано,

Который день поспать им не дают.

И я напоминаю им про Родину.

Молчат. Поют. И в новый бой идут.

В этом монологе предполагается, что некормленый, измученный, плохо вооруженный строй (часто – по неразворотливости и бесчеловечности сталинских штабов) одержим одним чувством с вдохновляющим политруком, раз сам он находится точно в таком же положении. Но было это не всегда так, а иногда даже совсем не так.

В стихотворении «Последнею усталостью устав...» показан солдат, охваченный «предсмертным равнодушием». Но вместо того, чтобы всё более и более детализировать картину, показывая ужас случившегося, поэт даёт возможные альтернативы:

Он мог лежать иначе.

Он мог лежать с женой в своей постели,

Он мог не рвать намокший кровью мох,

Он мог...

И далее, указывая на государственный аппарат насилия, активно функционирующий и в военных условиях, даже ещё жёстче, поэт делает следующий вывод:

Он без повесток, он бы сам пошёл.

И не за страх – за совесть и за почесть.

Лежит солдат – в крови лежит, в большой,

А жаловаться ни на что не хочет.

Стратегия стихотворения обычно начинается у Слуцкого с первой же строки, дающей "разбег" всему стихотворению. С самого начала ясно, о чём пойдёт речь... Очень часто в первой строке идёт в наступление звук (внутренние рифмы, аллитерации, фонетические подобия)... Любил Слуцкий тавтологии в самом начале поэтического текста: "Горлопанили горлопаны...", "Государи должны государить...", "Мы связываем связь времён..."».

В произведениях Слуцкого в изображении жертвы войны обнаруживается героический акцент. Здесь нет отчаяния, которое охватывает читателя. Это душевная боль и осознание духовной высоты человеческой личности.

От стихотворения «Последнею усталостью устав...» будет логичным переход к стихотворению «Сбрасывая силу страха», в котором речь идёт о необходимости понять:

первое из требований тактики:

что солдата надобно поднять.

Что солдат, который страхом мается,

ужасом, как будто животом,

в землю всей душой своей вжимается,

должен всей душой забыть о том.

Заключительная строфа стихотворения – о преодолении страха:

Должен эту силу, силу страха,

ту, что силы все его берёт,

сбросить, словно грязную рубаху.

Встать.

Вскричать "ура".

Шагнуть вперёд.

Впечатляет сравнение страха с грязной рубахой, которую необходимо резко, в одно мгновение сбросить, чтобы почувствовать себя человеком. В стихотворении Слуцкого действует жёсткая логика морального императива. Об этом свидетельствует и повтор краткого прилагательного должен («должен забыть», «должен сбросить, встать, вскричать, шагнуть»), и оформленные как самостоятельные предложения три инфинитива (приём парцелляции). Поэт не только графически, но и в какой-то степени грамматически отрывает их от вспомогательного слова, и, будучи практически самостоятельными, они приобретают значение побуждения к действию, значение приказа. Императива!

В стихотворении «Последнею усталостью устав...» упоминается о государственном аппарате насилия, жестокость которого с особой силой показана в произведении Слуцкого «Расстреливали Ваньку-взводного...»:

Расстреливали Ваньку-взводного

за то, что рубежа он водного

не удержал, не устерёг.

Не выдержал. Не смог. Убёг.

Бомбардировщики бомбили

и всех до одного убили.

Убили всех до одного,

его не тронув одного.

Он доказать не смог суду,

что взвода общую беду

он избежал совсем случайно.

Унёс в могилу эту тайну.

Когда читаешь первую строфу стихотворения, то кажется, что передаётся сознание тех людей, которые судили взводного: нагнетание глаголов с отрицательной частицей «не», звучащих очень резко, вызывают ассоциацию со строгим, отстранённым языком документов или официальной, засушенной, начальственной устной речью.

В последующих двух строфах на первом плане сознание рассказчика, фиксирующего трагическое событие на своём языке, предельно далёком от официоза. Конечно, это «констатирующая» речь, но ей не откажешь в естественности.

Заключительные строфы вводят в совсем другой стилистический мир:

Удар в сосок, удар в висок,

и вот зарыт Иван в песок,

и даже холмик не насыпан

над ямой, где Иван засыпан.

До речки не дойдя Днепра,

он тихо канул в речку Лету.

Всё это сделано с утра,

зане жара была в то лето.

Как мы видим, событие возвышается, приобретая легендарные черты: Ванька-взводный стал Иваном, упоминается мифологический топоним Лета, употребляется устаревший союз зане («так как», «потому что»). Тем не менее возвышенная атмосфера горько-иронически снижается: вместо слова река употребляется слово речка; обращает на себя внимание полурифма не насыпан – засыпан; устаревший союз зане помогает объяснить, почему казнь была совершена утром (по причине жаркого лета, то есть налицо бытовая мотивировка).

А далее необходимо рассмотреть стихотворение «Как убивали мою бабку», представляющее собой отстранённое повествование о событии, вызывающем только одно чувство – чувство ужаса:

Подошёл танк.

Сто пятьдесят евреев города,

Лёгкие от годовалого голода,

Бледные от предсмертной тоски,

Пришли туда, неся узелки.

Юные немцы и полицаи

Бодро теснили старух, стариков

И повели, котелками бряцая,

За город повели, далеко.

А бабка, маленькая, словно атом,

Семидесятилетняя бабка моя

Крыла немцев,

Ругала матом,

Кричала немцам о том, где я.

Она кричала: - Мой внук на фронте,

Вы только посмейте,

Только троньте!

Всё здесь построено на контрастах, подчёркивающих противоестественность происходящего: «юные немцы и полицаи бодро теснили старух, стариков»; семидесятилетняя женщина низкого роста, напоминающая атом, угрожает врагам, так как ей неведомо чувство страха (или она его преодолела), явное несоответствие внутреннего внешнему. Литота, основанная на сравнении, подчёркивает силу духа человека, которая не может не восхищать.

И нельзя не подчеркнуть то, что эта женщина находит поддержку у русских и украинцев:

Из каждого окна

Шумели Ивановны и Андреевны,

Плакали Сидоровны и Петровны:

- Держись, Полина Матвеевна!

Кричи на них. Иди ровно! –

Они шумели: - Ой, що робыть

З отым нимцем, нашим ворогом! –

Поэтому бабку решили убить,

Пока ещё проходили городом.

И страшный финал:

Пуля взметнула волоса.

Выпала седенькая коса,

И бабка наземь упала.

Так она и пропала.

Все эмоции здесь вырастают из самой жизненной ситуации, голосов персонажей, отдельных художественных деталей, но сам повествователь, казалось бы, в стороне. Налицо атмосфера жёсткости, даже строгости, предельно далёкая от сентиментальности. На первый взгляд слово бабка кажется в этой ситуации странным, неуместно сниженным. Но в произведении действует принцип «оголённого» слова: нет никаких стилистических масок, отсутствует зазор между страшной реальностью и рассказом о ней. Сам текст балансирует на грани поэзии и прозы. Правда. Ничего, кроме правды.

У Слуцкого есть баллада «Госпиталь», написанная осенью 1945 года. Действие происходит в полевом госпитале, наспех оборудованном в сельском клубе, исконном помещении православного храма. В похожем госпитале на Смоленщине с первым фронтовым ранением лежал сам Слуцкий:

Здесь

ставший клубом

бывший сельский храм,

лежим

под диаграммами труда,

но прелым богом пахнет по углам –

попа бы деревенского сюда!

Кстати, сам поэт к нему относился очень серьёзно, о чём свидетельствуют следующие его строки: «А "Госпиталь" задумывался, выстраивался, писался, переписывался в течение многих месяцев, точнее говоря, лет. На нём понято мною больше, чем на любом другом стихотворении, и долгие годы мне хотелось писать так, как написан "Госпиталь", - "взрыв, сконцентрированный в объёме 40 плюс-минус 10 строк". <...> Место действия стихотворения – полевой госпиталь, поспешно оборудованный в сельском клубе, за несколько лет до этого неспешно оборудованном в сельской церкви, - не выдумано. В такой именно госпиталь меня привезли вечером 30.7.1941 года с ранением в плечо. Здесь я провёл ночь под диаграммами труда, висевшими на незамазанной церковной живописи. Здесь ждал и дождался операции – извлечения осколков. Никаких пленных немцев в то время в госпитале не было. <...> Рассказ об умирающем офицере, требовавшем, чтобы умирающий немец не умирал рядом с ним, я слышал от лектора полиотдела нашей армии майора Головко, потрясённого этим происшествием».

Подбитый унтер назван в стихотворении диаволом, раненным в живот. И его смерти резко противопоставляется смерть молодого комбата:

И санитар его, покорного,

Уносит прочь, в какой-то дальний зал,

Чтоб он своею смертью чёрной

Комбата светлой смерти не смущал.

Антитеза светлого и чёрного очень точно передаёт настроение людей той поры.

Нельзя пройти мимо ударной концовки стихотворения:

И новобранца наставляют воины:

- Так вот оно, какая здесь война!

Тебе, видать, не нравится она –

Попробуй перевоевать по-своему!

Война не знает никаких компромиссов даже перед лицом смерти. И, конечно же, сильно впечатляет глагол перевоевать. Может быть, он звучит с иронией?

Какова же точка зрения автора? Она не декларируется. Можно только предположить, что она сформулирована косвенным образом в конце стихотворения. Если же рассматривать произведение в контексте его творчества, как элемент художественного целого, то авторское понимание ситуации, вряд ли простое, одномерное, раскрывается перед нами. Кстати, в воспоминаниях поэта оно отражено: «О чём, собственно, стихотворение? О взаимном ожесточении, мало свойственном мне, как и большинству людей, но охватившем обе воюющие армии уже к концу 1941 года». Важно, что ожесточение поэт признаёт и не осуждает за него, хотя подчёркивает, что ему оно не свойственно. Просто война ставит людей в такое положение, ожесточая их души.

Однофамилец

Среди фамилий, врезанных в гранит,

Я отыскал своё простое имя.

Все буквы – семь, что памятник хранит,

Предстали пред глазами пред моими.

Все буквы – семь – сходилися у нас,

И в метриках, и в паспорте сходились,

И если б я лежал в земле сейчас,

Все те же семь и надо мной светились.

Но пули пели мимо – не попали,

Но бомбы облетали стороной,

Но без вести товарищи пропали,

А я вернулся. Целый и живой.

Я в жизни ни о чём таком не думал.

Я перед всеми прав, не виноват,

Но вот шоссе, и под плитой угрюмой

Лежит с моей фамилией солдат.

Союз «но», употреблённый в конце стихотворения, - знак перелома в сознании лирического героя: понимание своей правоты сменяется чувством вины. Угрюмая плита – напоминание о ней.

Отечественная война при всех ее изломах и ущербных действиях режима была народной, и Слуцкий был искренним певцом этой народной войны...

Слава Слуцкого была не звонкой, но в некотором смысле – глухой. Она соответствовала глухому ропоту советской интеллигенции. Распространялась частично в списках, он тем не менее не состоял в авторах самиздата. Он не работал исключительно на самиздат. Или на тамиздат. Строй его мыслей не выходил за рамки советского миропонимания. Слуцкий – поэт советский.

Хорошо бы, жив пока,

после смерти можно тоже,

чтобы каждая строка

вышла, жизнь мою итожа.

Хорошо бы самому

лично прочитать все это,

ничему и никому

не передоверив это.

Можно передоверять,

лишь бы люди прочитали,

лишь бы все прошло в печать –

мелочи все и детали.

Написал он много. Трехтомное собрание сочинений не охватывает всего сделанного им. И сегодня журналы еще публикуют его неизвестные стихотворения, причем не черновики, а законченные вещи.

О Слуцком

Когда уходят крупные поэты,

Нам кажется, что громко хлопнет дверь,

Сорвутся с петель крупные планеты

И вздрогнут памятники,

стряхивая цвель.

Когда уходят крупные поэты,

Они и нас уводят за черту,

Нам раздают в бессмертие билеты,

В свою немыслимую высоту.

Когда уходят крупные поэты,

Накатывает

крупная слеза…

И увеличиваются предметы,

И душу обретают, и глаза.

(Игорь Калугин)

О жизни и творчестве Бориса Слуцкого

  1. Фаликов, Илья. Борис Слуцкий: Майор и муза : главы из книги / Илья Фаликов // Дружба народов. – 2018. - № 7. – С. 156-205 ; № 6. – С. 176-202 ; № 5. – С. 176-201.

  2. Оклянский, Юрий. Праведник среди камнепада : документальная повесть / Юрий Оклянский // Дружба народов. – 2015. - № 5. – С. 27-96.

  3. Тихонова, Татьяна. Борис Абрамович Слуцкий и его семинар молодых поэтов / Татьяна Тихонова // Литературная учеба. – 2015. - № 5. – С. 169-176.

  4. Шутан, Мстислав Исаакович. Война в лирической поэзии Бориса Слуцкого / М. И. Шутан // Литература. – 2015. - № 3. – С. 16-19.

  5. Елисеев, Никита. Борис Слуцкий и война / Никита Елисеев // Нева. – 2010. - № 5. – С. 260-270.

  6. Горелик, Петр. Борис Слуцкий и Иосиф Бродский / Петр Горелик, Никита Елисеев // Звезда. – 2009. - № 7. – С. 177-184.

  7. Горелик, Петр. Борис Слуцкий и Илья Эренбург / Петр Горелик, Никита Елисеев // Новый мир. – 2009. - № 7. – С. 128-135.

  8. Данин, Д. …Хорошо ушел – не оглянулся / Д. Данин // Вопросы литературы. – 2006. - № 5. – С. 168-179.

  9. Фаликов, Илья. Пусть будет / Илья Фаликов // Вопросы литературы. – 2006. - № 5. – С. 180-201.

  10. «На каком-то витке повторится время то…» : о Борисе Слуцком – человеке и писателе, о мире его стихов и прозы размышляют критики Владимир Огнев и Лев Аннинский // Дружба народов. – 2006. - № 2. – С. 190-209.

  11. Силис, М. «Уже открыл одну строку…» : о Борисе Слуцком / Н. Силис // Вопросы литературы. – 2005. - № 3. – С.95-106.

  12. Плеханова, И. Игра в императивном сознании : лирика Бориса Слуцкого в диалоге с временем / И. Плеханова // Вопросы литературы. – 2003. - № 1. – С. 46-72.

  13. Сухарев, Д. Скрытопись Бориса Слуцкого / Д. Сухарев // Вопросы литературы. – 2003. - № 1. – С. 22-45.

  14. Шубинский, Валерий. Семейный альбом : советский Слуцкий / Валерий Шубинский // Октябрь. – 2000. - № 8. – С.166-168.

  15. Елисеев, Никита. «Полный вдох свободы» / Никита Елисеев // Новый мир. – 2000. - № 3. – С. 199-213.

  16. Фаликов, Илья. Красноречие по-слуцки / Илья Фаликов // Вопросы литературы. – 2000. - № 2. – С. 62-111.

  17. Корнилов, Владимир. «Покуда над стихами плачут…» : о Борисе Слуцком / Владимир Корнилов // Дружба народов. – 1997. - № 3. – С. 176-190.

  18. Елисеев, Никита. Путь Бориса Слуцкого / Никита Елисеев // Звезда. – 1995. - № 5. – С. 175-183.

  19. Копелиович, Михаил. Он говорил от имени России / Михаил Копелиович // Новый мир. – 1994. - № 11. – С. 235-240.

  20. Куняев, Станислав. «Я вычитал у Энгельса, я разузнал у Маркса» : о судьбе и творчестве Бориса Слуцкого / Станислав Куняев // Наш современник. – 1991. - № 2. – С. 156-163.

  21. Соловьев, Владимир. Посмертная судьба Бориса Слуцкого / Владимир Соловьев // Октябрь. – 1991. - № 2. – С. 200-203.

  22. Лавлинский, Л. Без уступок : уроки Бориса Слуцкого / Л. Лавлинский // Литературное обозрение. – 1989. - № 7. – С. 21-28.

Воспоминания, переписка

  1. Горелик, Петр. Воспоминания : Борис Слуцкий и Давид Самойлов / Петр Горелик // Звезда. – 2015. - № 12. – С. 40-49.

  2. Левитина, Виктория. Так начинал… : воспоминания о Борисе Слуцком / Виктория Левитина ; подгот. текста и публ. П. Горелика и Н. Елисеева // Дружба народов. – 2010. - № 5. – С. 203-217.

  3. Рафес, Ирина. Краткие воспоминания о сорокалетней дружбе / Ирина Рафес // Вопросы литературы. – 2002. - № 2. – С. 310-321.

  4. Медведева, Галина. Жгучая сила / Галина Медведева // Знамя. – 1999. - № 5. – С. 110-113.

  5. Соловьев, Владимир. Ржавый гвоздь / Владимир Соловьев // Нева. – 1999. - № 5. – С. 181-190.

  6. Не отзвенело наше дело : Борис Слуцкий в зеркале его переписки с друзьями / публ., коммент. И примеч. Б. Фрезинского // Вопросы литературы. – 1999. - № 3. – С. 288-329.

  7. Горелик, Петр. Фронтовые письма Бориса Слуцкого / Петр Горелик // Звезда. – 1997. - № 5. – С. 161-170.

  8. Кульчицкая, Олеся. Он был другом моего брата / Олеся Кульчицкая // Вопросы литературы. – 1997. - № 4. – С. 297-303.

  9. Огнев, Владимир. О Борисе Слуцком / Владимир Огнев // Вопросы литературы. – 1997. - № 4. – С. 304-320.

  10. Слуцкий, Борис. Из «Записок о войне» / Борис Слуцкий ; вступ. ст. и публ. П. Горелика // Нева. – 1997. - № 1. – С. 143-158.

  11. Слуцкий, Борис. Зарубки памяти : из книги «Записки о войне» / Борис Слуцкий ; вступ. заметка, сост. и подгот. текста П. Горелика // Вопросы литературы. – 1995. - № 3. – С. 38-82.

  12. Петрова, Наталья. «То, что уже стихает…» / Наталья Петрова // Вопросы литературы. – 1995. - № 2. – С. 257-272.

  13. Самойлов, Давид. Друг и соперник / Давид Самойлов ; публ. Г. И. Медведевой // Октябрь. – 1992. - № 9. – С. 178-190.

  14. Мацкин, Александр. О Борисе Слуцком и не только о нем / Александр Мацкин // Литературное обозрение. – 1990. - № 5. – С. 86-96.

Составитель: ведущий библиограф Артемьева М. Г.


Система Orphus

Я думаю!